– Юля, что я в тебе ценю – так это удивительную толковость.
– Но вы мне ужасно напомнили одного человека, которого я видела однажды… постойте… больше шестидесяти лет назад. И он был совсем наоборот – мужчиной… Не могу понять – почему вы его так напомнили…
А, он улыбался так же, как вы! Хотя его положение было такое, что не до улыбок. Его вели в тюрьму. А он улыбался.
– Берегись, – сказал Витя, – если она сейчас перехватит инициативу, она расскажет тебе про всех своих родственников до седьмого колена, ты цыпленка не почувствуешь.
– Почему – про всех! – возмутилась Юля. – Вы видите мою жизнь? Он же мне слово не дает сказать. Я хотела только рассказать про своего дядю, какой это был смелый человек – дядя Муня. Он всю жизнь работал буфетчиком на Казатинском вокзале. Вы знаете Казатин? Это узловая станция между Киевом и Винницей… Так я с детства все лето проводила у дяди в Казатине. У него был дом на пять комнат и большущий сад, а жили они вдвоем с тетей, и детей у них не было. Так они меня любили, как дочь. И я всегда помогала дяде в буфете, там – стаканы насухо вытереть, посуду со столов убрать. И даже уже взрослой девушкой я у них летом месяцами жила… И тогда было лето, поздно, вечер. И мы с дядей Муней собрались уже закрывать, вдруг он глянул в окно и говорит мне: «Погоди, Юленька…»
И входят эти двое. И сразу видно: один конвойный, солдат, а другого ведут. И этот другой – мужчина лет так тридцати, но как юноша – тонкий, ладный такой, подвижный. И улыбается… И так он улыбается, что этот его конвойный тоже вроде расслабляет свое сердце. И вот, я вижу, этот мужчина, которого ведут, по виду еврей, осторожно так подмигивает дяде Муне. И я понимаю, что они знакомы…
– Короче, эти два еврея сделали этого несчастного конвойного. И точка, – сказал Витя, наливая пиво в Зямин бокал. – А теперь дай и нам слово сказать.
– Погоди! – быстро сказала Зяма. – А зачем они в буфет зашли?
– Так выпить! – удивленно пояснила старуха. – Он уговорил конвойного зайти выпить.
– Что значит уговорил? Ведь его вели в тюрьму?
– Ну да. Так я же вам рассказываю – это такой человек был, что когда он рот открывал и улыбался и начинал говорить…
– Природное обаяние мошенников, – вставил Витя.
– Чтоб тебе быть таким мошенником, каким большим начальником был этот человек, – сказала Юля. – Это было время, когда Сталин сажал за «перегибы на местах».
– Ну так чем дело кончилось? – примирительно спросил Витя. – Дорасскажи уже, и хрен с ним.
– Ну так он и мой дядя Муня напоили вдрызг конвойного. А потом этот человек, арестованный, раздел конвойного, оделся в его форму, а взамен нацепил на того свои брюки и рубаху, хоть они были тому малы… И потом он ото так поднял конвойного, взвалил на себя и… Но перед этим он меня поцеловал.
– О! – воскликнул Витя. – Вот это мужик.
– Да… Притянул так, за шею, и поцеловал прямо в губы. А меня до этого никто не целовал. И я вот этот его поцелуй – в такой опасности, в такой опасности! – всю жизнь помнила.
– Ну, дальше. Что он с этим конвойным сделал? Сбросил на рельсы?
– Бог с тобой! – возмутилась Юля. – Что он – бандит? Он его просто довел до тюрьмы в Жмеринке и сдал вместо себя.
– Че-его? Как это, сдал? Ты с ума сошла?
– Так дядя Муня всю жизнь рассказывал. А он врать бы не стал.
Витя взглянул на Зяму. У нее было бледное вдохновенное лицо.
– Что случилось? – спросил он испуганно.
Она ответила тихо, с торжественной радостью:
– Это был мой дед!
35
В банкетном зале ресторана «Ковчег Завета» гуляла свадьба. Вернее, шли последние приготовления к гульбе. Гости уже бродили парами, уже тусовались группками, уже потаскивали с накрытых столов оливки и кружочки маринованной моркови, уже наливали себе у стойки спиртное, давая бармену подробные указания насчет коктейлей.
Хорошая дивчина выходила замуж за хорошего хлопца.
Никакой иной информации о счастливых новобрачных читателям не предлагается. Они, конечно, появятся еще на этой, а может быть, и следующей странице, но ввиду своей незначительности для общего течения всей этой непристойно фарсовой и пронзительно печальной жизни, имен не получат. Будьте счастливы, дорогие!
Кстати, их еще не было. Не встречали новобрачные гостей, гости сами весьма вольготно фланировали по залу, и вообще чувствовалось, что эти гости ощущают себя вольготно не только в этом помещении, но и за пределами его.
И если можно было бы записать на некую умозрительную пленку словесный, смешанный с расхожей музычкой, гул, а затем расшифровать его, то обнаружилось бы очень скоро, что беседовали все эти, безусловно русскоязычные, гости, на каком-то неизвестном иностранном языке.
– «Анцис»… «Супердяк» по одной до упора и «Анцис». Комплект недоукомплектован…
– И дает чек «дахуй»,[14] а в комплекте «энерджестик», и вместо «пудэля» – два «гипперфука».
– Трансмедитация в пике… и тут мен с двумя «супердяками» в комплекте.
– Нет, в потенциале – двойной «Анцис», чистейший продукт без галлюциногенных добавок. «Энерджестик» плюс усиленные медитации – полное восстановление эрекции.
Да: все они, присутствующие здесь, несомненно, объединены были некоей общей идеей, делом жизни. Делом с большой буквы, за пределы жизни, возможно, и выходящим…
«А взор ее так много обеща-ает!..»
Не умолкая ни на минуту, играла музыка – задорный ансамблик из гитариста, скрипача, саксофониста и молоденькой певицы исполнял попеременно популярные израильские и советские песни. Что, как это ни странно, почти одно и то же. Поэтому переход от одной песни к другой ощущался органичным ее продолжением. (Да-да, старые сплетни: у Дунаевского, мол, то ли дядя, то ли двоюродный дедушка был кантором, и с детства затверженные мелодии псалмов и народных песен известный советский композитор орнаментировал и преобразил, обогатив тем самым сокровищницу советской культуры. Какие-нибудь братья Покрассы тоже ведь в детстве в хедер бегали. «Мы красные кавалеристы, и про нас…» Но это – к слову.)
Что же касается таких известных песен, как «Синенький скромный платочек» или «Только глянет над Москвою утро вешнее» – слова их давно переведены на иврит, и любой израильтянин будет страшно удивлен, если вы заявите на эти, знакомые ему с детства, мелодии первородные права.
Так что, музыка играла, певица пела, народ толпился и оживленно готовился пугать раввинов дикими криками «горько».
Однако молодые все не шли. Посреди зала, окруженная низким веревочным, на столбиках, ограждением, стояла готовая хупа – четыре высоких шеста с бархатным расшитым балдахином. Распорядитель и официанты время от времени знаками отгоняли публику от этого, столь уже здесь привычного сооружения.
Да что они – за диких нас держат? – возмущался кое-кто. – Что мы – на свадьбах здесь не бывали?
– Сюрприз! – объяснял распорядитель. – Вас ждет сюрприз!
Этот высокий представительный мужчина (тучное дамское туловище на длинных ногах бывшего спортсмена)… а, между прочим, ведь это Миша, да-да, Миша, в прошлом – актер Новочеркасского ТЮЗа, в славном настоящем – один из столпов таинственной организации распространителей продукта «Группенкайф».
Он прохаживался по залу, волоча за собой провод от микрофона, то переступая через него, то умело и ловко позмеивая провод по полу, как юная гимнастка в «упражнении с лентой». Торжественно приставал то к одной группе гостей, то к другой, веля им чувствовать себя как дома, наливать себе что душа пожелает, и – терпение, чуточку терпения… Вы увидите сегодня такое!
Вместе с тем он немедленно включался в нерусские разговоры с мелькающими в них «анцисами», «супердяками» и двойными «пудэлями» и даже вставлял что-нибудь, вроде: «В паблисити с „пудэлем“ аккуратнее. В нем закодирована исходная цепочка». Или попросту:
«Боря, к йом ришону – две тысячи комплектов».
Постепенно выяснялось, что и гости, и родители новобрачных, и распорядитель, и даже ансамбль (музыкальный перпетуум-мобиле) – словом, все присутствующие – тем или иным образом причастны к делу распространения (воспевания и увековечения) великого продукта «Группенкайф», который, кстати, меньше всего напоминал продукт.
А у стойки со спиртными напитками стоял низовой потребитель продукта – Танька Голая. Ее обнаженные плечи тускло отсвечивали, как инкрустированный перламутром театральный бинокль – любимая игрушка Мишиного детства, дядин трофей, привезенный из Берлина в 46-м.
В его душе затеплилась тихая грусть, и все-таки, безотчетно, ему почему-то захотелось прикрыть салфеткой эти голые плечи.
К тому же не Бог весть как сшитый сарафан то и дело сползал с левой Танькиной груди, и она, оживленно беседуя, забывала этот косой лиф подтянуть вверх.
Вот что было непостижимо: никто из мужчин – от интеллектуалов квартала «Русский стан» до дюжих, с бычьими шеями распространителей «Группенкайфа», похожих на бабелевских налетчиков с Молдаванки, – никто не посягал на эту святую наготу. Как не посягнет на наготу ребенка ни один нормальный человек. Наоборот – постоянная беспечная Танькина нагота вызывала в них обеспокоенность ее здоровьем и отеческое желание укутать потеплее эту, не по сезону раздетую, девочку.
– Ну, – спросил Миша, – как дела?
– Кайф! – сияя, отвечала Танька Голая.
– Продукт принимаешь?
Она оттопырила большой палец.
– Медитируешь вовремя?
Танька закатила глаза и полетно замахала руками. При этом безлямочный лиф ее сарафана сполз с обеих полных грудей.
– Улучшение чувствуешь? – строго спросил Миша, рассматривая носки своих мексиканских туфель на каблуках (такие туфли идеально подходили к образу сутенера из «Розового квартала».)
– Еще бы!
– Ну вот, – сказал Миша. – Пришло время. На нашей стороне вся дискриминируемая русская община.
Есть люди в России, заинтересованные нам помочь. Будем сколачивать партию. Для этого и собрались.
– Как? – удивилась Танька Голая, переступая длинными красивыми ногами. – А свадьба? Фиктивная?
– Почему – фиктивная? – усмехнулся Миша. – Свадьба – само собой. Мы – за продолжение рода потребителей «Группенкайфа». Но партия – это назревшая необходимость. Мы можем получить до восьми мандатов в кнессете. Сколько можно терпеть? До каких пор?
– Мишка, а знаешь, у нас в театре, где я билетершей работала, был один актер, экстрасенс. Страшный алкоголик. У него в гримуборной на стене рядом с зеркалом были отметки – градусы. Он приставлял стакан и отмерял: перед первым актом можно было выпить 50 граммов, после первого – еще пятьдесят, после второго – сто…
– К чему ты это сейчас?
– А он головную боль лечил, когда пьяный не был. От его ладони такой жар исходил – ужас!
– Ну? – строго спросил Миша. – А при чем тут «Группенкайф»?
– Ни при чем, – улыбаясь и почесывая над грудью розовый гофрированный след от резинки лифа, проговорила Танька Голая. – Просто вспомнила. Он у себя дома батареи парового отопления красил почему-то «золотой» и «серебряной» краской.
– Тебе не холодно? – перебил ее Миша. – Смотри, простудишься!
– Не-а, – отозвалась Танька. – Я люблю, чтоб тело дышало.
Наконец появился ребе с тремя молодыми людьми в униформе ультраортодоксов – черные шляпы, черные костюмы. Если б не ухоженные кудрявые пейсы, свисающие вдоль щек, все они были бы похожи на присяжных поверенных, тем более что среди присяжных поверенных в России и евреи попадались.
Вся эта компания вошла под балдахин хупы и напряженно замерла, к чему-то приготовилась. Отсутствие новобрачных всех уже беспокоило.
Вдруг музыка оборвалась. Сверху раздался странный скрип и даже лязганье металла. В высоком потолке зала открылся люк, и в огромной стеклянной коробке, напоминающей поставленный на попа хрустальный гроб, словно парочка кукол «барби», стали спускаться жених и невеста.
Публика очумела. По обморочной, сдавленной тишине стало ясно, что на свадебной церемонии с подобными театрально-сценическими эффектами еще никто из присутствующих не был.
Спустившись до середины, гроб с молодоженами завис между полом и потолком.
Не успели гости решить, что это неполадки с подъемным механизмом, как в ту же минуту квадрат пола, на котором была установлена хупа, с медленным ленивым скрипом стал подниматься вместе с оцепеневшим стареньким ребе и тремя его учениками.
С публики посыпались очки и вставные челюсти.
А наверху, между небом и землей, шла в это время брачная церемония. Пылающий небожитель-жених повторял за стариком слова, которые надлежало ему произнести, а воздушная невеста вообще готова была, порхая фатой, вылететь из этого затейливого сооружения на все четыре стороны и даже в открытый космос.
Словом, это было нечто среднее между синагогой и космодромом Байконур.
Но вот все участники брачной церемонии благополучно приземлились, распорядитель Миша пригласил гостей поздравить молодых, и пунцовые от счастья новобрачные полетели понад залом – приветствовать гостей и принимать поцелуи и конверты.
Свадебное веселье началось.
36
– Мустафа шатается!
Зяма открыла глаза… Бродяга гремел своей баночкой, пробираясь в проходе между рядами кресел. Опять она не заметила, как он прошмыгнул в автобус, и даже задремала. Как он возникает? Может быть, он бестелесен?
Дойдя до ее кресла, Мустафа остановился и требовательно тряхнул баночкой. Зяма полезла в кошелек, достала два шекеля и протянула ему на ладони.
– Дай еще! – крикнул он, уставясь ей в лицо своими иссушенными безумной тоской глазами.
– Ты наглец, приятель, – сказала Зяма. – Бери, пока я не раздумала.
– Дай больше! – повторил он требовательно. – Мустафа за тебя помолится.
– Да мне ведь самой не хватит до дома добраться, – смутившись, объяснила она. – Я далеко живу.
Он, не мигая, смотрел ей в глаза неприятным, тревожно проникающим взглядом.
– Тебя друзья повезут! – вдруг выпалил он. – Дай денег! Дай все деньги, что есть, Мустафа тебя отмолит. За тебя нужно много молиться, долго, тяжело… Устанет Мустафа…
Зяма молча достала из кошелька последние пять шекелей и отдала сумасшедшему. Ей было не по себе.
Он пошел дальше по проходу, качаясь и напевая в такт гремящей баночке: «Вот, вот идет Машиах!..»
Автобус подкатил к местечку Бейт-Зайт – пролетели мимо придорожный ресторан, высокий серый забор какого-то предприятия – и стал подниматься выше и выше, круче и круче, к последнему виражу перед въездом в Иерусалим…
Сегодня она зашла к родителям – пообедать. Мать, с ее дикой энергией, время от времени готовила какое-нибудь любимое Зямино блюдо, вернее, то, что в детстве любила дочь. Например, принято было считать, что Зяма обожает студень. Поэтому, когда мать готовила студень, Зяма – к черту все остальные дела! – обязана была явиться его есть. Мать сидела напротив и требовательно вглядывалась в ее жующий рот. Она извлекала свою порцию деятельного удовольствия из усталого удовольствия дочери.
Сегодня Зяму ждали пирожки с капустой.
– Ну? Ну?! – с напором спрашивала мать. – Начинку пересолила, а!
– Да нет, что ты, очень вкусно… – отвечала дочь.
– А я тебе говорю – передержала тесто!
– Ничего не передержала, – утомленно возражала дочь. Попробуй не возрази. – Пирожки замечательные.
– Возьмешь Косте и ребенку!
– Да ну, мам, ну что я буду ездить с пирожками…
– А я сказала: возьмешь!
После обеда Зяма с отцом смотрели программу новостей. Она переводила ему с иврита. Искоса она поглядывала на профиль отца: поразительно, как ничего нет в нем от деда. Ни внешне, ни в характере…
Она вздохнула, прислушалась к себе. Да, следует признаться: у нее развился самый настоящий психоз или, как бы это помягче, – некоторое безумное допущение. Через этих старух, подумала она… Чувство, что дед где-то тут неподалеку как бы… существует.
– Как ты думаешь, – спросила она вдруг отца, – во что может обойтись перевоз сюда с Востряковского этого… останков?
– Чьих? – спросил отец с недоумением, повернувшись в кресле.
– Деда…
Он обалдел. Растерялся. Засуетился. Воскликнул раздраженно:
– Зачем это?!
– Ну-у… понимаешь, – стесненно проговорила она, – мне кажется, он был бы тут… уместен…
– Зяма! – сказал отец, испуганно в нее всматриваясь. – Ты устала.
На стеклянной стенке остановки двадцать пятого автобуса, куда добрела порядком уставшая Зяма, было наклеено очередное «Сколько можно терпеть?!». На бахроме жетончиков внизу был написан телефон и имя «Маша». Но кто-то из прохожих не поленился зачеркнуть карандашом «терпеть» и написал поверх другое слово, так что объявление начиналось менее торжественно и революционно и приобретало несколько оппозиционное делу «Группенкайфа» звучание: «Сколько можно п…деть?!» – так в новой редакции звучало обращение к страдающим массам репатриантов. Зяма прочла его и на какое-то мгновение испытала удовольствие подлинного гурмана.
И тут на нее налетел Мишка Цукес.
– Вот так тебя встретишь раз в году на остановке! – ругался он, троекратно касаясь щекой ее щеки. – А чтоб самой когда-нибудь позвонить!..
Мишкина манера общаться – он напирал на собеседника, заваливал его статистическими данными по теме разговора, агрессивно возражал по любому вопросу, заглядывал в глаза, хватал за лацканы пиджака или рукава рубашки, постукивал пальцем по плечу, требовал вникнуть в суть доводов и немедленно согласиться с ними – утомляла собеседника с третьей минуты. Что бы он ни говорил или писал, выступал ли с докладом на симпозиуме или читал кадиш по усопшему – всем всегда казалось, что Цукес ругается.
И поскольку он жил в Неве-Якове и добирался домой все на том же двадцать пятом, Зяма с ужасом поняла, что минут двадцать обречена выслушивать все, что Мишка думает о редактируемой ею газете «Полдень» и, в частности, об одном из ее авторов.
Она глубоко вздохнула и отключилась: сочувственно смотрела в Мишкино, мельтешащее перед ней, лицо, вдумчиво кивала, удивленно поднимала брови и время от времени восклицала: «Ты шутишь!» – на что Мишка с дикой энергией начинал что-то доказывать, хватая ее за рукав плаща и требовательно заглядывая в глаза.