Вальтер Скотт. Собрание сочинений в двадцати томах. Том 14 - Вальтер Скотт 32 стр.


— Я всегда любил ростбиф так же, как рагу, — отозвался Певерил, отправляясь заняться делом, которое в случае нужды должно оказаться по плечу каждому молодому человеку, — и пусть моя кляча лучше жует сено и овес, чем железные удила.

Расседлывая лошадь и кладя ей подстилку, он услышал, как Смит сказал Гэнлессу:

— Клянусь честью, Дик, ты ошибся так же, как бедняга Слендер: прозевал Анну Пейдж и привез к нам неуклюжего верзилу почтальона.

— Тс-с, он тебя услышит, — зашикал Гэнлесс. — Всему есть свои причины, и все идет хорошо. Но прошу тебя, вели своему конюху помочь ему.

— Что ж я, по-твоему, спятил? — вскричал Смит. — Приказать Тому Бикону, Тому из Ньюмаркета, Тому, которому цены нет, дотронуться до такой мерзкой животины? Клянусь честью, он тотчас же меня бросит! Скажи спасибо, что он согласился почистить твою лошадь, а если ты не будешь обходиться с ним уважительно, завтра тебе придется стать конюхом самому.

— Должен сказать тебе, Уил, — отозвался Гэнлесс, — что нет на свете другого такого бедного джентльмена, которого бы объедала подобная шайка никчемных, дерзких и гнусных негодяев и бездельников.

— Никчемных? Вот уж неправда, — возразил Смит. — Каждый из моих молодцов делает свое дело так хорошо, что было бы грешно заставлять его делать что-либо другое; не то что твои мастера на все руки, от которых нет никакого толку. Однако я слышу сигнал Шобера. Этот щеголь играет на лютне песню «Eveillez vous, belle endormie» [40]. Эй, мистер Как-вас-там, — обратился он к Певерилу, — возьмите воды и смойте с ваших рук этого грязного свидетеля, как говорит Беттертон в пьесе, ибо стряпня Шобера подобна голове брата Бейкона — время есть, время было, времени скоро не будет.

С этими словами он потащил Джулиана из конюшни в столовую с такой поспешностью, что тот едва успел окунуть руки в ведро с водой и вытереть их попоной.

Здесь все было приготовлено к ужину с эпикурейской изысканностью, которая гораздо более подходила бы дворцу, чем бедной хижине. На столе дымились четыре серебряных блюда с крышками из того же металла; три стула ожидали гостей. Сбоку был накрыт небольшой столик, вроде употребляемой в нынешнее время открытой этажерки для закусок, на котором несколько высоких сосудов гордо выгибали свои лебединые шеи над рюмками и бокалами. Рядом были приготовлены чистые приборы, а в дорожной сафьяновой сумке, отделанной серебром, стояли флаконы с наилучшими приправами, какие только может изобрести кулинарный гений.

Смит сел с краю, как видно намереваясь исполнять роль председателя пира, и подал знак путешественникам занимать свои места и приниматься за дело.

— Я не стал бы дожидаться, пока прочтут застольную молитву, хотя бы от этого зависело спасение всего народа, — сказал он. — Нам ни к чему жаровни, ибо даже сам Шобер ничего не стоит, если не есть его кушанья в ту минуту, когда их подают. Снимем крышки и посмотрим, что он нам приготовил. Гм… ага… молодые голуби с начинкой, бекасы, фрикасе из цыплят, телячьи котлеты… а посередине… Увы! Я вижу увлажненное горячей слезой Шобера пустое место, которое предназначалось для soupe aux ecrevisses [41]. Десяток луидоров в месяц — ничтожная награда за усердие этого бедняги.

— Сущая безделица, — сказал Гэнлесс. — Впрочем, он, как и ты, служит великодушному господину.

Ужин начался, и хотя Джулиан наблюдал у своего юного друга графа Дерби и других светских молодых людей живой интерес к поварскому искусству и глубокие познания в нем и хотя сам он тоже любил хороший стол, тут ему пришлось убедиться, что он еще новичок в этом деле. Оба его товарища, а особенно Смит, казалось, считали это занятие истинной, единственною целью жизни и с необыкновенным тщанием входили во все его подробности. Разрезать кусок самым искусным способом, смешать приправы с точностью аптекаря, строго соблюдать порядок, в котором одно блюдо следует за другим, и щедро воздать должное каждому, — этой науке Джулиан до сих пор был совершенно чужд. Смит поэтому обходился с ним как с новообращенным эпикурейцем, уговаривал его есть суп до говядины и бросить мэнскую привычку глотать вареное мясо перед бульоном, как будто Рубака Мак-Куллок со всеми своими головорезами уже стоит у дверей. Певерил ничуть не обиделся и с восторгом наслаждался ужином.

Наконец Глнлесс остановился и, объявив, что ужин отменный, спросил у Смита:

— Послушай, любезный друг, хороши ли твои вина? Ты притащил в Дербишир серебряные тарелки и всякие прочие побрякушки, но, надеюсь, ты не заставишь нас глотать, здешний эль, такой же жирный и грязный, как те сквайры, которые его лакают.

— Разве я не знал, что встречу здесь тебя, Дик Гэнлесс? — отвечал хозяин. — Можешь ли ты заподозрить меня в такой оплошности? Правда, вам придется нить только шампанское и кларет, потому что бургонское нельзя было перевезти. Но, может быть, вы любите херес или кагор? Мне кажется, Шобер и Том Бикон привезли немного для себя.

— Но, быть может, эти джентльмены не захотят с нами поделиться? — спросил Гэнлесс.

— Да что ты! Они ни в чем не откажут учтивым господам, — ответил Смит. — По правде говоря, они славные ребята, если обходиться с ними вежливо; так что если вы предпочитаете…

— Никоим образом, — возразил Гэнлесс, — за неимением лучшего сойдет и шампанское.

С этими словами Смит распутал проволоку, обвивавшую пробку, и она ударилась в потолок. Оба гостя выпили по большому бокалу искристого вина, которое Джулиан объявил превосходным.

— Вашу руку, сэр, — промолвил Смит. — Это первое разумное слово, сказанное вами за весь вечер.

— Мудрость, сор, — отвечал Певерил, — подобна лучшему товару в сумке коробейника — он не покажет его до тех пор, пока не узнает, с кем имеет дело.

— Остро, как горчица, — сказал весельчак, — но докажите вашу мудрость, благороднейший коробейник, и налейте еще бокал из той же бутылки; видите, я нарочно для вас держу ее в наклонном положении, не позволяя ей стать прямо. Пейте, пока пена не перелилась через край, а букет не улетучился.

— Вы оказываете мне честь, сэр, — сказал Певерил, взяв второй бокал. — Желаю вам занять должность более достойную, нежели должность моего виночерпия.

— Нет никакой должности, которая бы лучше подходила Уилу Смиту, — сказал Гэнлесс. — Другие удовлетворяют свой эгоизм в чувственных наслаждениях, а Уил наслаждается и процветает, доставляя их своим ближним.

— Лучше доставлять людям наслаждения, нежели несчастья, мистер Гэнлесс, — с некоторой досадою возразил Смит.

— Не гневайся, Уил, — сказал Гэнлесс, — и не произноси слов второпях, дабы йотом о них не пожалеть. Разве я осуждаю твои заботы о чужих наслаждениях? Ведь ты, как истый философ, тем самым умножаешь свои собственные. У человека только одно горло, и как бы он ни старался, он не может есть больше пяти или шести раз в день; ты же обедаешь с каждым, кто умеет разделать каплуна, и с утра до вечера готов лить вино в чужие глотки — et sic de coeteris [42].

— Друг мой Гэнлесс, — заметил Смит, — прошу тебя, будь осторожнее — ведь ты знаешь, что я умею перерезать глотки не хуже, чем их ублаготворять.

— Как не знать, — беззаботно отвечал ему Гэнлесс, — мне кажется, я когда-то видел, как ты приставил свою шпагу к горлу одного голландского капера, который набивал себе брюхо едой, ненавистной тебе от рождения, — голландским сыром, ржаным хлебом, маринованной селедкой, луком и можжевеловой водкой.

— Избавь нас от этих россказней, — промолвил Смит, — ибо твои слова заглушают благовония и наполняют комнату запахом винегрета.

— Но такому горлу, как мое, — продолжал Гэнлесс, — которое поглощает деликатнейшие яства с помощью столь великолепного кларета, какой ты сейчас разливаешь, — ты и в самом скверном расположении духа не мог бы пожелать ничего худшего, чем крепкие объятия пары обвившихся вокруг шеи белых ручек.

— Скажи лучше — десятипенсовой веревки, — отвечал Смит, — но только чтоб тебя не удавили до смерти, а распотрошили живьем, чтоб тебе отрезали голову, а потом четвертовали и распорядились твоими останками по усмотрению его величества. Как вам это нравится, мистер Ричард Гэнлесс?

— Так же, как тебе мысль об обеде из молочной каши и овсяной лепешки — крайность, до которой ты надеешься никогда не дойти. Впрочем, это не помешает мне выпить за твое здоровье бокал доброго кларета.

По мере того как бутылка кларета шла по кругу, веселье росло. Смит убрал ненужные блюда на приставной столик, топнул ногой, и стол, опустившись в отверстие в полу, снова поднялся наверх, уставленный маслинами, копчеными языками, икрой и другими яствами, побуждающими к возлияниям.

— Смотри-ка, Уил, ты более искусный механик, чем я ожидал, — заметил Гэнлесс. — Как тебе удалось за такое короткое время перевезти в графство Дерби свои театральные машины?

— Веревку и блоки достать не мудрено, — отвечал Уил, — а посредством пилы и рубанка я могу сделать это дело за один день. Я люблю эту секретную машину — ты ведь знаешь, что она положила основу моему благосостоянию.

— И может так же легко и разорить тебя, Уил.

— Ты прав, Дик, — сказал Смит, — но мой девиз: dum vivimus, vivamus [43], и потому я предлагаю тост за здоровье известной тебе прекрасной дамы.

— Да будет так, Уил, — отвечал Гэнлесс, и бутылка снова пошла вкруговую.

Джулиан счел за лучшее не мешать веселью, надеясь, что оно поможет ему выведать намерения своих собутыльников. Однако он напрасно наблюдал за ними. Беседа их, живая и шумная, касалась большей частью современной литературы, — Гэнлесс, как видно, был большим ее знатоком. Они также весьма вольно рассуждали о дворе и о многочисленном классе светских людей, прозванных «городскими остряками и искателями приключений», к которому, по всей вероятности, принадлежали и сами.

Наконец они перешли к предмету, в ту пору неизменно возникавшему во всякой беседе, — к заговору папистов. Гэнлесс и Смит, казалось, придерживались о нем совершенно противоположных мнений. Гэнлесс, хотя и не совсем доверял показаниям Оутса, считал, однако же, что они в большой мере подтверждаются убийством сэра Эдмондсбери Годфри и письмами Коулмена к духовнику французского короля.

Уил Смит с гораздо большим шумом, но с меньшей убедительностью всячески высмеивал мнимое разоблачение заговора как одну из самых диких и невероятных небылиц, когда-либо возбуждавших легковерную публику.

— Я никогда не забуду в высшей степени оригинальных похорон сэра Годфри, — сказал он. — Два здоровенных священника с саблями на боку и с пистолетами за поясом взобрались на кафедру, чтобы на глазах у всех прихожан не был убит третий, читавший проповедь. Три священника на одной кафедре — три солнца на одном небосводе! Можно ли удивляться, что люди были поражены ужасом при виде такого чуда?

— Что ж, Уил, выходит, ты один из тех, кто думает, будто добрый кавалер сам лишил себя жизни, чтобы заставить всех поверить в заговор? — спросил Гэнлесс.

— Разумеется, нет, — отвечал Смит. — Но какой-нибудь честный протестант мог взять это дело на себя, чтобы придать ему больше достоверности. Пусть наш молчаливый друг рассудит, не кажется ли это самой верной разгадкой всего дела.

— Прошу извинить меня, джентльмены, — сказал Джулиан. — Я только что приехал в Англию и не знаю всех обстоятельств, вызвавших такое брожение умов. С моей стороны было бы слишком самонадеянно высказывать свое мнение в присутствии джентльменов, которые так хорошо рассуждают об этом деле; к тому же, должен признаться, я очень устал — ваше вино гораздо крепче, чем я думал, или я выпил его больше, чем предполагал.

— Что ж, если вы хотите часок соснуть, то не церемоньтесь с нами, — сказал Гэнлесс— Ваша постель — все, что мы в состоянии предложить, — вот эта старинная софа голландской работы. Завтра мы должны встать пораньше.

— И потому я предлагаю не ложиться совсем, — объявил Смит. — Терпеть не могу спать на жесткой постели. Откупорим еще бутылку и разопьем ее под новейшую сатиру:

— Да, но как же наш пуританин-гость? — воскликнул Гэнлесс.

— Он у меня в кармане, дружище, — отвечал его веселый собутыльник. — Его глаза, уши, нос и язык — все в моей власти.

— В этом случае, когда ты возвратишь ему глаза и нос, пожалуйста, оставь у себя его язык и уши, — заметил Гэнлесс. — С этого плута достаточно будет зрения и обоняния; слухом и даром речи он, надеюсь, не воспользуется.

— Согласен, что это было бы недурно, — отвечал Смит, — да только это значило бы обокрасть палача и позорный столб, а я человек честный и отдаю Дану [44] и дьяволу то, что им причитается. Итак,

Во время этой вакхической сцепы Джулиан, завернувшись в свой плащ, вытянулся на диване, который ему указали. Он посмотрел на стол, из-за которого только что вышел, и ему почудилось, будто свечи потускнели и расплылись; он слышал звуки голосов, но уже не различал смысла слов, и через несколько минут заснул так крепко, как не спал еще ни разу в жизни.

Глава XXIII

На другое утро, когда Джулиан проснулся, в комнате было тихо и пусто. Лучи восходящего солнца, проникавшие сквозь полузакрытые ставни, освещали остатки вчерашнего пиршества, которое, очевидно, превратилось в настоящую оргию, о чем свидетельствовала тяжелая и мутная голова нашего героя.

Хотя Джулиана и нельзя было назвать гулякой, он, подобно другим молодым людям своего времени, не имел привычки избегать вина, которое тогда употреблялось в довольно неумеренном количестве, и потому очень удивился, что несколько выпитых накануне бокалов так сильно на него подействовали. Он поднялся с постели, привел в порядок свою одежду и стал искать воды, чтобы умыться, но воды нигде не было. Правда, на столе стояло вино; возле стола находился один стул, а второй валялся на полу, опрокинутый во время ночного разгула. «Вино, наверное, было очень крепкое, я даже не слышал, как шумели мои собутыльники при окончании пирушки», — подумал он.

На минуту им овладело какое-то смутное подозрение; он тщательно осмотрел свое оружие и полученный от графини пакет, который хранился в потайном кармане камзола. Убедившись, что все цело, Джулиан стал думать о том, что ему предстояло делать. Он вышел в другую комнату, весьма скверно прибранную, где на низкой походной кровати лежали два накрытых старым ковром тела, а на вязанке сена покоились их головы. Черная лохматая голова принадлежала конюху; другая была в длинном вязаном колпаке, из-под которого торчали седые волосы и карикатурно важная физиономия с крючковатым носом и впалыми щеками, обличавшими галльского жреца гастрономии, хвалы которому возносились накануне. Эти два достойных жреца Бахуса покоились в объятиях Морфея; на полу валялись разбитые бутылки, и лишь громкий храп свидетельствовал о том, что они живы.

Желая ехать дальше, как того требовали долг и благоразумие, Джулиан сошел по приставной лестнице и попробовал отворить дверь на площадку. Дверь была заперта изнутри. Оп крикнул, но никто не отозвался. Конечно, это комната двух собутыльников, подумал он, и, наверное, они спят таким же крепким сном, как их слуги и как сам он спал несколько минут назад. Не разбудить ли их? Но зачем? Случай против его воли свел его с этими людьми, и теперь оп счел за лучшее воспользоваться первой же возможностью, чтобы избавиться от общества, которое казалось ему подозрительным и даже опасным. Размышляя таким образом, Джулиан открыл другую дверь и вошел в комнату, где мирно почивал еще кто-то. Простая посуда, оловянные мерки, пустые бочки и ведра, разбросанные кругом, возвестили ему, что это комната хозяина, который спал посреди орудий и принадлежностей своего ремесла.

Это открытие вывело Певерила из затруднения, в котором он до тех пор находился. Он положил на стол монету, достаточную, по его мнению, для оплаты его доли во вчерашнем угощении, ибо не желал быть обязанным за Ужин незнакомцам, которых оставлял, не простившись.

Успокоив таким образом свою совесть, Джулиан с легким сердцем, хотя и с несколько тяжелой головой, пошел в конюшню, которую легко узнал среди остальных жалких дворовых построек. Его лошадь, освеженная ночным отдыхом и, быть может, благодарная за услуги, оказанные ей накануне господином, при виде его заржала; Джулиан счел это добрым предзнаменованием и в награду за пророчество всыпал ей мерку овса. Покуда лошадь управлялась с кормом, он вышел на свежий воздух, чтобы прохладить свою горячую кровь и обдумать, по какой дороге ехать, чтобы засветло добраться до замка Мартиндейл. Зная окрестности, он надеялся, что не слишком отдалился от ближайшей дороги и что лошадь его, которая хорошо отдохнула, легко довезет его в Мартиндейл до захода солнца.

Мысленно определив предстоящий путь, Джулиан возвратился в конюшню, оседлал лошадь и вывел ее во двор. Когда он взялся рукою за гриву и поставил левую ногу в стремя, чтобы вскочить в седло, кто-то коснулся его плаща, и голос Гэнлесса произнес:

Назад Дальше