Красноармейцы стояли прямо, строго и в то же время нетерпеливо глядя вперед. Еще месяц назад на их лицах могло мелькнуть сочувствие — ну, мол, выпили ребята, ошалели, с непривычки ослабели, а теперь с какой гордостью, веря в их твердость, мог Пархоменко добавить:
— Приказано разоружить бандитов! Будем судить беспощадно, чтобы этой же ночью все прочие бандиты, если такие окажутся, бежали из армии.
Тачанки выкатили к крыльцу. Кони затопали копытами по сухой земле. Егорушкин тихо объяснил Пархоменко, почему так нетерпеливы красноармейцы:
— Ну, ясно, хочется приказание исполнить. А еще то, что вмазать тем пулеметчикам, которые в классные вагоны сели. А то они, похоже, загордились!
И верно, в тот же час из Морозовской вышли классные вагоны с пулеметами. Километрах в пяти от станции пулеметчики увидали в степи вооруженных всадников. Белоказаки, заметив вагоны с трубами, пошли лавой. Пулеметчиками командовал Руднев, начальник штаба армии. Уже слышались голоса офицеров. Можно было различить околыши. Бойцы, вслушиваясь в топот атаки, смотрели на командира, а он смотрел на них. Поезд остановился. Паровоз мерно дышал. Было безветренно и жарко. Казаки выхватили шашки, офицеры неистово завизжали. Командир всматривается в лица бойцов. Он как бы молча говорит им: «Надо еще обождать, еще не пора». Они доверяют командиру, и хотя руки их слегка вздрагивают на пулеметах, лица их как бы молча говорят: «Ну что ж, раз не пора — обождем». Осталось едва ли полтораста метров. Руднев командует: «Огонь!» Сорок пулеметов со всем хранимым до сей поры нетерпением выкидывают бесчисленные пули. Первый ряд коней падает вперед, второй подскакивает и топчет всадников, чтобы самому упасть мертвым. Из всей лавины вырываются только два казака, но вырываются они не от смерти, а из облака пыли, поднятой упавшими. Едва окончилось облако, как винтовка пулеметчика прерывает навсегда их скачку. Пулеметчик, тонконогий рязанский парень, сын тех косцов, которые каждое лето приходили косить донские луга, кладет рядом с собой винтовку и говорит:
— Зачем бы им по начальству докладывать, в каких вагонах советские пулеметчики ездят?
Вечером в штабе Руднев показывает Ворошилову мундир с казачьего полковника и саблю с рукояткой, осыпанной алмазами. Бойцы поднесли это Рудневу.
— А ты что покажешь? — спросил Ворошилов у вошедшего Пархоменко.
Тот молча ткнул большим пальцем, указывая назад. Открылась дверь. Конно-пулеметчики ввели Волошина и его бандитов.
— Мне преподнесли анархию, — сказал Пархоменко. — Атака хутора продолжалась пять минут. Предлагаю открыть заседание суда. Представители дивизий сидят в зале. Ждут.
Через час представители дивизий и члены суда разошлись по вагонам. Трупы бандитов скатились под насыпь. Утром, при перекличке, в армии не досчитались полутораста человек да из обозов ушло приблизительно столько же.
Глава третья
Пархоменко любил бывать у Ламычева и разговаривать с ним. Вначале он относился к Ламычеву несколько ревниво; казалось, хотя тот делает в арьергарде как раз то самое, что собирался делать Пархоменко, хотя Ламычев и казаков хорошо знает, и сам большой выдумщик, н не последней смелости человек, но выйдет у него хуже. Это чувство исчезло у Пархоменко: Ламычев хотя и делал по-другому, а по существу делал то же и так же.
Были они совсем разные люди, даже в росте Ламычев был чуть ли не по плечо Пархоменко, волосат, курчав, говорил с расстановкой и плохо понимал шутку, хотя из уважения к Пархоменко старался смеяться чуть ли не каждому его слову. К машинам Ламычев относился с уважением, но землю пахать, он считал, лучше всего на волах, и когда Пархоменко рассказывал ему о тракторах, он только поводил бровью и хмыкал носом. К пролетариату он всегда был исполнен какого-то кипучего почтения и себя всегда называл пролетарием, но про Октябрьскую революцию говорил, что она вышла из крестьянства и казачества.
— Да откуда же? — кричал на него, горячась, Пархоменко. — Откуда? Вместе мы делали, вместе!
— Вместе, да не вместе, — уклончиво говорил Ламычев, — ведь Разин-то да Пугачев раньше пролетариата были?
— При чем тут Разин! Страдания от войны нас объединили!..
Пархоменко вскакивал, но Ламычев хватал его за руку.
Ламычев клал ему бурку, клал в изголовье мешок с травой, которая именно у него испускала какой-то особенно приятный и нежный запах, ставил чайник, и опять начиналось. Он то говорил о фронте, то яростно выспрашивал о программе большевиков, то бранил офицеров — и все это необычайно ловко, умело, хотя и неясно. Если он и метался, то метался, как тронувшийся лед. Да и не только его слова, все поступки его были ловки и умелы. Приняв командование арьергардом, Ламычев взял на станции Морозовской пятьдесят поломанных вагонов, паровоз и привез откуда-то из соседнего хутора старенького машиниста, уже ушедшего в отставку, которого он соблазнил тем, что одарил всю семью его великолепными сапогами. Пока шло общее обучение, Ламычев чинил вагоны, выпросил в снабарме шестьдесят испорченных пулеметов и с помощью своих слесарей сделал из них двадцать. Какие это были пулеметы, можно было судить по тому, что из-за отсутствия сварочного материала он соединял части железными кольцами. Выторговав где-то два сломанных орудия, из которых сделал одно, он возмечтал о бронепоезде. Он сделал в вагонах вторые стенки, пространство между стенок заполнил крупным песком и поставил пулеметы. В соседний вагон он поставил орудие. Восемь лошадей, необходимых для запряжки в это орудие, шли рядом с вагоном, потому что эшелоны двигались со скоростью не более шести километров в час. Если надо было снять орудие, он спускал его по толстым плахам на землю, впрягал лошадей и вез, куда требовалось. Если же необходимо было послать бронепоезд, он отцеплял вагон с пулеметами, и седенький машинист, в канотье и высоких болотных сапогах, вел свой задыхающийся паровоз, куда требовалось. Бойцы в поезде спали у него на мешках с мукой, а по степи гнали собранное им стадо в полторы тысячи голов. Если он получал требование из снабарма на скот, он рвал его и кричал:
— Арьергард ночей не спит, он должен питаться, ничего не дам!
Когда таких требований уничтожалось много, в арьергард приезжал Пархоменко. Он клал на стол распоряжение штаба, адресованное в снабарм: выдать комбригу Ламычеву столько-то тысяч патронов и снарядов. Ламычев смотрел недоверчиво на бумагу, затем размягчался и спрашивал:
— А в обмен чего хочешь?
Пархоменко перечислял как раз те требования, которые изорвал Ламычев. Комбриг, поглаживая кудрявые свои волосы, говорил адъютанту:
— Выдать!
Ровно через день он приезжал в снабарм. Снабарм отказывал ему. Ламычев бежал к Пархоменко.
— Какой ты, черт, особоуполномоченный армии? Тебя, как девчонку, не слушают. Ухожу в обозы! Какой арьергард без снарядов?
— А ты плюнь на снабарм, — спокойно говорил Пархоменко, — ты сам достань патроны.
— И достану!
— У казаков?
— У казаков достану. Очень мне нужен ваш снабарм!
— Вот и я то же самое говорю. Давай мне обратно требование.
Ламычев ошеломленно смотрел на него и возвращал требование. Пархоменко говорил:
— Ты, надеюсь, не думаешь, что я тебя обманываю? У меня этого в обычае нет. Просто ты еще всех своих сил, всех своих возможностей толком не знаешь, а я тебе на них указываю. Если ты не можешь у казаков достать, я выдам требуемое.
— Раз я вернул требование, значит, я знаю, что делать! — кричал, раздельно выговаривая слова, весь багровый, Ламычев.
А вернувшись к себе, он на все вопросы отвечал:
— Эти люди умеют создавать авторитет! Надо нам, товарищи, вдарить на белых, как давеча… — А «как давеча» назывался на его языке бой, когда он однажды почти со всем своим полком спрятался в балке, а арьергарду велел изобразить бегство. Белоказаки кинулись за арьергардом. Ламычев пропустил их, а затем ударил им в тыл из всех своих двадцати пулеметов. В тот день все его бойцы получили сапоги и казачью форму, а патроны таскали в поезд мешками.
Нравилось Пархоменко в Ламычеве и то, что он с огромной гордостью думал о своей дочери. Когда он говорил о Лизе, — какая она ученая и какая она смелая, — он надувался и смотрел чрезвычайно надменно. Он верил беспредельно, что она не может погибнуть и, мало того, непременно найдет своего отца.
— У нас такой уговор был, — говорил он и спрашивал: — А твои как?
— Думаю, в Самаре.
— Зря думаешь. Тоже приедут.
— Приедут, коли эшелон немцы не отрезали.
— Проберутся сквозь немца. Я так полагаю, что Лиза вместе с ними придет. Ей для этого и сил натруждать не надо…
Себя Пархоменко чувствовал очень хорошо, так было все удачно и такие все вокруг были замечательные люди, едва ли не лучшие на Украине, и только мешала эта щемящая и тупая мысль об оставленной семье. Он мало верил тому, что семье удалось ускользнуть от немцев. И когда он так думал, — а эти думы большей частью приходили ночью, — то сердце у него холодело, он вскакивал, выходил на площадку вагона и долго смотрел в степь. Степь лежала безмолвная, намаявшаяся. Изредка проезжал патруль, где-то в стороне судорожными пятнами горел костер из бурьяна, ржал конь, пахло влагой. Пархоменко возвращался в купе. Наверху спали ординарцы, напротив — начальник штаба. Пархоменко ложился, пробовал заснуть, но не мог, и опять выходил на площадку. Возле пулемета, положив голову на ленты, спал широкоплечий белокурый парень. Услышав шаги, он поднимал голову и говорил:
— У нас такой уговор был, — говорил он и спрашивал: — А твои как?
— Думаю, в Самаре.
— Зря думаешь. Тоже приедут.
— Приедут, коли эшелон немцы не отрезали.
— Проберутся сквозь немца. Я так полагаю, что Лиза вместе с ними придет. Ей для этого и сил натруждать не надо…
Себя Пархоменко чувствовал очень хорошо, так было все удачно и такие все вокруг были замечательные люди, едва ли не лучшие на Украине, и только мешала эта щемящая и тупая мысль об оставленной семье. Он мало верил тому, что семье удалось ускользнуть от немцев. И когда он так думал, — а эти думы большей частью приходили ночью, — то сердце у него холодело, он вскакивал, выходил на площадку вагона и долго смотрел в степь. Степь лежала безмолвная, намаявшаяся. Изредка проезжал патруль, где-то в стороне судорожными пятнами горел костер из бурьяна, ржал конь, пахло влагой. Пархоменко возвращался в купе. Наверху спали ординарцы, напротив — начальник штаба. Пархоменко ложился, пробовал заснуть, но не мог, и опять выходил на площадку. Возле пулемета, положив голову на ленты, спал широкоплечий белокурый парень. Услышав шаги, он поднимал голову и говорил:
— Пока хорошо, товарищ Пархоменко, да вот только табачку бы-ы… — И это «бы» он выговаривал так, как будто стучал зубами от холода.
Все шестьдесят эшелонов спали уверенно и крепко, надеясь и на свою силу и на караулы. И было приятно сознавать эту уверенность, эту непоколебимую, без трещин, силу. И хотелось ей ответить свершением чего-то большого, что и не смыть и не перенизать!
Светало. Кое-где появились уже атласно-шафранные полосы, хотя края неба были еще густо-фиолетовые. Пархоменко чувствовал, что он весь пылает, словно луч солнца ударил в него, как в облако, и осветил!
— Ой, Лавруша, не горячись, не надсаживайся, — сказал Ворошилов за утренним чаем, разглядывая его лицо. — Саблю, и ту при закалке можно перемягчить.
— Что касается надсады, — сказал Пархоменко, — так я работаю в силу, как раз. А если краснота в щеке, так это от цели. Цель горяча, жар от нее далеко пышет.
Неподалеку от железнодорожной насыпи, упирающейся в Дон, через который здесь перекинут мост, стоит курган, высокий, древний. С этого кургана штаб армии рассматривал взорванный белоказаками мост.
И здесь же Пархоменко узнал, что на позицию пришла девушка, которая назвала себя Лизой, дочерью Ламычева. Сердце у Пархоменко забилось от радости. Неподвижно смотрел он на мост и думал: «Неужели моих, семейных, привела?»
Глава четвертая
Было раннее утро. В камышах еще плавали обрывки тумана. С вершины холма отчетливо видны были погруженные в воду средние пролеты моста. Над ними бурлила река. Начальник дороги, по рассказам на линии, считал первейшей своей обязанностью следить за окраской сооружений. И мост был так тщательно окрашен в серое, что взорванные пролеты его сквозь воду отливали тусклым серебром.
— Ну что ж, — сказал Ворошилов, — придется еще раз кадетов побить. Давайте, товарищи, вырабатывать план кольцевой обороны моста.
Среди штабных стоял будочник с тихим, заросшим рыжим волосом лицом, босой, в подштанниках. Он сказал:
— Какой же это мост? Это только название. Мост — он тогда мост, когда по нему ездют, когда он цельный.
— Будет цельный, — сказал Ворошилов, — забутим Дон, протянем рельсы.
— Дон? — вяло спросил будочник. — Дон забутишь? Да в нем и дна нету. Унесет вас аж в Ростов.
— А как же быки ставили?
— То инженеры ставили. Они какаву из медных кастрюль пили, а у вас что — пулеметы одни.
Ворошилов повернулся к инженеру дистанции, белокурому, с тусклыми маленькими глазами, похожими на чернику. Этот инженер, вместе с другими, уже письменно доложил, что для «поднятия поверхности и укладывания рельсов с целью восстановления движения через Дон» необходимо работать полтора месяца. Он явно сочувствовал словам будочника. Ворошилов, слегка притопывая каблуками о землю, как бы пробуя ее твердость, спросил:
— Достаточно ли будет этого кургана, чтобы забутить Дон?
Инженер посмотрел вниз, затем на реку:
— Полагаю, достаточно, товарищ командарм.
— Приказываю перенести курган в Дон.
— Слушаюсь, товарищ командарм.
— Засыпать камнями, землей. Если в окрестностях есть каменные дома — свалить их в реку. Когда поверхность выйдет над водой метра в полтора, постелите на этот ярус деревянные клетки…
— Разрешите доложить, деревянные откуда?..
— Деревянные клетки, на которые употребить разобранные дома, сараи, амбары — все, что можно разобрать. По этим клеткам поведем эшелоны.
Ворошилов поддернул будочнику свисавшие подштанники и сказал:
— И тебя покатаем, старик!
Он опять повернулся к инженеру:
— Какой срок?
— Ме-еся-ца… два… полтора… — растерянно сказал инженер, про себя думая, что эти трудности вряд ли и в три месяца удастся преодолеть. Но, с другой стороны, ему хотелось думать, что упорная воля этих удивительных людей преодолеет трудности. И, подумав, он сказал: — Да, меньше полутора никак не выйдет. Инструмента мало, река быстрая.
— А если постараемся?
Инженер пожал плечами, как бы говоря: я знаю, что будем стараться, но природа есть природа. Ворошилов молча посмотрел на него, как бы возражая ему: да, природа есть природа, но человек есть человек, а это могучее существо. И он сказал твердо:
— Трудностей много, сразу видно. Но надо постараться и выстроить мост недели в две, от силы — три. Энтузиазм большевиков и донецких шахтеров преодолеет и не такие трудности.
И, оглядев всех, он добавил:
— Итак, товарищи, начинаем кольцевую оборону и строительство моста.
Глава пятая
Пархоменко скакал по степи. Он торопил обозы, которые, казалось ему, шли как-то нехотя в кольцевую оборону моста. Он говорил короткие речи о том, что для успеха «бута» Дона нужны люди, телеги, волы, все свободные силы армии, и, наконец, он подъехал к последнему обозу, за которым начинались уже вражеские поля.
Он увидал большой костер, парней с пиками вокруг него. У пламени стоял политком Волков — человек болезненный, бледный и раздражительный повидимому, но, как все передавали, отличавшийся редким умением владеть собой. Прислонившись к телеге, он неторопливо отвечал на вопросы крестьян, а узнав Пархоменко, сделал под козырек.
— Рассчитываем, товарищ уполномоченный, — сказал он низким грудным голосом, — к завтраму дать еще триста подвод.
Поодаль от обоза лежал на траве Терентий Ламычев.
— Заворачивай, заворачивай, Александр Яковлевич! — закричал он, махая фуражкой. — Дочь встретил! Празднуем.
Пархоменко осадил коня. С бурки поднялась угловатая девушка.
— Моих не встречали? — крикнул он, оглядывая Лизу.
— Нарочно прошла по станции, Александр Яковлевич. И в Миллерове была и дальше. Не слышно про ваших.
— На станциях передавали, что проскользнул поезд сквозь немца в Россию.
— Я же говорил, проскользнут! — крикнул Ламычев. — Они-то еще бы не проскользнули.
Пархоменко вздохнул, слез с коня.
— Рассказывайте, — сказал он, глядя на Лизу. — Как там люди живут, чего слышно?
— На вас шла, как на эхо, — сказала Лиза, смущенно улыбаясь. — А люди живут совсем плохо.
Еще щелкали бичи, еще кое-где раздавалось хриплое «цоб, цобе», еще падали на землю ярма. Но уже пахло дымом, серовато-зеленым, ничем не отличаемым от цвета травы, уже телеги стали тесным кругом, уже на окрестные холмы залегли «секреты» с берданками, а в балку, мимо только что срубленного мостика, пробирался обозный патруль. Крестьянские парни в солдатских фуражках, выпятив грудь и поджав губы, ловко держа у бедра пики, рысили с большой важностью.
Пархоменко, стоя у высокого пня, слушал, как в глубине балки чуть живой, задыхаясь среди высокой и сочной травы, пробирался ручей.
— Спуск-то к воде нашли? — спросил Пархоменко того парня, что вел патруль, гордясь своей неимоверно много раз простреленной фуражкой.
— А как же! Пристроились, Александр Яковлевич.
— Быков, стало быть, на коней сменяли?
— А чего же, — ответил тот, с шипением раздвигая грудью коня заросли орешника. — Пристроились, доложено…
Голоса людей и конский топот почти мгновенно утонули в орешнике. К ручью вынырнул из травы Вася Гайворон с чайником. Придерживая кольт левой рукой, он осторожно опустил белый жестяной чайник в жестяно блестевшую струю. Послышалось вкусное чмоканье Ламычева, пившего чай, и он сказал Лизе:
— Кроме кофты, начальник снабжения выдал фунт карамели. Получай, дочка, получай.
Он широким жестом, как и все, что он делал, подал ей пакет из газетной бумаги. Она достала конфетку и бережно положила в рот. Едва ли хотелось есть, но ей нужно было сделать возможно больше приятного всем встретившим ее. Обсасывая конфетку, она громко сказала, угадывая грусть Пархоменко: