Парадокс о европейце (сборник) - Николай Климонтович 2 стр.


Я не знал, сколько времени мы провели вместе с Фэй.

Я перестал следить за временем и календарем.

В своих часах я не менял батарейку, а потом просто закинул под кровать. В компьютере отключил соответствующие опции. Даже приходя в единственный на острове бар с Интернетом, чтобы просмотреть свою почту, купить сигарет, выпить местного пива или опрокинуть пару стаканчиков здешнего рома, закусив печеными креветками, я никогда не интересовался у хозяев, мужа по имени Джанг и его жены Квонг, какой сегодня день и которое число. Но день от ночи пока все-таки отличал.

Когда люди не наблюдают часов, если применить неуклюже переведенную с французского поговорку, их состояние, наверное, и следует назвать блаженством.

Сюда следует добавить и полнейшую безмятежность моего существования. Там, в мире, который я покинул, нарастал первобытный хаос, будто время пошло вспять, но я и знать об этом ничего не хотел. Но до времени я все-таки поддерживал почтовые сношения с едва ли не единственным своим давним приятелем.

Впрочем, эта переписка с Москвой все меньше трогала меня. Мне казалось, я вернулся в мир, каким он был до грехопадения. Прозрачным, ясным, понятным, не омраченным. Таким, как этот пальмовый остров с белым, как крахмал, песком, со стайками разноцветных рыбок, совсем аквариумных, в воде, сладко покусывающими тебе икры, едва ты, наплававшись, становишься на ноги у берега. С маленькими крабами, еще не достаточно подросшими, чтобы уйти на глубину, и нежно цапающими тебя за ступни, коли наступишь на камушек, под которым они прятались.

Однако письма все приходили и приходили.

Скажу несколько слов об этом моем корреспонденте. Это был еврей моих лет безо всяких иудейских склонностей, вполне светский, он и в синагоге-то, должно быть, ни разу не был и кипу не примерял, не соблюдал шабат, а еврейства своего, скорее, стеснялся. Да и фамилия у него была русская – Шапкин. Скорее, впрочем, переделанная из еврейской еще его дедом при введении паспортов в двадцатые. Впрочем, спрятать семитское его происхождение было никак невозможно, он будто сошел с холста Иванова – там выразительно изображены несколько подобных персонажей. Умница с университетским образованием, диплом по Гегелю, мало-помалу что-то сочиняющий в стол. Это не была беллетристика в собственном смысле, верней назвать его писания беллетризованным дневником, и это ли не лучшая форма для поисков утраченного времени.

Как ни странно, был он из военной среды. Но дети военных рождения середины прошлого века зачастую делались гуманитариями: сносные условия жизни, относительная сытость и приблизительная бытовая культура способствовали интересу к чтению и книжным занятиям. Впрочем, отец его был не пехотинцем и не танкистом, конечно, но военным врачом. И жену Григорий, так звали моего приятеля, нашел себе тоже военного происхождения: она была дочерью военного летчика. Это оказалась изумительно пробивная провинциалка, не в пример будущему рохле мужу, несколько перегретой энергетики, из Евпатории. Нашла, разумеется, она его, ему бы не хватило инициативности. Не на авиабазе, но в библиотеке. Нет, она не была читательницей, она была библиотекарем. Охмурив и захомутав своего читателя-философа, она родила ему троих ядреных детей, сперва сына, потом дочь, а потом еще раз сына; сыновья носили греческие имена, дочь – латинское.

Дети распределились так. Старший внешне пошел в отца, ну, может быть, не с такой этнической выразительностью, кровь матери чуть смягчила еврейский его облик. Дочь обладала уже весьма размытыми еврейскими признаками, вот только к тридцати ее разнесло, и формами она стала похожа на свою тетю Раю, бездетную сестру Григория. А младшенький, отцовский любимчик, и вовсе вышел славянин. Ко времени нашей островной переписки старший сын, сделавшийся художником, женился по примеру отца на славянке, колхознице-белоруске, которую подцепил в поезде дальнего следования Москва – Сумы. Молодая невестка Григория не была пассажиркой, но, учась на агронома в техникуме, на каникулах подрабатывала проводницей. И, попав из своего села в Москву, натурально быстро сообразила, что квартиру своих новых родственников, родителей молодого мужа, нужно бы по суду поделить – зачем старикам четыре комнаты. Художник не мог сопротивляться, полюбив молодую жену телом и сердцем, и был родителями проклят, и стал для семьи Шапкиных как есть отрезанный ломоть.

Дочь к тому времени тоже вышла замуж, за еврея-электронщика из Киева годами десятью себя старше, и проживала в Иерусалиме. Лишь младшенький, сделавшийся программистом, оставался в орбите семьи, будучи у родителей прописан, и оказался единственным претендентом на жилплощадь, но главное – наследником по духу.

С Григорием мы сошлись еще в молодости на почве публикаций под одной обложкой непритязательного русскоязычного журнальчика, издаваемого на деньги славистского факультета в Зальцбурге. Гоша – домашнее его имя – уже тогда был многодетным отцом, и уже тогда вел жизнь уединенную, не обременяя себя поиском заработка. Многодетная семья бедствовала, но жена Гоши переносила тяготы стоически, это была изумительно выносливая и, как сказано, предприимчивая женщина, и оберегала покой мужа, к учености и талантам которого относилась благоговейно, картинка в нашем поколении популярная в интеллигентской среде. Замкнутый, хотя и чуть нагловатый не к месту, какими бывают стеснительные и не слишком тщательно воспитанные люди, на моей памяти Гоша лишь однажды имел любовницу примерной некрасивости и кургузости, тоже интеллектуалку. С возрастом он все больше дичился, все реже и реже ходил в гости, а ко времени нашей переписки одичал окончательно, впав, что называется, в интернет-зависимость. Он неделями не покидал квартиру в доме в кромешном спальном районе, постепенно прекратил сношения по электронной почте с большинством знакомых, делал в одиночестве гимнастику с гантелями, а потом и вовсе замкнулся. Он уничтожил записную книжку с телефонами и стер все адреса в компьютере, чтоб не было соблазна кому-нибудь позвонить или связаться по почте. Я до поры оставался чуть не последним, с кем он поддерживал переписку. Можно было бы сказать о нем в духе практик христианских анахоретов, что он стал затворником, пустынником, столпником, молчальником, как угодно. А если говорить о практиках буддистских, то можно бы его послушание назвать суровым затворничеством тибетского мистика-ламы.

Его жена говорила, что он днями сидит, запершись в своей комнате, и по возможности оттуда не высовывается. Он позволял себе, конечно, время от времени вести краткие беседы с домашними, но посетителей избегал, а сам, как сказано, на людях давно уж не появлялся, порвав связи с внешним миром. В идеале он должен был бы принять обет молчания и переписываться с женой с помощью компьютера, благо у моего знакомца и его жены были разные адреса электронной почты. До этого пока не дошло. Но выбраться из комнаты по нужде или выпить стакан чаю, стибрить украдкой что-нибудь из холодильника или тайком пожарить себе яичницу, он позволял себе только в отсутствие жены – дети ведь жили отдельно – или под покровом ночи. Сначала он изредка гулял на лоджии, но потом плотно занавесил окна, отгородившись от улицы и мира. Бравым отечественным психиатрам для того, чтобы истолковать подобное поведение, не понадобилась бы тонкая диагностика. Но у буддистов, адептов прямого пути, для того, чтобы считаться посвященным, такого рода испытание – норма. Оно должно длиться максимально три года и три месяца, и Гоша ко времени нашей переписки приближался к середине этого срока. Возможно, смутно догадывался я, мой приятель готовился к смерти. Что ж, для этого занятия рано не бывает. Быть может, репетируя, сейчас он движется от белого к желтому или уже достиг красного и вот-вот ступит в область зеленого…

К сожалению, письма моего корреспондента не сохранились, а мои остались в памяти компьютера, но и по этим моим ответам вполне можно судить, о чем в переписке преимущественно шла речь.

– Ты пишешь, дружище, что у вас там революция. Ты говоришь – триста тысяч вышли на улицы, протестуя против неверного подсчета голосов на выборах в Думу? Милиция, говоришь, передергивая, назвала цифру в пятьдесят тысяч. Ну, возьмем среднее число – сто. Это сколько ж у нас простаков! Считая, что – за вычетом младенцев и алкоголиков – в Москве миллионов пять активного электората, на площади набралось аж 2 % избирателей, если я верно прикинул. Знаешь, если скидываются на троих и голосуют – кому бежать, то ошибка равна нулю. Если тридцать соседей по коммуналке выбирают, чья очередь мыть места общественного пользования, то ошибка может быть в 3 % – кто-то запил или не ночевал дома. Но если триста сельчан выбирают председателя поссовета, то ошибка плюс-минус десять голосов, то есть уже 5 %. Когда же голосуют три миллиона, то ошибка в 2–3 % это меньше статистической погрешности. А ведь недовольные неверным счетом возмущаются ошибкой, попадающей как раз в эти статистические рамки. И требуют признать выборы нелегитимными. Боже, что там выборы, что президент, у нас само государство, да и сама страна не вполне легитимны.

Ты говоришь, что мотором бунта является так называемый средний класс. Но у нас нет среднего класса. По определению, представитель среднего класса – тот, кто пользуется наемным трудом. В Москве у меня была домработница, да изредка я обращался за помощью к знакомому автомеханику. Был я – из среднего класса? В определенном смысле. Но я не пошел бы на баррикады. Я пользовался, живя на родине, базовыми свободами: свободой от цензуры и неограниченным доступом к информации, а главное – свободой передвижения, той самой свободой, которой так алкал в молодости, живя еще при коммунистах. Помнится, еще в дни революционерской своей юности я с упоением выписывал из Опытов, что, мол, кабы мне – Монтеню – был запрещен доступ в какой-нибудь уголок в индийских землях, то я и тогда чувствовал бы себя в некотором смысле ущемленным. Нынче я и сижу в одном подобном уголке, и ущемленным себя никак не чувствую. Думаю, как ты живешь в сетевом пространстве и являешься, не выходя на улицу, пленником мусорного Интернета, то и революция нынче в России, скорее, виртуальная.

Написав эту отповедь, я на самом деле оставался неспокоен.

Нет, митинги на московских площадях меня никак не взбудоражили, в конце концов, в Риме, скажем, дня не проходит без уличных манифестаций. И все давно привыкли – и население, и жандармерия. И наши привыкнут. К тому ж сам был молодым – кипучее юное недовольство вещь совершенно естественная: кто не революционер в молодости, у того нет сердца, так, кажется, говаривал британский премьер-министр.

Но дело-то было как раз в том, что мой приятель не был юн. Впрочем, не выходя на улицу, он и в митингах участвовать не мог. Но он был искренне взволнован. К тому ж с его слов выходило, что на улицы поперли люди отнюдь не студенческого возраста. Менеджеры среднего звена, как он пишет, то есть не юноши и отнюдь не люмпены.

При всем моем скепсисе, меня взволновала эта загадка. Фактически они все имеют, а значит, ими руководил какой-то иной мотив, а не просто протест ради улучшения условий бытового существования. Что, наш цинический, равнодушный и корыстный деловой горожанин, озабоченный лишь своими автомобилем и галстуком, стал вдруг идеалистом? И, не желая считаться немой массой, выступил в защиту собственного достоинства, которое гарант или преемник гаранта, как он там называется, так небрежно и высокомерно несколько раз задел.

– Боже, я же числил тебя по нашему братству обитателей Башни! Ты – башни из слоновой кости, я – из кости рыбьей, панцирей лангустов и омаров, чешуи креветок. Как же ты вовлекся? Ты ведь живешь припеваючи в бесплатной четырехкомнатной квартире, на службу никогда не ходил, завтракаешь салатом из авокадо, скачиваешь для чтива из Интернета что попало безо всякого внешнего контроля, всласть фрондируешь взаперти и пишешь, что бог на душу положит. Тебе ли, книгочею и философу, не знать, чем кончается русская смута? Качели нашей истории известны: за реформами Петра – Анна Иоанновна с Бироном, за вольтерьянкой Екатериной – сынок Павел, за прекрасным началом дней Александровых – Аракчеев и братец Николай, за царем-освободителем – бомбисты, за Александром Третьим – тихий Николай Второй, которого безвинно обозвали кровавым, ненависть общества, Распутин, большевики. И даже за ленинским НЭПом – коллективизация и ГУЛАГ Рябого, за хрущевской оттепелью – брежневский морок. И что за Горбачевым, любившим, верно, наступать на грабли предшественников и повторившим роковую ошибку борьбы с веселием Руси, чем разрушил и страну, и свою карьеру, и даже партию в конечном счете? А за ним обворожительный секретарь обкома, бросивший собственную партию и первым из бывших партийных бонз признавший свои ошибки – прежде руководители такого ранга признавали лишь чужие. Так поживите ж хоть немного в покое. Хоть при суверенной демократии, хоть при стабильности и модернизации, называйте как хотите. И сынок твой, чем бузить, лучше б подался в Европу, взял напрокат автомобиль и катал бы в удовольствие свою подружку по замкам Луары…

Кажется, последний пассаж с призывами к спокойной жизни отчасти повторял эпилог Подростка, точнее заключение, писаное от лица воспитателя героя. Что-то о мусоре, перьях, щепках летающих, из чего вот уже двести лет никакого порядка всё никак не выходит. И там же, если правильно помню, некая апология русского дворянства, которое одно имело в России представление о порядке и законченной форме образа жизни. Хранило родовые предания и берегла семейную честь. Что-то в этом духе, на моем острове, понятно, русской классикой не торгуют. А читать Достоевского в баре с экрана…

На это послание он ответил мне холодно.

Текста, как сказано, у меня нет, но, помнится, там был весьма прозрачный намек на мое соглашательство. На предательство, так сказать, либеральной идеи, а значит – потерю права называться порядочным человеком. Короче, нечто в духе того, что Лесков называл либеральной жандармерией, и словечко это поняли и простили ему лишь лет через сто. На глумство, так сказать, говоря уже щедринским языком. Помните, в Современной идиллии Глумов призывал героя уметь вовремя помолчать, позабыть кое о чем, думать не об этом, об чем обыкновенно думается, заниматься не тем, чем обычно занимаетесь, что-то в этом духе. Давал советы больше гулять на свежем воздухе, папироски набивайте, письма к родным пишите…

Эти намеки меня еще больше задели. Я хотел припомнить ему, что, пока он с женой строгал своих детей, меня два раза обыскивали и таскали в КГБ на допросы. Что, мол, в дело нашей и вашей свободы я внес свою посильную лепту… Но сейчас, в данном актуальном контексте, все это звучало бы как-то неубедительно и не к месту, и писать этого я не стал.

– Я все ломал голову, с чего бы это ты так радикализировался? И хлопнул себя ладонью по лбу: ба, так ты ведь Ниловна из того самого произведения, которое, по словам Рябого, посильней, чем Фауст Гете. Твой младшенький, должно быть, попер на Болотную с триколором. И ты, кабинетный и аполитичный, вдруг почувствовал материнскую солидарность и встал в ряды. Или я ошибаюсь?

Знаешь, я нынче живу в королевстве, в котором все обожают своего монарха, молятся на королеву и не чают, когда на престол взойдет старшая его дочь – королю уж за восемьдесят. Именно дочь, потому что единственный сын-плейбой прожигает жизнь в Монако, и возвращаться в джунгли отнюдь не спешит. А наследование престола по женской линии разрешено.

Здесь порядок и законность. Воровства нет: это не честность – это суеверие, ибо дух чужой вещи может жестоко отомстить за грабеж. Впрочем, на мелочные регламенты, как то: правила уличного движения или запрет на проституцию или торговлю спиртным по ночам здесь кладут с прибором, а полиция закрывает глаза. А вот за то, что ты закинул ногу на ногу, а подошвы смотрят в сторону портрета короля или, не дай бог, на изображение Будды – можно запросто угодить на трое суток в кутузку. То есть король обожествлен, а Будда, так сказать роялизован.

Король вполне легитимен, династия основана в середине позапрошлого века, к тому ж ведет начало от какого-то регионального князька. Выбирать его, разумеется, не приходится. Но есть выборный парламент, есть правительство. Единодушное обожание монарха в народе полнейшее и трогательное. Впрочем, у нас ведь до недавнего времени тоже любили верховных властителей. Пока один не взялся вопреки традиции партийных верхов таскать за собой повсюду свою бабу и вдобавок бороться с алкоголизмом, чем вызвал новую эпидемию самого безудержного пьянства и разрушил советскую империю. Впрочем, это он самый отменил цензуру и открыл страну…

Коррупция по сравнению с нашим отечеством здесь умеренная, причем чаще всего взятки полиция берет с бизнесменов-иностранцев, которых здесь тьма, своих редко трогают. И круглый год лето! Два месяца дождей, август-сентябрь, не в счет, это сущий пустяк рядом с нашим-то климатом с двумя солнечными днями в два года. Правда, от дождей в таком-то климате начисто сгнивают корни цитрусовых деревьев – потому здесь нет ни лимонов, ни апельсинов, один лайм. Так и у нас цитрусовые не растут. Зато здесь три раза в год с плантаций снимают урожаи ананасов.

Ты пугаешь меня узурпацией власти в Кремле. Но, как я помню с юности из соответствующего стиха: русское тиранство – дилетантство. Да объяви себя новоизбранный президент хоть пожизненным, хоть монархом – что с того. Что бы там ни брюзжало московское либеральное сообщество, выбран он по всем правилам больше чем половиной избирателей безоглядной и безотрадной нашей страны. Впрочем, и это совершенно неважно. Как я тебе уж, кажется, докладывал, всеобщее избирательное право – это елочная игрушка, детская забава, заводная поделка, политический мираж. Рябой это хорошо понимал, устраивая из фиктивных выборов праздничный ритуал с музыкой и выездными дешевыми буфетами на избирательных участках. Этот ритуал всего лишь такая утешительная иллюзия для народа, сказка на ночь. Причем так дело обстоит в той или иной мере во всем мире. По-видимому, единственная эффективная система власти из всех придуманных человечеством это конституционная монархия. То есть система аристократического правления – палата общин тоже ведь для блезира, чтобы писать законы и управлять, надо все-таки окончить Кембридж или Оксфорд. Именно монархия, контролируемая палатой лордов, позволила некогда Англии стать мировой державой, покорить мировой Океан хоть военной силой, хоть с помощью пиратов, использовать сполна плоды промышленной революции и придумать такую цивилизованную форму мордобоя, как бокс, как говаривал незабвенный Расплюев. Конечно, у нас с законодательной ветвью власти дело обстоит слабовато, но все ж таки четыре партии в Думе представлено, куда больше.

Назад Дальше