— Выучить можно и со стог, а знать надо хотя бы нужную соломинку, — говорит задумчиво Пархоменко.
Возле станции Калач стоит «плывучка» — длинная баржа. Там салон с пианино, десятка два номеров и кругом застекленная галерея. И пианино, и постели в номерах, и галерея — все так бессмысленно и глупо загажено бежавшими казаками, как будто с ними внезапно случилась медвежья болезнь. Рядом с «плывучкой» полузатонувший буксир вздернул вверх корму. С нее уже прыгают в воду ребятишки. Рубашонки, выцветшие, латаные, лежат в беспорядке на корме.
Пархоменко, пожимая руку представителю Царицынского исполкома, рослому и плотному мужчине в длинной гимнастерке, сказал:
— Сколько вы мне кумачу можете отпустить?
— Сколько? — недоуменно переспрашивает представитель. — Чего?
— Приказано ребятишкам в честь победы кумачовые штаны сшить. — И, увидав Лизу Ламычеву, он крикнул ей: — Прими, Лиза, кумач и распорядись. А я нонче и к тебе и к твоему отцу по личному крупному делу прибуду.
Лиза вспыхнула и осмотрелась, как бы ища глазами Гайворона. Его нет. Он уже отправлен в Царицын, чтобы приготовить здание, в котором будет находиться управление армии, пришедшей с Украины.
Глава девятнадцатая
Пархоменко, помощник контролера СКВО, встречал одну из многочисленных комиссий, посылаемых из центра в Царицын. Поезд пришел поздно вечером. Электричество в городе давно уже погасло, и поезд, подошедший в полном мраке, встречали с прикрытыми фонарями. От мрака ли, от тишины ли вокзала, но пассажиры говорили вполголоса и даже шагать старались потише. Все уже знали, что в сумерки над городом летали немецкие самолеты, обстреливая очереди, и всем казалось, что они совершили страшно смелый поступок, приехав на этом поезде.
Комиссия — шесть пожилых людей с большими и толстыми портфелями, в пальто внакидку, — видимо, истомленная духотой и страхом, быстро поздоровавшись с Пархоменко, спросила:
— Нельзя ли тут достать холодной воды? — И, словно кроме холодной воды ее ничто не интересовало, с обидной поспешностью направилась к подводам.
Пархоменко, весь внутренне неистовствуя, наружно все же старался быть любезным хозяином. Особенно любезно, чувствуя в нем самого вредного и важного члена комиссии, говорил он с Быковым, секретарем, человеком в сером, с серым лицом, с длинным узким подбородком и ртом, похожим на ковш. Быков постоянно глотал слюну: отчаянная военная выправка его выказывала чин штабной, а штатский костюм — желание скрыть этот чин. Его встречали жена, Вера Овцева, и тесть — военспец Овцев, которого недавно еще арестовал Пархоменко со всем артиллерийским управлением СКВО, но которого выпустил по настоянию штаба Троцкого. Сам Овцев поздоровался с Пархоменко чрезвычайно ласково и спросил:
— Жара-с, Александр Яковлевич? А дом штаба ведь совсем жаркий.
Намекал он на «жару», создаваемую комиссиями, или просто болтал по глупости, но Пархоменко на всякий случай люто пробурчал:
— Ничего, охладим.
— Конечно-с, охладите! — воскликнул Овцев, и в тоне его голоса, как и в голосах и движениях приехавших, было нечто общее, еле уловимое сознание своего превосходства, гордости этим превосходством, какой-то внутренний, с трудом приглушаемый крик: «Куда вам, дуракам, понять и разгадать нас».
Быков, должно быть угадывая мысли Пархоменко и желая смять и уничтожить их, поспешно поцеловал жену в щеку, взял у нее цветы, подержал их полминуты, вернул их жене, давая тем понять, что семейная встреча окончена и надо переходить к общественному делу. Он протер пенсне.
— Вы, товарищ Пархоменко, помощник контролера СКВО?
— Да, — сказал Пархоменко, подвигая за плечи Гайворона так, чтобы свет фонаря, который держал тот, падал на лицо Быкова.
— Что же вы тут делаете? — сказал Быков скорбным голосом, глотая слюну. — Эпидемия арестов какая-то! За то, что некоторые спецы СКВО сопротивляются созданию маневровых дивизий в три-четыре тысячи винтовок — мысли по существу правильной, — вы арестовываете и тем отталкиваете от нас самые лучшие круги интеллигенции.
— Лучшим кругам хотелось бы, — хмуро ответил Пархоменко, — чтобы у нас в дивизиях были штаты корпусов.
И он указал на Овцева. Тот повел бровями, как бы говоря: «Сам понимаю, что важность разговора не в штатах дивизий, а вот найти это важное, попробуй-ка».
— Что происходит, что происходит! — повторил скорбно Быков, беря жену под руку.
— Происходит то, что готовимся к решительному бою.
— Не такими же способами? От вашей жестокости вся Москва в ужасе.
— Если буржуазная, то хорошо, что в ужасе. Пролетариат и армия понимают ответственность за судьбу страны: удар по Царицыну — это удар по социализму. Нас раньше пугали: здесь волжские рабочие не такие сознательные, не трогайте их, восстанут. А рабочих мы посадили на полуфунтовый паек. А раньше они ели белый хлеб и ворчали. Сегодня на французском заводе старики устроили забастовку, потому что их вернули с фронта к станку, чтобы не остановить работы над снарядами и орудиями.
— Все это хорошо для плаката, а в жизни другое. А в жизни так, что умного и преданного специалиста Снесарева отстранили. Коврова и Овцева арестовывают за саботаж. Военный комиссариат разогнали — и тем подготовляется анархия…
— Анархия? — вскричал с негодованием Пархоменко. — Вот я сейчас покажу, где она, анархия.
И, уже не владея собой, весь охваченный жгучей ненавистью, он, схватив Быкова за тощую руку, шагнул в темноту. Подводчики — со страху, должно быть — хлестнули коней. Вера Николаевна вскочила на последнюю подводу и торопила подводчика догонять комиссию, чтобы вернуть ее: Вере Николаевне казалось, что Пархоменко сейчас расстреляет Быкова. Возле горячих кучек конского навоза остался один Овцев. Он то крестился, то посмеивался, а в общем чувствовал себя крайне плохо, потому что в городе было осадное положение, а пропуск его увезла Вера.
Гайворон с фонарем убежал куда-то. В темноте по булыжнику стучали копыта. Пархоменко молча и быстро вел в темноте Быкова. Вначале тот растерялся, но затем, споткнувшись раза два о что-то мягкое и скользкое, пахнущее нефтью, сказал:
— Да отпустите же руку. Я, наконец, и сам пойду.
Пархоменко прыгал где-то впереди в темноте, проворно подлезал под вагоны, и Быков послушно шел на звук его шагов. То ли Пархоменко так великолепно знал дорогу, то ли он видел в темноте, но все движения его были удивительно ловки и умелы, так что Быков невольно подумал: «Знают, кого в контролеры назначить».
Свет фонарей, отражаясь от белых бочек с известкой, на которых они стояли, падал на темно-рыжие, исписанные мелом вагоны и на фигуры нехотя бродивших людей. К Пархоменко подбежала молодая женщина с накладными в руках. Она со злостью воскликнула:
— То же самое!
И Быков увидал слезы в ее больших голубых глазах.
— То же? А вагоны с пломбами?
— С пломбами, товарищ Пархоменко.
— Покажите секретарю комиссии.
Три фонаря осветили пломбы. Пархоменко сорвал пломбы.
Открылась внутренность вагона. Пахло гнилью. Длинные тюки в рогоже с отметками охрой заполняли вагон. Рабочие сбросили несколько тюков на землю. Пархоменко сказал:
— Распорите, Лиза.
Лиза, лязгая длинными ножницами, распорола ближайший тюк. Оттуда вывалились какие-то листки, а затем множество рваных и длинных шапок с медными орлами. Лиза подала несколько шапок и листки. Шапки были старинные гвардейские кивера, а листки бумаги — «жития святых» из той литературы, которая когда-то называлась «почаевской», по названию лавры, где она печаталась.
— Возмутительно! Наглость! — сказал Быков, отбрасывая листки.
Он действительно возмущался. Но возмущался, боясь, как бы не узнали, что и он участвовал в посылке этого поезда. Три месяца назад на выпивке с бывшими гвардейскими офицерами он познакомился с одним заинтересовавшим его лицом. Отсюда все и пошло. И случилось так, что в Царицын он ехал уже с контрреволюционным поручением.
— А в накладной? — спросил Быков.
— В накладной медикаменты и амуниция, — сказала женщина, протягивая ему бумажонки, и хотя Быкову было страшно, но при взгляде на это решительное и какое-то вдохновенное и полное гнева лицо он не мог не подумать: «Хороша девка» — и, подумав так, на мгновение забыв обо всем, что он испытал, посчитал себя бесстрашным. Впрочем, он тотчас же добавил, доставая блокнот:
— Я немедленно сообщу об этом безобразии Главному штабу. Я устраню повторение подобных предательств.
— Кабы да, — сказал недоверчиво Пархоменко, вспрыгивая на коня, которого подвел появившийся из темноты Гайворон.
— Как это понять? — крикнул Быков.
— А так! — громко закричал Пархоменко и указал нагайкой на Лизу Ламычеву: — А так, что ее отец ведет красных казаков! Вот она передаст отцу, а отец казакам, какие лекарства и амуницию получили мы из Главного штаба. «То-то, — подумают казаки, — прекрасно помогает нам московский рабочий».
— Как это понять? — крикнул Быков.
— А так! — громко закричал Пархоменко и указал нагайкой на Лизу Ламычеву: — А так, что ее отец ведет красных казаков! Вот она передаст отцу, а отец казакам, какие лекарства и амуницию получили мы из Главного штаба. «То-то, — подумают казаки, — прекрасно помогает нам московский рабочий».
Лиза всплеснула руками:
— Разве наши казаки могут так подумать, Александр Яковлевич!
— Враги к тому ведут, — люто ответил Пархоменко.
Он снял фуражку и, облокотившись о седло, смотрел вниз на Лизу. Лицо ее было все еще мокро от слез. Слезы эти появились еще утром, когда раскрыли первый вагон и когда груз его показался подозрительно легким и решили распаковать тут же первый попавшийся под руку тюк. Узнав о предательстве, она побежала тогда к помощнику контролера СКВО…
Пархоменко круто повернул коня.
— А я? — услышал он позади голос Быкова.
— Ну тебя к черту! — крикнул Пархоменко. — Осмотри все тюки.
Он скакал сквозь неподвижный и темный город. Изредка встречались патрули, спрашивали пароль, некоторые, узнав Пархоменко, говорили, что с окраины слышна далекая канонада. На площади, возле собора, в котором хранилась трость Петра Великого, его остановил пехотный патруль из пяти человек.
— Серянок нету цыгарку зажечь? — спросил старший.
Пархоменко дал спички. Огонек осветил седое старческое лицо, ремень винтовки и рядом фигуру в темной шали. В руках она держала чугунок и узелочек.
— Со старухой ходишь, что ли?
— А как же? Ужинать принесла да увязалась. Мне, говорит, страшно за тебя, сон видела, предзнаменование. Да и то сказать, фронт-то нонче везде. Давеча идем мимо подвала, смотрим — огонек. Мы подкрадываемся, приловчаемся, а там офицеры, что ли, пулемет чинят. Ну, мы главного в башку.
— Зря. Стрелять не надо. Языка надо ловить!
— А где его поймать! Он молодой, военный, а мы все старики.
— Старики, — подтвердил старческий голос из тьмы. — Рабочая охрана предупреждена партией и профсоюзами, что в городе возможно белое восстание, ждем гудка.
— С какого завода?
— А мы не с завода. Мы строительные. Егор Елисеич, старший-то, будет плотник. Ну, а я каменщик да штукатур. Пятьдесят седьмой годок работаю по этому делу, парень.
— Самому-то сколько?
— Самому мне, дай бог не соврать, семьдесят два года…
«Как удивительно, — думал Пархоменко, — что этот человек, которому уже нечего ждать от будущего и который умрет не сегодня-завтра, идет с винтовкой на фронт во имя будущего, а ученый офицер Быков, отец которого был известным адвокатом, писал в газетах, уча народ, — этот ученый человек Быков, молодой, тридцатилетний, находит возможным и нужным продавать родину интервентам во имя гнусного и подлого прошлого капитализма. Удивительно!»
Откуда-то сверху, должно быть с крыши, послышался детский голосок:
— Егор Елисеич, а в церкви чегой-то шу-ум…
— Тоже следят, — сказал любовно старик. — Внуки. Пойти посмотреть. Счастливо оставаться, товарищ командир, даст бог, встретимся.
Глава двадцатая
С хорошим живительным чувством вернулся Пархоменко в свою комнату в штабе СКВО. «Чему-то быть отличнейшему», — думал он, весело садясь к столу и весело берясь за бумаги. Окна длинной и высокой комнаты были завешаны солдатским одеялом, чтобы не выдавать горевшей в ней лампы «молнии». Духота. Пархоменко налил воды, выпил три стакана и сказал ординарцам:
— Спать. Встаем на рассвете. К восьми часам чтобы быть на конференции.
В комнате стояли три кровати. Ординарцы, Гайворон и Увалка, не раздеваясь, упали в постели и тотчас же заснули.
На верху большой груды лежало приказание, подписанное Сталиным. Нужно достать во что бы то ни стало дополнительно еще двадцать грузовиков, вывезти обмундирование, винтовки и припасы на фронт.
Пархоменко, стараясь не торопиться, стал мучительно искать в памяти, где бы могли сохраниться грузовики. Он закрыл глаза. Шея его покрылась потом. Перед глазами мелькали машины — избитые, с разными шинами, с черными вонючими облаками дыма позади, и чем сильнее избита машина, тем гуще ее облако. Вдруг он вспомнил синий сарай, низенький, крытый железом, с большим замком на воротах. Когда они переписывали имущество, ключа к этому сараю не нашлось, обещали завтра… а из сарая несло знакомым автомобильным дымком.
— Увалка!
Тот немедленно проснулся и вскочил.
— Сейчас же скачи в склады «Грузолес». Там вправо, возле сторожки, увидишь синий сарай с большим замком. Сбей замок. В сарае, чую, машины. А за сокрытие народных ценностей конфискуешь и другие. Возьмешь с собой команду.
Типография газеты просила у СКВО бумаги.
— Откуда у нас бумага? Где ее контролеру искать? Это не снаряды, — говорил типографщикам Пархоменко.
Но, читая просьбу рабочих, похожую на воззвание, нельзя было не согласиться, что бумага важна не меньше, чем снаряды. И Пархоменко придумал, у кого найти бумагу.
«… Необходимо добыть крепкого коня для формирующихся частей…» А где? За коней держатся, как за жизнь, и овес и сено чуть ли не дороже хлеба. «Где ходят кони? Где? Где ходят кони?» — думал непрерывно Пархоменко.
Одеяло, серое, пробитое молью так, что в щели видны были звезды, висело неподвижно. На балкон, не то выше, не то ниже окна, вышли двое. Это заведующий оперативным отделом луганчанин Чугунов — молодой, очень красивый, лихой песенник. К нему с тем же поездом, что и комиссия, приехала жена. Оба они счастливо воркуют, целуются. «Прекрасно, пускай целуются, — думает Пархоменко, — но где же ходят кони?» Он откладывает бумагу с требованием коней и читает другую.
Отдел гражданского управления жалуется, что поступает много заявлений на разрешение спиртных напитков от разных ответственных товарищей, в том числе от работников штаба СКВО. Задержана бывшая гимназистка царицынской гимназии Казакова и ее подруга Аркатова. Они пытались получить несколько бутылок коньяку для чествования приезжающей комиссии…
…в больнице зарегистрировано два случая холеры у прибывших с низовьев Волги в штаб СКВО…
…директор эвакуированного из Ковно епархиального женского училища, намереваясь открыть его действия, спрашивает мнение СКВО о г-не Н. Г. Овцеве, предлагающем свои услуги в качестве преподавателя истории…
— Историю? Это он может, — рассмеялся Пархоменко, и вдруг он вспомнил огромный луг, пастухов с котомками. Это было возле Волги, недавно. Пастухи спрашивали, как пройти на Царицын. Их рассчитали богатые немецкие колонисты, которые хотят перегнать табуны своих коней на Дон: там, как говорят, платят чистым золотом.
Пархоменко стало весело. Он знал, как ответить на требование. Конь найдется! А чтобы колонисты не переправили табунов на этот берег Волги, хорошо бы сжечь паромы. Вплавь переплывут?
— Пусть-ка попробуют!
И Пархоменко с удовольствием прочел резолюцию, неизвестно зачем попавшую к нему:
«Царицынский совет делегатов увечных воинов, представителей Волги, Камы, Урала и Сибири, являясь выразителем воли обездоленных и искалеченных правительствами Романова и Керенского и иже с ним, алчным, полным ненависти капиталом, заявляет, что лучше умрет, чем будет холуем и приспешником буржуазии, и поэтому кричит врагам народной власти: «Прочь с дороги, прочь от Волги!»
— Правильно написана, — сказал Пархоменко и положил резолюцию: «В газету».
Под утро, так и не досмотрев до конца груды бумаг, он подвернул лампу и подошел к окну, чтобы посмотреть, нельзя ли уже работать при утреннем свете. Едва он откинул одеяло, как на него пахнуло такой оглушительной и емкой свежестью, что зарябило и защемило в глазах. Стена противоположного дома, деревья возле нее, медные ручки дверей, ставни — все было покрыто прохладной пронимающей розовой росой. Пархоменко вернулся к столу. Свет лампы казался теперь каким-то сорным. Пархоменко закрутил фитиль, дунул и, сейчас же опустившись на стул, уронив руки на бумаги, заснул.
Ему то снился Дон, омуты, течение, дающее колено; то лежащее под его рукой сообщение о том, что в здании гимназии состоялось заседание совета распорядителей кружка четырехклассников, постановившее свергнуть советскую власть в Царицыне, и он видел ремни гимназистов с бляхами, широкие их фуражки с белыми значками; то перед ним вставали часовщики и ювелиры, желающие работать в коммунистических мастерских, но при одном условии: им непременно надо выдать пулемет и патроны, иначе они боятся грабителей, потому что из камеры мирового судьи убежал грабитель и убийца Пашка Беженец; то он видел этого Пашку, которого поймали грузчики на пристани, тут же судили, приговорили к потоплению, и двое темных несознательных людей даже уже привязали ему камень на шею, и, не будь здесь двух командиров из СКВО, конец бы этому Пашке… зеленой рубашке… дети играют в догоняшки… тоже в зеленых рубашках…