Народ заорал: «Ура, ура!» Хор трубачей мушкетерского полка заиграл «встречу». Иван Сидорыч, привстав в санях, низко кланялся народу. Полетели вверх шапки, вся площадь дрожала от рева толпы. Иван Сидорыч принимал восторги людей как должное, полагая в душе, что народная масса чтит в его лице великого удачника, поднявшегося из низов на вершину жизни. Иван Сидорыч и не подозревал, что орал народ лишь потому, что сильно притомился ожиданием, изрядно проголодался и промерз, а в подкатившей тройке с бубенцами он угадывал сигнал к началу пиршества.
Растроганный приемом, Барышников прослезился даже. Он, кряхтя, вылез вместе с сыном из саней, наряд полицейских, в полсотни человек, отдал ему честь, помощник пристава крепко пожал богачу руку и, заискивающе заглядывая ему в глаза, поздравлял с праздничком.
В народе зашумели:
— Кто такие? Эй, кто там приехал-то?
— А домовой его ведает, какой-то главный.
Народ рьяно стал нажимать к центральным воротам, нетерпеливо ждал впуска в сад. На решетку по ту и другую сторону ворот вскочили двое, одетые в красные жупаны, затрубили в медные трубы и, отчеканивая слова, зычно закричали:
— Миряне! Знатнейший купец, его степенство Иван Сидорыч Барышников, хозяин торжества, приказать изволил: по первой пущенной ракете все гости, не толпясь, чинно, входят через главные ворота в сад, идут к виночерпиям, выпивают по стакашку водки, либо пива, либо квасу…
— Ма-а-ло! Водки-то по два либо по три стакашка надобно… — по-озорному отзывались из толпы.
— Выпив, гости ожидают второй ракеты, — продолжали выкрикивать красные жупаны, — после коей гости идут к «чуду-юду — рыбе-кит», где и принимаются за яства!
И вот над Летним садом, грохнув, взлетела ракета. Распахнулись главные ворота. Народ совсем не чинно, как было предуказано, а с дикими воплями хлынул в пролет, как бурный поток в прорву. Полиция и распорядители с белыми повязками мигом были опрокинуты. Любители выпить мчались, как степные кони, к бочкам с пойлом — кто по расчищенным дорожкам, а кто целиною, сугробами. Виночерпии принялись за дело. У ворот, забитых прущим народом, и вдоль всей длинной ограды — дикая костомятка. Люди, мешая один другому, стаскивали друг друга за бороды, за ноги, вмах перелезали через ограду. Необычный гам, визг, крики «караул, задавили!» сотрясали воздух.
Виночерпии до хрипоты орали получившим свою порцию:
— Отходи! Жди второй ракеты.
Но нетерпеливые уже мчались к сытным столам с закуской. А глядя на них, не дожидаясь второй ракеты, хлынула и вся толпища.
Возле кита тотчас началась невообразимая свалка. Чудо-юдо — рыба-кит был мгновенно растерзан в клочья. Люди принялись чавкать, давиться вкусными кусками, рассовывать пищу по карманам.
Оба Барышникова, вместе с Митричем, стояли в разукрашенной флагами и хвоей беседке, среди сада. Иван Сидорыч ждал от толпы поклонения и скорой благодарности. Но, увидев вместо порядка и благочиния одно лишь буйство, он померк, потемнел, обидчиво закусил губы. Он уже готов был мчаться к генерал-полицмейстеру за усмирительным отрядом, чтобы штыками и нагайками привести в порядок неблагодарный люд. По выражению глаз своего папаши сын сразу понял его мысли и негромко сказал:
— Охота тебе была подобную глупость затевать. И убыточно, и гадко.
И не успел он докончить, как к беседке начала подваливать пьяная толпа. Впереди шагал землекоп из артели Лукича, рыжебородый Митька. Он недавно кончил тюремную высидку за «своевольщину» в Царском Селе, на нем, невзирая на крепкий мороз, поверх рубахи — лишь рваная бабья кацавейка, голова простоволосая. Засучив рукава и потрясая кулаками, он хрипло орал:
— Бей всех подрядчиков! Дави богачей! Из-за них, гадов, я тверезый зарок нарушил, в острог попал.
— Царь-то батюшка, слышно, по Яику гуляет с воинством своим… Могила богачам! — подхватили другие.
— И поделом! Богачи жилы из нас тянут, а тут, ишь ты, винишком улещают, рыбу-кит выставили…
— Бей не робей, скрозь, кто попадется!
— Круши рыбу-кит! Имай ее за зебры!
И толпа нахраписто полезла по ступенькам. Барышниковы заскочили внутрь беседки, захлопнули за собой дверь. А верзила Митрич, распахнув медвежью шубу и отведя в сторону свою бородищу, чтоб видны были на груди кресты и медали, завопил:
— Стой, оглашенные! Что вы…
Кто-то в толпе выкрикнул:
— Робята! Это главный енерал…
— Бей генералов! — взголосил рыжебородый Митька. Он прыгнул к Митричу и схватил его за бороду. Но широкоплечий Митрич, по-медвежьи рявкнув, сгреб Митьку за портки и кацавейку и швырнул в толпу. Толпа попятилась, зло захохотала.
Пересвистываясь, бежали к беседке полицейские и служащие Барышникова. Первым поймали Митьку.
— Лошадей! К черту праздник! — вращая осовелыми глазами, кричал Барышников. — Выпустить вино из бочек… В снег, в снег!
— Не можно, Иван Сидорыч, — задышливо ответил упарившийся от бега управляющий. — Чернь всем вином завладела.
Озлобленные отец и сын, в сопровождении служащих и Митрича, быстро шли к выходу. Ну и распустила ж матушка царица столичный народишко! Они не замечали ни крутящихся каруселей, окруженных ротозеями, ни ледяных гор с катающимися в долбленых челноках, ни веселых качелей. Звуки гармошек, балалаек и военного оркестра, нескладная запьянцовская песня, отчаянные вопли пришедших в буйство запивох не касались сознания Барышниковых. Они лишь видели шагавших справа и слева от себя возбужденных, ненавидящих их людей. Барышниковы косились на них со страхом, отвращением и злобой.
Привлеченные криками, сбегались со всего сада пьяные и трезвые. Иные из толпы знавали Ивана Сидорыча лично. Видя перед собою богача-хозяина, они считали нужным, хоть в пьяном положении, хоть раз в жизни, выместить на нем давно накопившуюся злобу.
— И не стыдно вам, рожам-то вашим, — отругивался Митрич, с опаской косясь на пьяниц. — Эх вы, народы… Благодарить должны!
— Благодарим, благодарим, — отвечали трезвые. — Спасибо за угощеньице, Иван Сидорыч.
— О-о-о, да это вон кто… Ванька Барышников, трактирщик! — выкрикнул подбежавший большеусый кузнец с бельмом.
— Ха-ха! Хватил нищего по затылку, — с ядовитым хохотом отвечали из толпы. — Он давно трактиры-то бросил, он на винных откупах разжился да на подрядах.
— Он, холера, пять бочонков апраксинского золота украл на войне! — подхватил кузнец. — Он вор казенный, вон он кто. Дай ему по шее!
— Врешь, мазурик! — дико захрипел на ходу Барышников и приостановился, грозя кузнецу вскинутым пальцем. — Быть тебе на каторге!
— Ха-ха! Бей его! — крикнул кузнец, с ловкостью скакнул к трясущемуся от ярости Барышникову и крепко ударил его в ухо. Бобровая шапка покатилась в снег, а сам Барышников, покачнувшись, упал на руки Митрича.
Кузнеца схватили, но он вырвался, приказчики вступили в бой с гуляками, а Барышниковы, под свист и улюлюканье толпы, ходко побежали к тройке. Митрич вскарабкался на облучок, Барышниковы пали в сани. И только лишь кучер расправил вожжи, как бельмастый буян кузнец кинулся к саням и сгреб богатого откупщика за шиворот. Но тройка рванула, и кузнец, цепко схваченный за руки Барышниковым-сыном, очутился на дне саней.
— Погоняй!
Валил хлопьями снег, с Невы порывами набегал ветер, кругом было мутно, сумрачно. Залились бубенцы, тройка бежала резво, кучер пронзительно кричал фальцетом:
— Па-а-а-ди! Па-а-ди-и!
Барышниковы, подмяв под себя кузнеца, сидели на нем в просторных санях и с яростью били его в лицо, в голову кулаками и ногами. Затем, окровавленного, потерявшего сознание, выбросили его из саней. Тройка ходом укатила дальше.
Было четыре часа. Спускались сумерки. Публика из Летнего сада стала разбредаться, уводя под руки покалеченных и пьяных. Однако веселье было там еще в полном разгаре. Играли три оркестра, на расчищенных полянках шел веселый пляс, пьяные, обнявшись, шатались взад-вперед, горланили песни.
С моря налетел на столицу резкий, шквалистый ветер. Вода в Неве, вздымаясь с седыми гребнями, стала прибывать. Ветер знобил прохожих, валил с ног пьяных, взвихривал буруны снега, раскачивал оголенные деревья, сердито трепал огромные полотнища трехцветных флагов, вывешенных по всему городу по случаю тезоименитства императрицы. Дворники и будочники никак не могли зажечь расставленные вдоль домов плошки с салом, только вдоль линии дворцов на Неве ярко пылали, раздуваемые ветром, смоляные бочки. В полночь ветер стих, ему на смену крепкий пал мороз.
Летний сад наконец опустел. Но по всему его простору, на аллеях и умятых сугробах валялись тела упившихся, уснувших или покалеченных в драке. Подбирать их было некому: перепившиеся полицейские либо разбрелись по квартирам, либо валялись тут же на снегу.
Наутро было обнаружено в Летнем саду множество окоченелых трупов. Замерз и рыжебородый землекоп Митька. А избитый до полусмерти кузнец был на дороге раздавлен проезжавшим в темноте пожарным обозом. Так знатный купец Барышников, при попустительстве столичного начальства, отпотчевал работящий народ.
Екатерина, проведав о всем этом, возмутилась. 27 ноября она писала генерал-полицмейстеру:
«Дмитрий Васильич! Мне сказывают, что по случаю третьеводнишнего празднования у некоего подрядчика считается померших от пьянства до трехсот семидесяти человек. И хотя я думаю, что число сие увеличено, желаю, однако ж, чтобы вы наиточнейшим образом о том изведали и мне, в самой подлинности, донести не умедлили».
Барышникову грозила неприятность. Он сильно перетрусил. Но все обошлось благополучно. Он где надо смазал, генерал-полицмейстеру Волкову подарил великолепные выездные сани с волчьей полстью, поклонился графу Алексею Орлову и вельможному И. П. Благину, прося у них совета и заступления.
— Пожертвуй несколько тысчонок в пользу Московского сировоспитательного дома, — сказал ему Орлов. — Матушка это любит.
Барышников пожертвовал десять тысяч. И не успели у него зажить разбитые о голову кузнеца маклашки пальцев, как он получил медаль и высочайшую благодарность за щедрый дар.
Барышников ликовал, по крайней мере — на людях, а вот Митрич после безумного народного пиршества восскорбел душою. Митрич, или — полностью — Прохор Дмитриевич Шеремин, был когда-то крепостным графа Шереметева. При императрице Елизавете он состоял нижним чином в гвардии. На одной из царских охот, где он был вместе с другими солдатами в качестве егеря, он своим ростом, бравой выправкой и могучим голосом обратил на себя внимание фаворита императрицы, графа Алексея Разумовского, по ходатайству которого был зачислен в штат придворных егерей, затем приставлен дядькой к явившемуся из Голштинии мальчику — великому князю Петру Федоровичу, а по воцарении великого князя произведен в его лакеи.
В молодые и зрелые годы жизнь Митрича шла как по маслу: беспечное, сытое прозябанье при дворе. Время крутилось веселым колесом, и некогда было раздумываться, вникать в смысл мимотекущей жизни. Но когда приспела старость, когда с унизительным позором был он изгнан из дворца якобы за пьянство и поселился в маленьком домишке на Васильевском острове, а затем, овдовев, перешел в услужение Барышникову, он начал относиться к жизни по-серьезному, стал вглядываться в человеческие судьбы, стал вдумчиво проверять свой житейский путь.
Его многолетнее существование при дворе, в то время казавшееся ему столь высоким и блистательным, теперь представилось старому Митричу унизительным. Он был при дворе вещью, евнухом, бессловесным существом. Правда, от государя с государыней он видел «одно хорошее», зато всякая шушера придворная частенько кормила его то оскорбительным словом, то высидкой, то штрафом. А за что? Шибко винцом зашибать он стал… Да и как не зашибать, когда сам государь, царство ему небесное, почитай, всякий день пьяненький был.
Неприступная для простого человека твердыня дворца представлялась ему храмом Божиим, где почиет истинная благодать и святость. Когда же он попал туда да и присмотрелся — дворец оказался не храмом, а без малого веселым домом с гулящими «мамзельками».
Да, да… В прошлой своей жизни он ничего не мог припомнить хорошего, ничего полезного для души и для людей, такого, что хотелось бы воскресить в памяти с внутренним удовлетворением. Ну, а в настоящем? Теперь Митричу тихо и сладко.
— Состарился я… Старуха умерла. Один… Жалко мне всех, и себя, и людей жалко, — бормочет он сам с собой бессонной ночью в своей каморке у Барышникова, и большая крепкая рука его тянется к графину с водкой. — Деньги у него шалые, у хозяина-то! Что хочет, то и делает. Эвот сколько людей опоил, проклятый, сколько семей осиротинил… А ему и горя мало!
Как-то, выпивши, он сказал Барышникову:
— Вот ты, Иван Сидорыч, награду получил, медаль. А подумал ли о людях, кои по твоей милости в Летнем саду окочурились, помог ли ты родственникам их, пожалел ли?
— Всех жалеть, старик, жалелки не хватит. Эти обожрались от своей дури, и пес с ними — новые родятся.
— Твердокаменный ты человек, Иван Сидорыч. Жалости в тебе нет к простому люду. А ведь ты и сам из простонародья. Хоть и миллионщик, а все ж таки человек роду простецкого…
— Молчи! Проспись поди…
— Ладно. Ежели совесть в тебе молчит, ну-к и я помалкивать буду. Ладно. Только, мотри, гроза-то идет, гроза-то в вашего брата-богача стрелы мечет. Чернь-то ждет не дождется своего часа… Вот ты, Иван Сидорыч, помещик ныне стал. Мотри, Пугач-то и до тебя доберется, и к тебе в Смоленскую-то придет… Качаться тебе на березе…
— Тьфу тебе, тьфу, дурной!
— А ты не плюй, — подымал голос Митрич. — Плюнешь встречь ветру, плевок-то обратно в рыло прилетит.
— Пошел вон, пьяный мерин!
2
Утро в Петербурге было тусклое, туманное. По широким площадям, по прямым проспектам и улицам полз белый поземок. Седыми вьюнками он облизывал ноги прохожих, фонтаном взмывал возле фонарных столбов. Вдоль Невской набережной высились стройные громады Зимнего и Мраморного дворцов. За Невой серым призраком маячила крепость. Туман то сгущался — и тогда все тонуло в его мутной пелене, то, под взмахами северного ветра, редел, открывая оживленную перспективу улиц, заречные дали.
Всюду сновал деловой народ, проносились сани с седоками, плелись хмурые водовозные клячи — на дровнях стояли прикрытые дерюгой обледенелые ушаты с невской водой. Благородная собачонка в теплой кофточке играла с белым поземком: лаяла, прыгала, хватала ртом оживший снег.
— Кадо, Кадо! — кричал бравый лакей с бакенбардами и вскидывал послушного песика на руки.
Четыре казака в опрятных темно-синих чекменях с голубыми воротниками, в сдвинутых на ухо трухменках поскрипывали начищенными до блеска сапогами, правились к дому графа Алексея Орлова. Казаки жили в Петербурге больше месяца. Опасаясь, что за ними следят, они принуждены были вести жизнь замкнутую, по людным местам не шлялись. Поэтому не знали и не могли знать они о том, что творится на их родном Яике. Один из казаков — уже известный нам есаул Афанасий Перфильев. После убийства генерала Траубенберга и занятия Яицкого городка генерал-майором Фрейманом есаул со многими замешанными в бунте казаками бежал, некоторое время скрывался, а затем во главе делегации был послан опальным казачеством в Петербург ходатайствовать перед императрицей о смягчении приговора осужденным.
Заготовленное на имя императрицы прошение делегаты передали Алексею Орлову, на покровительство которого полагались. Орлов сказал им:
— Ждите резолюции. Просьбу вашу не замедлю вручить государыне.
Через две недели они были призваны к графу. И вот, прошагав по туманным площадям и проспектам столицы, они входят в графский дом.
— Слушайте, друзья мои, — ласково встретив их, начал граф. — Только имейте в виду — вверяю вам государственную тайну. За разглашение будете схвачены и на веки вечные посажены в Петропавловскую крепость. Поняли? С тебя, есаул Перфильев, первый взыск. Ну так вот. Правительству стало ведомо, что на Яике несчастье учинилось: некий вор и мошенник, беглый донской казак Пугачев, присвоил себе имя покойного императора Петра Третьего, собрал себе шайку из ваших же яицких ухорезов, укрывающихся от кары за убийство Траубенберга, и вот оный разбойник пошел гулять по Яику и даже подступил, говорят, к Оренбургу. Поняли, ребята?
— Поняли, ваше сиятельство! — Перфильев стиснул зубы и, в приливе искреннего возмущения, схватился за саблю. — Ах он подлец!
— Ну вот, — с удовлетворением проговорил Орлов. Ему понравился искренний порыв есаула. — Так съездите-ка вы, молодцы, к себе на родину да постарайтесь обманутых казаков уговорить, пускай-ка они от этого ложного царя отстанут да схватят его. Вот, постарайтесь-ка! Тогда по возвращении вашем в Петербург войсковое дело немедля будет решено в вашу пользу. А ты, Перфильев, сразу чин майора получишь.
— Рады постараться и послужить всемилостивой монархине! — вновь воскликнул Перфильев, и шадривое, в крупных оспинах, лицо его выразило полную преданность правительству. — Только предоставьте нам, ваше сиятельство, к вершению оного великого дела подходящие способы. А уж мы…
— Вы, молодцы, у графа Чернышева были? Ах, нет? Ну и само хорошо, отлично! И не заходите, не заходите к нему. Он вам все время кашу портит. Кабы не он да не Мартемьян Бородин ваш, не быть бы и заварухе в яицком войске, не гулять бы и Пугачеву там…
В конце ноября Перфильев и Герасимов, снабженные от Тайной канцелярии документами и прогонными деньгами, выехали через Москву в Казань под видом «черкесов» — так значилось в их паспортах за подписью князя Вяземского. А два других казака были оставлены в Петербурге в качестве заложников. Всем этим ведала Тайная канцелярия, Военная же коллегия вместе с графом Чернышевым была от этой затеи устранена.