Записки санитара морга - Артемий Ульянов 8 стр.


Но… в тот вечер он не был для меня обычным коридором. А я для него – обычным санитаром.

Выкатив из лифта «кроватофалк», я пересек порог огромных, тяжелых распахнутых дверей, на одной из которых висела табличка с надписью. «Патологоанатомическое отделение» гласили жирные черные буквы, обозначая границу Царства мертвых. «А ведь должно быть написано «оставь надежды, всяк сюда входящий». Отделения – это для больных. Для тех, кто выздороветь надеется. А уж если в эти двери въехал – надеяться не на что», – думал я, круто поворачивая направо, к бетонному жерлу, ведущему в главный корпус. Чуть двинув каталку вперед, я остановился, зачарованно уставившись на то, что для остальных сотрудников клиники было лишь коридором.

Люминесцентные лампы освещали лежавший передо мною путь. Некоторые из них мигали, и каждая – в своем причудливом ритме. Одна монотонно вспыхивала, словно береговой маяк, другие отбивали сложные джазовые синкопы. Вместе они рождали мерцающее зарево, похожее на всполохи грозового неба. Потрескивали и гудели, словно мириады цикад, складывая сложнейшую симфонию, объединяющую в себе множество разных мелодий, сливающихся и перетекающих из одной в другую. Тусклые бежевые стены больничного подвала струились вверх, колышась, словно туман над остывающей водой. А темно-серый каменный пол плавно двигался, подернутый мелкой рябью, и был неотличим от воды. Поглощенный этим зрелищем, я вдруг пронзительно осознал, что коридора, по которому я мог дойти до покойника, для меня больше нет.

Передо мною лежал Стикс, река забвения. Ее воды приведут меня, Харона, к тому, кто должен переступить порог Царства мертвых, на котором по ошибке написано «патологоанатомическое отделение». И я доставлю его по назначению, усадив в лодку, которая лишь слегка похожа на больничную кровать.

Прерывисто выдохнув, я толкнул «кроватофалк» вперед. Рассекая бегущую навстречу рябь реки, двинулся в мир живых. Там меня уже ждал тот, кто был нужен мне и кому был нужен я. Легко скользя по глубокой темной воде, лодка, с каждой секундой все меньше похожая на кровать, стремительно приближала нашу встречу.

«Харон не опаздывает. Всегда появляется точно в назначенный час. Санитар – тот да, может и задержаться», – думал я, жадно втягивая влажный аромат Стикса, сырой и пряный, какой бывает у речных цветов. «К тому же живые Харона и увидеть-то не могут. Он им санитаром кажется. А Стикс – коридором. «Кроватофалк» у них вместо лодки. А вот мертвец, который во второй терапии, все увидит. И никакие снадобья ему для этого не нужны. Помер – и прозрел».

Вскоре воды госпитального Стикса принесли меня и мою лодку к просторному лифтовому холлу центрального корпуса. Нажав кнопку вызова, я задумался, глядя на узорчатые серые стены клиники, то вспыхивающие слабым свечением, то мягко тускнеющие. «Почему я здесь? Что привело меня сюда и зачем? Случайное течение жизни? Или я родился, чтобы стать санитаром? Пожалуй, санитаром можно стать и по стечению обстоятельств. А вот Хароном – навряд ли. Санитар – он кто? Технической работник, в табеле о рангах где-то рядом с дворником. Харон – проводник, ведущий человека в последний путь. Романтично, черт побери! Возвышенно… – чуть усмехнулся я над собой. – На санитара морга нигде не учат, им может стать каждый, кто закончит восьмилетку и сдюжит такую работенку. Да и Харонам дипломы не выдают. Но каждый ли может им стать?»

Загнав лодку, вновь ставшую «кроватофалком», в кабину лифта, я отправился на десятый этаж. «А ведь еще тогда, в детстве… – вспомнил я матушкины рассказы. – Совпадение?»

Лифт поднимался, мягкими щелчками пересчитывая этажи. Мои детские годы поплыли передо мною, очерченные рассказами родителей и раскрашенные моими мутными цветастыми воспоминаниями…

…Мама уверяет, что я был чудным ребенком. Для мам их ребенки всегда чудные. Откинув родительскую необъективность, можно сказать, что я был довольно странным карапузом. Мог днями напролет играть в одиночестве, не капризничая и не требуя внимания взрослых. В квартире меня почти не было слышно. Разве что затарахтит игрушечный грузовик, или тявкнет плюшевая собака. Таким я был с самого младенчества. Перебравшись из роддома в свою первую квартиру на улицу Карла Либкнехта, совершенно не плакал, к радости родителей и соседей. Изгадив пеленку, я просыпался и, радостно улыбаясь, тихо ждал положенной мне заботы. Почти молча ел, спал, гадил, улыбался. Перепуганная матушка даже обращалась к педиатрам, подозревая в моем спокойствии что-то неладное. Но они успокоили ее, заверив, что им с отцом несказанно повезло.

Годам к двум с половиной, когда я пустил первые ростки примитивного интеллекта, во мне проснулась тяга к познанию устройства. Неважно, чего… Подаренная машинка тут же с усердием разбиралась на составные части. И эта участь постигала любую вещь, которая была мне доступна и недостаточна крепка. Вскоре родители поняли, что игрушки их сына должны быть монолитными и прочными, как танк. Жертвой моей любознательности становились авторучки, пудреницы, наборы пуговиц, губная помада и даже радиоприемник. Когда меня спрашивали, зачем я уничтожил очередную вещь, как мог объяснял, что исключительно в исследовательских целях – хотел узнать, что внутри.

В три с половиной года я тяжело заболел – воспаление легких. И так случилось, что это событие позволило моей страсти к познанию выйти на новую орбиту…

Приехав со мной в детскую городскую больницу, куда меня определил участковый педиатр, матушка пришла в ужас. Сквозняки, надрывный ребенкин плач, нехватка медикаментов, равнодушные врачи… Схватив меня в охапку, она бросилась к своему знакомому, выдающемуся хирургу Николаю Герасимовичу Шабаеву, о котором писала статью в центральной областной партийной газете. Шабаев заведовал отделением кардиохирургии, был другом главного врача. Сжалившись над родительницей, руководство больницы определило меня в палату к нескольким заботливым бабушкам, сделав меня сыном полка кардиохирургического отделения.

Лишь только я оклемался, как тут же с энтузиазмом принялся изучать новый для меня больничный мир. Ходил по коридорам медленной шаркающей походкой, держась за сердце, как делали это многие пациенты Николая Герасимовича. Изучал конструкцию капельниц, каким-то чудом не одну из них не испортив. И даже влюбился в молоденькую медсестру Галю, которая нянчилась со мною больше остальных. Чувства мои были серьезны, а потому я пообещал ей жениться, дарил кусочки принесенных мамой домашних котлет и утянутые из столовой салфетки.

Но больше всего меня манил и завораживал оперблок. Его створчатые белые двери находились в самом конце отделения. Я подолгу стоял невдалеке от операционных, делая вид, что любуюсь хилой пальмой в деревянной кадке. Когда мимо меня проезжали каталки с больными, скрываясь в дверях оперблока, я со священным любопытством смотрел им вслед. Ведь в три с половиной года я уже знал, что тетю или дядю, накрытых простынкой, будут резать. А значит, будет видно, что у них внутри. С тех пор, как я начал нести свою вахту рядом с пальмой, начинка игрушечных машинок и капельниц больше не интересовала меня, ведь передо мной открылись новые горизонты. Теперь меня интересовала только начинка человека. На меньшее я был не согласен.

В моем ежедневном больничном существовании появился высший смысл – взглянуть в операционную рану. Хоть краешком глаза увидеть людские колесики и шестеренки! Если бы я был немного постарше, то сразу бы понял, что цель моя недостижима. Но в три с половиной я как-то не додумался до этого. И принялся двигаться к намеченной цели.

Первым моим желанием было хорошенько разогнаться и с разбегу ворваться в оперблок. Но как следует поразмыслив над этим планом, я отверг его. Во-первых, я не знал, что именно находится за белыми дверями и где именно режут людей. Во-вторых, у меня не было маски. Моя возлюбленная Галя как-то сказала мне, что без маски в операционную не пускают. Кроме того, я понимал, что если в результате моего отчаянного броска меня вышвырнут прочь из больницы, разрезанных людей мне не видать как своих ушей.

Силовое решение вопроса было бесперспективным. Ничего другого не оставалось, как сделать ставку на долгосрочную стратегию и дипломатию. К тому же все козыри были у меня на руках. Самый главный доктор, который сам… это ж даже трудно себе представить!.. сам режет людей, был маминым другом. Да и медперсонал отделения любил меня. Даже из других отделений приходили посмотреть на то, как я шаркаю и держусь за сердце, печально прерывисто вздыхая. А медсестра Галя и вовсе вскоре должна была стать моей женой, и вполне могла бы помочь дотянуться до человеческих шестеренок. Поняв, что у меня вполне приличные шансы, я вспыхнул надеждой.

И стал прощупывать обстановку. В те моменты, когда медсестры тискали меня и водили за руку по отделению, я издалека заводил разговоры на медицинскую тематику, щеголяя такими словами, как «скальпель», «наркоз», «антибиотики» и «оперблок». Девчонки, конечно, умилялись, сюсюкались, гладили по башке. Но стоило мне лишь упомянуть о моей мечте, стоило только произнести «посмотреть на операцию», как они снисходительно улыбались, не принимая мои слова всерьез. И только невеста Галя терпеливо объяснила мне, что сначала я «должен вырасти, потом стать врачом, и только тогда…» я смогу посмотреть на разрезанного человека. После слов «должен вырасти» я уже не слушал ее.

Силовое решение вопроса было бесперспективным. Ничего другого не оставалось, как сделать ставку на долгосрочную стратегию и дипломатию. К тому же все козыри были у меня на руках. Самый главный доктор, который сам… это ж даже трудно себе представить!.. сам режет людей, был маминым другом. Да и медперсонал отделения любил меня. Даже из других отделений приходили посмотреть на то, как я шаркаю и держусь за сердце, печально прерывисто вздыхая. А медсестра Галя и вовсе вскоре должна была стать моей женой, и вполне могла бы помочь дотянуться до человеческих шестеренок. Поняв, что у меня вполне приличные шансы, я вспыхнул надеждой.

И стал прощупывать обстановку. В те моменты, когда медсестры тискали меня и водили за руку по отделению, я издалека заводил разговоры на медицинскую тематику, щеголяя такими словами, как «скальпель», «наркоз», «антибиотики» и «оперблок». Девчонки, конечно, умилялись, сюсюкались, гладили по башке. Но стоило мне лишь упомянуть о моей мечте, стоило только произнести «посмотреть на операцию», как они снисходительно улыбались, не принимая мои слова всерьез. И только невеста Галя терпеливо объяснила мне, что сначала я «должен вырасти, потом стать врачом, и только тогда…» я смогу посмотреть на разрезанного человека. После слов «должен вырасти» я уже не слушал ее.

Спустя пару дней я с ужасом обнаружил, что почти все мои козыри ни черта не стоят. И даже дружба мамули с Самим Шабаевым не спасала положение. В операционную она не собиралась, и уж меня бы точно не пустила. В свои планы я ее не посвящал, опасаясь, что материнская забота окончательно загубит проект.

Вскоре я окончательно понял, что у меня остался лишь единственный шанс. Нужно было вербовать Шабаева. Этот крупный, грубоватый дядька, с размашистым шагом и отрывистыми фразами, иногда говорил мне «привет, херувим», проходя мимо меня по отделению. А иногда и вовсе не замечал. Нужно было срочно менять ситуацию. К тому же мама сказала, что лежать в больнице мне осталось недолго. Видно, хотела меня порадовать. Услышав это, я серьезно заволновался, боясь что не успею завладеть своей мечтой, надежно скрытой от меня за дверями оперблока. Было решено срочно брать Шабаева в разработку.

Задача была непростая, но выполнимая. Я знал, когда он приходит в отделение и когда уходит домой. Это была первая точка контакта. Знал, что он регулярно бодро заходит в операционную и устало выходит из нее. Ежедневный утренний обход в расчет я не принимал. Вокруг моего объекта было много народа, все они были какие-то хмурые, и шаркать, держась за сердце, перед ними было бесполезно. Но была у меня и еще одна информация, на которую я возлагал главные свои надежды. Я знал, где у Николая Герасимовича кабинет. Проторчав напротив двери Шабаева целых два дня, я увидел, как он подолгу сидит на диване совершенно один и молчит. И даже без газеты, от которой было весьма непросто оторвать многих взрослых.

Выработав нехитрую тактику, я принялся воплощать ее в жизнь. И страстно верил в ее успех. (Вот только время беспокоило меня, а потому я стал симулировать, старательно кашляя. Услышав от Гали «рановато тебя выписывать», я немного успокоился, убавив громкость и частоту кашля.) Утром я первым выскакивал из постели, наскоро надевал свою пижамку и занимал позицию у входа в отделение. Когда в дверях появлялся Шабаев, я говорил «доброе утро, Николай Герасимович». И чтобы он не мог наскоро ответить, добавлял «вы мою маму не видели?». «Маму?» – удивлялся зав. отделением. «А разве она не вечером к тебе приходит?» – удивленно спрашивал он. Я обязательно отвечал что-нибудь трогательное, вроде «я просто по ней соскучился». Так между нами происходил диалог, который, как известно, и есть основа продуктивного общения.

Наскоро позавтракав, я спешил к дверям оперблока, подолгу ошиваясь у пальмы. Когда Шабаев шел оперировать, я решительно подходил к нему с самым ангельским видом, на который был способен, и спрашивал: «Николай Герасимович, а вы куда?» «На операцию», – по инерции отвечал врач. «А-а-а», – понимающе кивал я.

Пока Герасимыч резал, запросто спасая жизни сердечников, я слонялся по коридору в компании с плюшевым тигром, непринужденно флиртовал с Галей, при этом не выпуская из виду оперблок. Как только двери его открывались, я как бы невзначай направлялся к кабинету Шабаева. Здесь я говорил ему что-нибудь вроде «уже все?» или просто «здрасьте». Он недоуменно смотрел на меня и говорил что-нибудь нейтральное, типа «ага». Наш перманентный диалог продолжался и вечером, когда хирург уходил домой. Так, без лишней спешки, я потихоньку внедрялся в руководство городской клинической больницы. И понемногу покашливал, особенно когда рядом появлялась Галя.

На третий день удача, впечатленная настырностью маленького человека, улыбнулась мне. Проходя мимо кабинета заведующего отделением, я увидел открытую настежь дверь, в проеме которой виднелся Шабаев, бессильно сидящий на диване. Ни на секунду не задумываясь, зашел в кабинет. Просмотровая лампа для рентгеновских снимков заливало его мягким лимонным сиянием, отчего Николай Герасимович казался еще более вымотанным. С искренним сочувствием посмотрев на него, спросил:

– Вы устали?

– Как собака, – буркнул он в ответ. – А ты чего пришел? Болит что-нибудь?

– Я к вам, – честно признался я.

– В гости, значит? – риторически уточнил Шабаев. – Ну, садись тогда. Будем вместе отдыхать, – кивнул он. Видно, что слова давались ему с трудом. Все свои силы, которые он принес в отделение утром, были оставлены в оперблоке.

Не растерявшись, я сказал «спасибо» и проворно залез на диван, усевшись рядом с кардиологом. Тот приподнял руку, чтобы мне было удобнее, а опустив ее, слегка приобнял меня. Я затаил дыхание. Так близко к тому, кто каждый день видит, что внутри у человека, я не был еще никогда.

– Конфету хочешь? – понуро спросил Герасимыч.

– Нет, спасибо, не буду, – почему-то отказался я.

– А чего так? – автоматически спросил тот.

– Чтобы зубы не болели.

– Умно, – кивнул врач, вздохнув. И вдруг спросил: – Как там твой кашель?

– Хорошо, – уклончиво ответил я.

– А чего ты только в палате кашляешь? – почти равнодушно поинтересовался хирург. – А когда у оперблока торчишь – забываешь, да?

Пристыженный, я не знал что сказать, заливаясь нервным румянцем.

– Ты не забывай. У пальмы тоже кашляй, – на одной ноте сказал он. Ни на выговор, ни даже на нотку осуждения сил у него не было.

Мы помолчали, сидя в обнимку на диване.

– А кто самый главный на свете врач? – вдруг спросил он спустя пару минут, словно очнувшись.

– Хирург, – сказал я не задумываясь.

– А не зубник?

– Хирург, – настойчиво повторил я.

– Ты мой ангел, – все так же равнодушно пробубнил Герасимыч. – А почему хирург?

– Он видит, что у людей внутри. И знает лучше всех про болезни.

– Не, про болезни лучше знает патологоанатом. Эти – лучшие диагносты. Да толку-то… – к моему немалому удивлению, возразил Шабаев.

– Патолатам? Это кто? – оживился я, задрав башку и глядя на доктора из-под его руки.

– Па-то-ло-го-ана-том, – медленно произнес Николай Герасимович. – Это такой врач. Когда человек умирает, он мертвеца берет, разрезает и смотрит, что там с ним такое произошло. И так постоянно, каждый день. Почти, как у нас. Только у нас живые. А поэтому нервы…

– Понятно, – кивнул я, впечатленный его ответом, и поближе прижался к нему.

– Может, ты яблоко хочешь?

– Нет, большое спасибо.

– А чего ж ты хочешь, чудо мое? – спросил он.

Собираясь сказать «ничего», я вдруг понял, что сама судьба протягивает мне руку помощи. Сглотнув от неожиданности, я, как бы между прочим, сказал:

– На операцию посмотреть хочу.

– Да? – рассеянно промямлил Шабаев. – Ну, как-нибудь… возьму.

– Когда? – восторженно пискнул я, дернувшись всем телом.

– Посмотрим, – ответил Герасимыч сквозь протяжный зевок. – Беги, давай, к себе в палату. Тебе уже кашлять пора, – усмехнулся он, легонько шлепнув меня по заднице рукой, спасшей сегодня чью-то жизнь.

– Спасибо! – почти выкрикнул я и выскочил из кабинета словно ошпаренный. Чувство стремительно добытой победы, знакомое лишь великим триумфаторам, пьянило меня. Сообразив, что одного «спасибо» за все мое нежданное счастье Шабаеву будет мало, я опрометью бросился назад. Высунув голову из-за двери, выпалил «спасибо, Николай Герасимович». И добавив еще одну благодарность вздрогнувшему от неожиданности Шабаеву, стремглав бросился в палату.

В тот вечер я уснул раньше обычного, что нередко бывает с детьми от переизбытка чувств. Утром, второпях запихнув в себя завтрак, вприпрыжку кинулся к дверям оперблока, словно меня там уже ждал Герасимов и кто-нибудь из первых лиц государства. Пару часов промаявшись томительным ожиданием, все-таки дождался каталку с больным, увидев которую обмер от предвкушения. Но сестры, везущие ее, даже не взглянули на меня. Когда появился Шабаев, моя надежда воспряла с новой силой.

Назад Дальше