В лесу было накурено… Эпизод 4 - Зеленогорский Валерий Владимирович 3 стр.


Мой старший брат – мужчина основательный и успешный, инженер-строитель, директор проектного института, член правящей партии, с моральными установками, что пить водку не в праздник грех, приходить домой надо до девяти вечера, запирать двери на два замка и спать, потому что завтра на работу, а работа – это святое.

Машину он водить любил со страстью Шумахера, но не умел катастрофически. Он за рулем был напряжен, как летчик-испытатель, преодолевающий в первый раз сверхзвуковой барьер, ничего не видел по сторонам, запрещал разговаривать пассажирам, и каждый километр, преодоленный им на дороге, приравнивался к подвигу. Зимой он не ездил, и поэтому при полном отсутствии способностей к вождению был опасен на дороге даже для конных повозок. Вот такой Козлевич достался нам в этом путешествии.

Выехали мы часов в пять утра. Это считалось очень мудрым: можно ехать без помех и пробок. Никаких помех тогда на дорогах не было, но есть особенность: чем меньше город, тем больше жители говорят о пробках, даже если светофор только один, возле горсовета.

На дороге машин почти не было, крейсерская скорость 50 км предвещала десять часов дороги, и мы стали вспоминать семейные истории, которые все знали наизусть, но всегда их пересказывали. В каждой семье есть домашние мифы и легенды, были они и у нас.

Первая история всегда была обо мне, как я в третьем классе в школьном лагере во время похода на другой берег реки потерял шорты и шел домой в трикотажных трусах по району, выбирая укромные места. Что в этом смешного, я до сих пор не понимаю.

Мне было стыдно и страшно, смеялись всегда все, кроме моей дочери, чувствительной, переживавшей за папу. Вторая история касалась моего старшего брата, который в седьмом классе написал отличнице-однокласснице записку с непристойным предложением, украсив это послание рисунком двух особей и позой, которая нравилась ему своей экспрессией. Записку изъяла классная, передала ее директору, вышел скандал, папа избил его, объяснил, что писать не надо, надо убеждать словами, а писать не дело: это документ, а следов оставлять не положено.

Третья история касалась моего брата-близнеца, с которым я спал до пятнадцати лет на одном диване в связи с отсутствием дополнительных квадратных метров для еще одной кровати. С тех пор я не могу спать с мужчинами – спасибо советской власти за антигомосексуальное воспитание, хотя в армии на сборах приходилось спать в палатках, прижимаясь к соседям, чтобы не сдохнуть от холода.

Так вот, многие годы мы проводили с братом по три смены в пионерских лагерях, где ковались характеры. Пионерлагерь был подготовительной школой выживания в тюрьме и солдатской казарме: туалет на двадцать очков с туалетной бумагой лопух полевой, на завтрак кофе с пенкой, вызывающей рвоту только от воспоминания о ней, и, конечно, ночные рассказы после отбоя в кромешной темноте о синей руке, женщине, поедающей детей, и сексуальные фантазии выпускников третьего класса, услышанные во дворе от старших товарищей, прошедших колонию малолеток, где они повысили свою квалификацию на ниве греха. Они показывали нам наколки и шары, вживленные в их причинное место, и мы сгорали от стыда и любопытства.

Так вот, мой брат простудился в какой-то день, купаясь до посинения в реке. В одну из ночей разбудил меня, дрожа от страха и ужаса, и показал свою мокрую постель, и я понял, что надо его спасать от дневного позора, когда вывешивают матрас для сушки, и все обсуждают, кто обосцался, и этому человеку жизни нет.

Я пошел в изолятор, влез в окно, забрал там матрас, матрас брата отнес на помойку, и так честь нашей семьи была спасена.

* * *

Дорога в Ригу катилась под колесами «Жигулей», старший брат, вцепившись в руль, как летчик Гастелло перед тараном, время от времени орал на нас, чтобы мы не разговаривали, не мешали рулить, но остановить наши воспоминания было невозможно.

Я всегда любил Ригу, где архитектура и остатки прежней досоветской жизни давали реальный пример, как могут жить люди в другой системе координат. Отдых в Юрмале в советские годы был нашим Баден-Баденом, Монако и Довилем. Кто-то еще помнит, как зажигали в кабаре «Юрас Перлас», где пела Лайма, осталось в памяти рижское пиво тех времен с черными сухариками, концерты в Домском соборе. Это была настоящая альтернатива хамскому Сочи и домам отдыха с танцами и бегом в мешках.

Сегодня я не хочу в Ригу из-за виз и паспортного контроля, а тогда хотел и любил этот город, как Париж, в котором не был.

Мы ехали в Ригу на похороны любимой тети, и грусть и смех перекатывались волнами в наших душах. К ночи мы подъехали к городу, и тут началось невообразимое. Наш драйвер никак не мог найти дорогу в центр, где жили наши родственники, раз за разом он промахивался в нужные повороты, мы орали на него, он на нас, потом я остановил это безумие, позвонил рижскому брату. Тот сел в свой «Запорожец» и привез нас в скорбный дом.

Мы сели за стол, помянули тетку, после третьей рюмки наш старший брат, измученный дорогой, пошел спать, сказав, что завтра трудный день и пусть все тоже ложатся.

Теткины родные слегка удивились, но спать не стали и продолжали пить. Я остался с ними.

Мы пили до утра без слез и рыданий, и в этом молчании было столько тоски и грусти, что слова и слезы не стоили ничего. Брат иногда бил в стену и призывал закончить: он любил порядок и не понимал, как водка может утешить.

На следующий день все, разделившись на группы, занялись похоронными делами. Мне достался морг. Нужно было забрать тело. В морге я до этого ни разу не был, но страха большого не испытал. Мы приехали, передали вещи, заплатили за ритуальные манипуляции – сегодня всегда есть люди, которые за деньги четко и грамотно все исполняют и не мучают, как в прежние времена, когда семья оставалась с горем и заботами одна. Я за свою небольшую жизнь вынес столько гробов, что смело мог бы быть специалистом по ритуальным услугам.

Днем были похороны на Братском кладбище, потом в столовой завода, где работала тетя, были поминки. В Латвии они имели европейский колорит, люди приходили, поминали и уходили, никто не сидел часами, не снимал пиджаки и не ждал горячего и анекдотов на десерт.

После поминок мы вернулись домой, и тризна продолжилась в семейном ключе.

Сели за стол и неспешно, без посторонних стали выпивать, не произнося речей и слов, которые никогда не описывают состояние горечи от утраты, а, наоборот, только опошливают банальными сентенциями и не дают в скорбном молчании пережить случившееся.

Старший брат ушел спать – он готовился к дороге и, уходя, в очередной раз заявил, что хватит пить, пора спать. Никто не услышал его праведного гнева, и пьянка набрала новые обороты.

Напряжение прошедших дней стало уходить, и наступило спокойствие, и потихоньку разговоры плавно перетекли в житейскую плоскость, когда живые пока еще люди возвращаются в обыденную жизнь, где есть все: радость и боль, смех и слезы.

Стали вспоминать истории рижской семьи, ее мифологию, легенды и предания.

Отношения отца и сына нашей рижской родни отличались от нашей патриархальной.

Отец и сын были друзьями, вместе охотились, мой брат с детства водил машину, стрелял на охоте, пил с десяти лет и с тринадцати путался с бабами и преуспел в этом. В семнадцать он первый раз женился, а через год у него был ребенок, и он против нас с братом числился центровым, серьезным взрослым человеком с биографией. Мы его уважали и гордились им.

Они с папой были друзьями. Когда тетка уезжала отдыхать, в их квартире открывался притон с кучей гостей разного возраста и половой принадлежности.

Девушки, приходящие в дом, не различали их по возрасту, и не раз бывало, что папа уводил у сына его добычу.

Вспоминается история, как в году 78-м в Ригу приехал Национальный балет Венесуэлы. Сто великолепных девушек жили в отеле «Латвия», где мой брат ошивался в баре сутками, занимаясь коммерцией. Он вел преступный образ жизни плейбоя, пройти мимо балета не мог и заклеил в холле солистку. Английский его был достаточным, чтобы что-то купить или объяснить девушке, чего он от нее хочет. Он хотел ее, она тоже была не против, так она попала в их квартиру. В туалете висели восемь кружков для унитаза, но брат, увидев ее испуг, сказал, что это на каждый день, а один праздничный. Она удивилась этой безумной роскоши – ах эта загадочная русская душа!

В спальне ее ждала не менее экстравагантная подробность советской действительности: на кровати, где предполагался интерсекс, не было постельного белья – оно просто закончилось в результате активных действий отца и сына. Тетка, уехав, оставила нормальное количество, не подозревая, что квартира превратится в притон. Прима удивилась, но спорить не стала и приняла это за самобытность и национальный колорит. В разгар соития пришел папа, получил добро на участие и присоединился. Так папа с сыном иногда крепили родственные связи. До сих пор в Венесуэле гуляют предания о России с лицами моего брата и рижского дяди.

Пришло утро, мы простились с осиротевшими родственниками и поехали домой в свою неспешную и неяркую жизнь, где не было балерин, ликера «Шартрез» и моря, в котором купаться невозможно даже летом.

Копылов и Цекайло, или Дембель неизбежен…

Cлужили два товарища в одном полку, Копылов и Цекайло. Естественно, товарищами они не были, Цекайло был «дед» из села под Тернополем, а Копылов из Питера, да еще с высшим образованием, он по-английски разговаривал лучше, чем начальник штаба по-русски, но он был «молодым», а Цекайло «дедом».

Цекайло – здоровенный кабан, любимым делом которого было ебать молодых. Он для этого родился у мамы с папой. Он скучал, в очередной раз ощупывая парадный мундир на дембель, расшитый, как в папуасской армии: погончики с полусферой, обделанные золотой лентой, аксельбанты из бельевого шнура, офицерская фуражка с кокардой несуществующей страны. Сапожки яловые сияли, как котовы яйца, и электрический шнур в подворотничке, и лампасы из того же шнура в галифе п/ш вместе с бляхой из благородного металла латунь, отполированной лучше, чем линзы в планетарии, завершали этот ансамбль – фейерверк казарменного дизайна.

Дембельский мундир плохо изучен в истории костюма. Если бы мундир Цекайло показали Гальяно и Дольче с Габбаной, они бы отсосали у него втроем и наперегонки.

Листая дембельский альбом, Цекайло восхищался этапами своего боевого пути: вот он в горящем танке, а вот на «Фантоме», как пуля быстрый, вот в пустыне Сахаре и снегах Килиманджаро – везде: на земле, на воде и на суше. Три художника трудились, рисовали его биографию, и он, скромный хлеборез из полковой столовой, щедро заплатил им.

Он скучал, напевая песню собственного сочинения «Скоро дембель, за окнами август…». Но привезли Копылова, их встреча была неминуема, как стыковка «Союз» – «Аполлон».

Цекайло был великим человеком, он мог сделать тридцать раз подъем переворотом и съесть бачок каши на десять душ, и все для него в армии было раем. А остальным рядом с ним ад казался домом отдыха.

Копылов стал для Цекайло дембельским аккордом. В первую ночь он построил Копылова в умывальнике и допросил с пристрастием без детектора лжи – у него был свой прибор: нога 45-го размера, которой он выбивал из груди любое признание.

Копылов, крепкий парень, он выстоял только до четырех утра, но не признался, что съел свою бабушку. Цекайло пошел спать, а Копылов пахать в наряд.

После наряда его встречал отдохнувший Цекайло, который предложил «молодому» работу над ошибками: он бросил в лицо ему грязное х/б и приказал его стирать до утренней свежести. Копылов отказался, и ночью снова был урок мужества на тему «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях». Цекайло приказал Копылову отжиматься со скоростью пульса нормального мужчины – шестьдесят отжиманий в минуту. Копылов сломался на второй минуте и получил дополнительное задание в отхожем месте, где гадило человек двести.

С подъема до отбоя на Копылове упражнялись другие, но ночь принадлежала Цекайло.

В третью ночь он приготовил инсценировку по мотивам фильма «Рокки и его братья». Копылова били все дембели, и он простоял два раунда и не стал прачкой для всех патологически чистоплотных старослужащих.

Копылов не спал уже третьи сутки, его мотало из стороны в сторону, его земляк из Питера шептал ему ночью, мол, хватит, ты ничего не докажешь, ломом танк не остановишь, но Копылов молчал и считал в голове конструкцию прибора, который не успел доработать до призыва.

Он понимал, что его или убьют, или он сдохнет сам, но согласиться с Цекайло не мог, не понимал, откуда эта звериная ярость – догрызть человека, который не хочет, как все. Копылов решил стоять до конца, до их или своего.

До пятницы Копылов еще две ночи изображал Кассиуса Клея и Джо Луиса, но оба боя проиграл Цекайло ввиду явного преимущества и допинга. Обдолбанный Цекайло снизил свой болевой порог до состояния монаха Шаолиньского дацина.

Копылов понял, что в субботу они уходят на дембель и ночь с пятницу на субботу он не переживет. Его поставили на тумбочку дневальным по роте, он качался на ней, как метроном в лаборатории, где изобретал приборы для спасения человечества, но в эту ночь он решил подумать о себе и придумал.

«Деды» пили в «Ленинской комнате» во всей своей дембельской красоте, сверкали бляхи и кокарды – они готовились к заключительному аккорду с кодовым названием «Жертвоприношение Копылова».

После отбоя сержант, дежурный по роте, пошел спать и отдал все ключи Копылову.

Копылов открыл оружейку, взял автомат, вставил рожок и пошел в «Ленинскую комнату» вершить справедливость.

Он вошел туда, открыв ногой двери. Все шесть красавцев в парадной форме с кружками в руках замерли, как в детской игре.

– Встать! – тихо сказал Копылов и показал на дверь.

Цекайло, не веря своим глазам, дернулся на зачморенного Копылова, но получил прикладом по башке, сник и первым пошел к двери. Перед казармой он их построил, дал команду «Лечь!». Все легли прямо в лужу, не просыхавшую даже летом. Первым завыл Цекайло, потом и все остальные, но Копылов этого не слышал. Следующая команда «Встать!» была выполнена на раз, только в строю вокруг Цекайло образовался вакуум, все от него слегка отстранились, крутя головами: оказалось, что он крупно обосрался, вонь была сильнее страха остальных гондонов.

Копылов понял, что на сегодня хватит, вернулся в казарму и лег спать первый раз за неделю. Он спал как убитый.

Утром он узнал, что ночью дембели тихо свалили на вокзал, ни с кем не прощаясь.

Копылова перевели в штаб читать журналы о предполагаемом противнике, там он и закончил ратную службу.

Потом он эмигрировал в Швецию, стал профессором и иногда на барбекю рассказывает своему шведскому коллеге, что у него в России есть друг Цекайло, человек, изменивший его судьбу, – если бы не он, не видать ему Швеции как своих ушей.

Цекайло не знает об этом ничего, он покуражился на дембеле две недели и вернулся в армию на макаронку (стал прапорщиком), то есть тоже нашел себя.

Грустный пони в осеннем парке

После пятидесяти Сергееву перестали сниться девушки. Раньше девушки приходили во сне, как правило, на зеленом лугу, он догонял их, они убегали.

Наяву дела шли лучше: кое-кого он догнал и с одной даже живет теперь, чувствуя себя, как лошадь в стойле.

Жена его кормит, холит, врет ему, что он настоящий жеребец. Он благодарен ей за это преувеличение: он знает, что он грустный пони в осеннем парке, где крутятся карусели, а на нем никто не хочет кататься.

Иногда он взбрыкивает, пытается выйти из стойла, но жена мягко берет его за узду и ставит обратно, ласково объясняя, что он может простудиться на холодной улице или его, не дай Бог, юная кобылица, не знающая его норова, ударит копытом, будет больно.

Девушки перестали сниться в одночасье, после одного пророческого сна, когда он увидел себя на смертном одре в образе маститого писателя, который смотрел на шкаф своих творений, сияющих золотыми переплетами. Мысли его перенеслись на зеленый луг, где он бежит за девушкой – сам молодой и кудрявый. Она уже добежала до свежей копны, он на нее, и она выскальзывает из-под него по влажной траве.

«Эх! – думает писатель. – Если бы все эти книги подложить ей под зад, никуда бы она не делась!»

Так сон по старому анекдоту изменил жизнь Сергеева.

Девушки ушли из снов, но стали сниться документы: то трудовая книжка мелькнет, с записью, что он кузнец пятого разряда, то удостоверение санитара в женском батальоне, а однажды в тупик поставило его донесение в штаб корпуса генерала Шкуро о разгроме бронепоезда.

В реинкарнации Сергеев не верил – он твердо знал, что в прошлой жизни был велосипедом, поэтому в реальной жизни он на велосипеде не ездил и не умел – надоело в прошлой.

После трудовой книжки стал сниться школьный журнал за пятый класс.

Фамилия «Сергеев» сияла в нем, как реклама кока-колы, – неоновым светом появлялось всплывающее окно, в котором он видел, как бежит за одноклассницей Мироновой в конец коридора, где хранились швабры и метелки. Он зажимает ее, и у него кружится голова.

Сны набирали обороты, целую неделю снились записные книжки за разные годы, за 67-й год вспыхнула запись, где зачеркнутый телефон какой-то Аллы и приписано рукой Сергеева: «Все кончено, нет в жизни счастья». Что кончено в двадцать лет? Какая Алла?

Сергеев погрузился в файлы прошлого и вспомнил, как какая-то Алла обманула его ожидания с неким Колей, он трое суток лежал лицом к стене и не хотел жить.

След от Аллы остался исключительно в записной книжке – без лица, только пустая клетка в календаре прошлого.

В среду газета «Правда» с информационным сообщением, что нынешнее поколение будет жить при коммунизме, выбило его из колеи на целый день – сон серьезный, требовал пояснений.

Сергееву в 1967 году было десять лет, он не знал, что значит «Всем дадут по потребностям», и написал в изложении по истории, что хочет три телевизора к 1980 году. Учительница вызвала маму в школу и отдала его изложение подальше от греха. «Пионер не должен так много хотеть», – с укором сказала работница идеологического фронта. Мама отблагодарила ее коробкой конфет «Вечерний звон».

Назад Дальше