Избранные произведения. Том 2 - Иванов Всеволод Вячеславович 50 стр.


Глава тринадцатая

После обеда Пархоменко не отдыхал. И не потому, что нельзя было урвать пятнадцать минут на сон, а потому, что в эти минуты он привык учиться. Началось это с того, что вскоре как-то после начала похода, после обеда, лежа в постели в одной комнате с Пархоменко и Фомой Бондарем, после смерти Рубинштейна назначенным политкомом дивизии, начштаба Колоколов предался воспоминаниям о преподавании кавалерийской тактики в офицерской школе, где он когда-то учился. Преподавали, между прочим, неплохо, и особенно знающим был один полковник, участник русско-японской войны. Одна лекция, например, так хорошо была им прочитана, что он помнит ее наизусть.

— Какая? — спросил Пархоменко.

— Военная верховая езда.

— Сколько ж минут он ее говорил?

— Академический час: сорок пять минут. — И Колоколов объяснил, что такое академический час и почему в нем сорок пять минут.

Пархоменко выслушал и спросил:

— И неужели всю лекцию помнишь?

— От слова до слова.

В комнату вошел Ламычев. Пархоменко сказал:

— Подай-ка, казак, ковш вон там с квасом, в углу. Устал я, трудно встать. — Он выпил квасу, шумно вздохнул и, опершись на локоть, спросил у Ламычева: — Часы с тобой? Положи их сюда, на стул. — Он посмотрел на часы и затем, обернувшись к Колоколову, сказал: — Через час нам как раз учение ехать смотреть, значит сорок пять минут в твоем распоряжении, Дмитрий Иваныч. Начинай.

— Что начинай?

— А лекцию. Ты ж сказал, что наизусть помнишь. Начинай.

Глаза его построжали. Колоколов вспыхнул: «Неужели он думает: я врал?» И он начал читать лекцию своим обыкновенным голосом. Пархоменко лежал на кровати, закинув за голову руки и глядя упорно на свои ноги в белых носках, много раз заштопанных женой. Лицо у него было грустное. У порога, покуривая трубку и наблюдая за лицом Пархоменко, которое становилось все грустней и грустней, стоял неподвижно Фома Бондарь. На пороге сидел Ламычев.

Когда Колоколов окончил лекцию, Пархоменко, по-прежнему не двигаясь и попрежнему с грустным лицом, сказал:

— Такую умную лекцию нельзя не запомнить. Обратно всю тебе, Дмитрий Иваныч, ее слушать некогда. А вот слушай со средины.

И неожиданно он начал слово в слово повторять лекцию начштаба. Колоколов слушал, буквально разинув рот, и Фома Бондарь, приосаниваясь все больше и больше, с огромной гордостью смотрел на этот разинутый рот Колоколова. «И можно ж до такой степени разевать!» — думал Фома Бондарь, и ему рисовались харьковские улицы и завод Гельферик-Саде, где он, вернувшись с войны, будет рассказывать об удивительной памяти необыкновенного начдива революционера. Ламычев старался казаться бесстрастным: «Так это ж Александр Яковлевич! С ним и не такое может случиться».

На средине какой-то длинной фразы Пархоменко поднял голову. Удивление, которое он увидал на лицах своих спутников, видимо, обрадовало его. Лицо у него настолько же повеселело, насколько оно перед тем было грустным. Он вскочил, выпрямился во весь свой огромный рост и, засмеявшись, сказал:

— Пора! По коням, товарищи слушатели. Часы не забудь, Ламычев.

Фома Бондарь скакал рядом с Колоколовым. Впереди их мчались Пархоменко и Ламычев.

— Ну и голова у Александра Яковлевича! — сказал с восхищением Колоколов. — Такому бы человеку да в университет.

— Для того и революцию сделали. Он, что же, опираясь на Суворова, говорил?

— Кто?

— Да ваш этот полковник с русско-японской войны.

— На Суворова, на Кутузова…

— Пугачева и Разина он, конечно, по своему положению прибавить не мог, — сказал Фома Бондарь. — А кабы прибавил, тут и ночь бы нам не заснуть. А вы вот, Дмитрий Иваныч, можете прибавить. Вы — революционерный офицер.

Колоколов обратил к Фоме Бондарю свое сиявшее благодарностью лицо. Бондарь продолжал:

— И прибавляйте. Теперь вы после каждого обеда и будете нам читать по лекции. Уговорились?

— Мне кое-какую литературу бы достать.

— Это я достану, Дмитрий Иваныч. За многое не обещаю, но томов десять — двадцать достану.

И так повелось, что почти каждый день после обеда они шли в комнату Пархоменко. Вечера были обычно заняты совещаниями и докладами в частях, утром вставали рано и шли походом, — оставалось только время после обеда, когда вся армия, с обозами и лошадьми, ложилась на короткий отдых. Колоколов садился за стол, Пархоменко ложился на кровать, Фома Бондарь стоял у дверей, Ламычев сидел на пороге, время от времени грозя кулаком какому-нибудь чересчур шумливому конноармейцу, который шел мимо.

Но в этот день Пархоменко опоздал и на обед и на лекцию.

Он долго принимал коней. Кони были полукровки, их нужно раздать командирам, но, боже мой, как истощены эти кони! Пархоменко бранил коноводов, упрекал их, что они отнимали у коней корм. Коноводы, сердясь, доказывали ему вполне убедительно, что коней никто не обкрадывал, а что просто нет корму и не было. Пархоменко перевел коней на усиленный корм, достал ветеринарам лекарства, которого они никак не могли достать, кстати переодел и коноводов, которые пришли на передовую какими-то оборванцами… и когда он взглянул на часы, обед давным-давно прошел! Он поскакал к столовой.

— Накрываю, накрываю, товарищ начдив! — закричал завстоловой, зная, что Пархоменко всегда торопится. — Все уже готово!

Пархоменко хотел спрыгнуть с коня, но, вспомнив о лекции, сказал:

— Давай сюда суп… не надо супа! Жаркое давай. Да мою порцию хлеба. Соли, соли сыпь крупной! Кавалерист, как и конь, любит соль.

Не слезая с коня, он торопливо съел кусок пережаренной говядины, разломив свой хлебный паек пополам, и большую половину, стараясь не просыпать с нее соль, отдал коню. Он послушал, как конь с удовольствием жует хлеб, потрепал его по шее, тронул коня и теперь, уже сам жуя хлеб, шагом направился к своему дому. «Полчаса еще у нас есть», — думал он с радостью и мысленно слушал медленный и веский голос Колоколова.

Возле крыльца занимаемой им хаты к нему подскакал ординарец Буденного. Ординарец, молодой и веселый казак, весело и молча улыбаясь, откозырял ему. Пакет с приказом Реввоенсовета Конармии, переданный ординарцем, был настолько же строг и серьезен, насколько беспечно и легкомысленно было лицо молодого казака. Но эту уверенность молодости так же приятно было видеть, как приятно было читать строгие строки приказа.

Пархоменко шумно вошел в хату. Было жарко, и, ожидая его, Колоколов, Бондарь и Ламычев задремали. Он бросил бурку в угол, выпил квасу прямо из крынки и, держа ее в руках, стал ходить по комнате. Комната была мала — всего лишь четыре шага, — Пархоменко хотел умерить свои шаги, но ничего не получалось. Он сел на кровать и сказал:

— Категорически приказывается, чтоб первого июня Конармия захватила у белополяков район от станции Казатин до Бердичева. Армию Пилсудского, находящуюся в Киеве, отрежем от ее тыла и снабжения — и разгромим! Почетный прорыв приказано совершить двум дивизиям: четвертой, товарища Оки Городовикова, и четырнадцатой, под моим командованием. Что, страшно, Дмитрий Иваныч?

— Страшно, когда не выполним приказа. А мы все приказы выполняли, нам не страшно, — ответил Колоколов, заметно бледнея.

— Страшно, что пропустил что-то, не учел чего-то. Это — хороший страх, и он в сражении помогает. А такого страха, чтоб и у всадника и у коня ноги деревенели, я не признаю. Это уже подлость! Казак такого страха не знает. Начинай лекцию, Дмитрий Иваныч.

— Ливни вот мне не нравятся, — сказал Ламычев. — Казаку пыль глаза не съест, он ее любит. А вот ливень… Сегодня всю ночь лило и лило…

— Всю ночь, — добавил Бондарь, разжигая трубку. — Я ее, окаянную, не спал. Я этот приказ предчувствовал. А как же ливни? Помешают?..

— Начинай лекцию, Дмитрий Иваныч.

Колоколов развернул лист бумаги, заглянул в него и начал:

— Прошлый раз мы остановились перед полевыми укреплениями и окопами, которые штурмуют пехотные колонны. В этом случае кавалерию стараются скрыть, чтоб она была в полной готовности. Зачем ее скрывают и к чему она должна быть готова? Она должна быть готова кинуться на вылазку, чтоб разгромить зарвавшегося противника, который теснит наших. И она должна ворваться в укрепление, если эту возможность подготовит для нее пехота. Функции кавалерии редко бывают самостоятельными, в большинстве ограничиваясь функциями содействия другим войскам. Самостоятельные же действия кавалерии редко бывают удачными. Приведу примеры. Дивизия французских кирасир в сражении под Ваграмом пыталась было захватить австрийские укрепления, но потерпела неудачу и почти полностью была уничтожена…

— Ваграм? Ваграм? — припоминая, сказал Пархоменко. — А! Шестнадцать с лишком километров от Вены. Тысяча восемьсот девятый год? Там Наполеон одержал победу над герцогом Карлом? Верно?.. А у нас нынче, стало быть, тысяча девятьсот двадцатый годок? И, по словам вашего профессора, с тех лет в кавалерии ничего не произошло? Пехота, дескать, это крупный гвоздь, а кавалерия — маленький, тоненький, которым планочки прибивают? Осада укреплений? Кавалерия облагает атакуемые пункты, занимает дороги, окружающие села и все ждет помощи от пехоты… А что, если пехоты нет?

— Ваграм? Ваграм? — припоминая, сказал Пархоменко. — А! Шестнадцать с лишком километров от Вены. Тысяча восемьсот девятый год? Там Наполеон одержал победу над герцогом Карлом? Верно?.. А у нас нынче, стало быть, тысяча девятьсот двадцатый годок? И, по словам вашего профессора, с тех лет в кавалерии ничего не произошло? Пехота, дескать, это крупный гвоздь, а кавалерия — маленький, тоненький, которым планочки прибивают? Осада укреплений? Кавалерия облагает атакуемые пункты, занимает дороги, окружающие села и все ждет помощи от пехоты… А что, если пехоты нет?

— Как нет?

— А вот так и нет! Вот нам вредители на юго-западный фронт такую пехоту подсунули, что ее вроде и нет. Осталась одна кавалерия, Конармия. А у нас перед глазами бетонированные укрепления, обширные проволочные заграждения, окопы! Да еще вдобавок ливни. Конь в грязи вязнет. Пехоту ждать? Как тут твой профессор думает?

— Без пехоты здесь ему обойтись трудно, — сказал Колоколов.

— Ему? А вам?

— И мне трудно.

— Да ведь вы, Дмитрий Иваныч, начштаба кавалерийской дивизии, которой приказано первого июня во что бы то ни стало прорвать фронт противника? По-вашему, не прорвать?

— По словам профессора — не прорвать.

— А по приказу Сталина?

— Прорвем!

— Вот за это люблю. Выходит, ты, Дмитрий Иваныч, дальше своего профессора пошел?

— С коня видней, чем с кафедры, Александр Яковлевич.

Пархоменко улыбнулся. Глаза его хоть и сузились, но стали еще ярче. Усы поднялись к глазам. Обнажились зубы — белые, крупные. Все лицо его источало доброту и ласковость.

— Люблю, люблю! — И он еще раз повторил: — Люблю смелых людей. Смел не только тот, кто шашкой хорошо рубит, а кто умеет и головой работать. У пана, не спорю, в бою, может быть, и смелая голова, но в думе он слаб. Он думает, прости меня, Дмитрий Иваныч, как тот ваш профессор. Ваграм, Ваграм! А тут тебе не Ваграм, а советская власть. Изменения! Пан твердит про себя: «Ваграм…»

— А конноармеец: «Страху дам!» — вставил Ламычев и громко захохотал.

— Вот, вот! По их опыту полагается коннице после тысячекилометрового похода отдыхать чуть ли не тысячу дней, а уж две недели во всяком случае. А Сталин говорит: «Нет! Вперед, товарищи! Сокращайте время отдыха». Что думают командиры? Даже из бывших аристократов, вроде тебя, Дмитрий Иваныч?

— Ну, какой я аристократ, Александр Яковлевич?

— Все-таки другого класса. Даже такие аристократы, которые с пролетариатом пошли, научились думать, как пролетариат. Они думают — вперед, в атаку!

— Верно.

— Несмотря на то, что у нас пехоты мало и ливни?

— Несмотря.

— Все ли командиры думают так? Теперь перейдем к солдату. Чем побеждает солдат? Верой, повиновением, порядком. Веруй не в бога, а в себя! Повинуйся не страху, а командиру. Держись не дурости, а дисциплины. В себя наш солдат верит, потому что верит в советскую власть и Коммунистическую партию. Повинуется приказаниям потому, что верит своим командирам. Что касается порядка…

— Эй! Конноармеец! — закричал он, вдруг распахивая окно. — Не видишь, туча идет? Что приказывает порядок? Овес под дождем — прикрой. Привезешь мокрый, сгноишь.

— Сгноим, — послышался голос возницы.

— Ну так прикрой.

— Да нечем. Разве шинелью? Да ведь сам будешь ругаться: скажешь, дали тебе тело прикрывать, а ты — овес…

— Не буду, — сказал, смеясь, Пархоменко, захлопывая окно. — Беда, братцы, с овсом. Кулак не только овес держит — скупает и прячет. Значит, паны и Махно инструкции ему соответствующие перебросили. Спасибо, беднота деревенская не зевает, следит за кулаком…

— Вчера опять семнадцать ям с зерном открыли, — сказал Ламычев. — Что, товарищ комдив, лекция окончена? Там бежавшие из житомирской тюрьмы пришли записаться в дивизию. Может, поговорите?

Командиры вышли на крыльцо, закурили. С юга шла темная охватывающая полнеба туча. Ветра еще не было. Верхние ветви деревьев стряхивали на высокую траву и остатки костра большие капли недавно прошедшего дождя. Кони мотали головами, тонко звякая уздечками.

— Идет, окаянная! — глядя сердито на тучу, сказал Ламычев. — С подвозом плохо, с атакой плохо…

— Только то хорошо, — проговорил Пархоменко, вскакивая в седло, — что польские самолеты летать не могут, а то бы они давно разглядели, куда мы пробрались, сорвали бы, пожалуй, и внезапность нашей атаки. Патроны бойцам розданы, Ламычев?

— Норма. И сверх нормы! Такая «сверх», что ни в одной дивизии нету, — самодовольно ответил Ламычев. — Ты, Александр Яковлевич, с Ламычевым не пропадешь.

Не успели всадники тронуть коней, как увидели, что из лесу выходят беженцы. Их окружали конноармейцы, комиссары, ординарцы, санитары. Много они встречали лохмотьев и горя, но эти полосатые тиковые рубища, забрызганные кровью убитых, с засохшими следами панских сапог, эти впавшие глаза с белками неподвижными, точно латунными, — все это кричало о небывалых муках, о злобе чудовищной.

Пархоменко спрыгнул с коня.

— Прошу, кто сможет, расскажите: откуда и как вырвались от панов? Что думает народ на Западной Украине, если кто там был?

— Ждут, ждут! — раздались голоса. — Я был, я!.. Не польская там земля! Народ ждет друзей с России и Украины!..

Худой, высокий, с русыми мокрыми волосами кричал торопливо:

— Отправляют нас они в тыл. Погрузили в теплушки. Били, били, будто мы стадо, которое дверей не понимает. Потом привесили замки. Ну, тогда и говорим мы между собой…

Он протянул вперед неумело забинтованную грязной тряпкой руку, точно показывая на этой руке всем то горе, о котором не говорили тогда между собой. Сосед его, широкоплечий, с лицом, покрытым заматерелыми складками страданий, разъяснил:

— Решили мы: пора пленным бежать.

И он вздохнул, принимая в себя запах родных полей и родного войска, окружавшего его.

— Бежать решили, — подтвердил русый и опять взмахнул рукой. — Сорвали мы доски у пола в вагоне, товарищи, и на ходу кинулись между колесами. Навсегда — так навсегда расставаться с Маланьей, а войну будем продолжать.

Многие при прыжке получили ушибы, а русому покалечило пальцы. Тогда приятель его, тот, что с обширными ноздрями, ампутировал ему пальцы осколком косы.

Закончив рассказ о бегстве, русый заявил от имени всех, что они желают вступить добровольцами в Конармию.

— Коней не хватает, хлопцы, — сказал растроганно Пархоменко. — Придется обождать, пока коня у пана отобьем. А твоя как фамилия, забинтованный? Тебя в лазарет надо.

Забинтованный, не веря, что для его стремления не найдется седла, закричал:

— Левую-то не отрезало, товарищ командующий! Левой буду стрелять пана! А фамилия моя Снегирев! И во многих армиях укажу знакомых коммунистов, которые считают меня на полной платформе.

Лекпом подошел к русому. Тот сел на влажную мягкую землю. Пока лекпом перевязывал ему рану, русый, не обращая внимания на боль, кричал в хмурившееся все больше и больше лицо Пархоменко:

— В Житомире капиталисты все собрались! Из Америки, Германии, Франции, Англии, не считая Польшу!.. Товарищ комдив! Прошу пустить меня в передних рядах на тех международных грабителей!..

Пархоменко сказал Ламычеву:

— Его направить в восемьдесят первый полк. И выдать коня. Остальных — по другим частям. Кто не в состоянии обнажить шашку, пусть выступает на митинге. За все мучения пролетариата плохо скоро будет пану!

Пархоменко поехал дальше. Фома Бондарь задержался. Он подозвал журналиста из газеты и, указывая на беженцев, сказал:

— Митинг митингом, но пригласите их в «Красный кавалерист»: пусть расскажут бойцам, что испытывают пленные красноармейцы, которые с голода едят траву на грязном дворе житомирской тюрьмы! Пусть опишет газета, как прикалывает штыками защитников нашей родины ротмистр Барнацкий! Пусть опишут, как устраивают заговоры и как мучают наших людей съехавшиеся отовсюду контрразведчики, шпионы и жандармы, вся эта сволочь, ополчившаяся против нас в третьем походе Антанты!..

Глава четырнадцатая

Целые реки грязи, переливаясь через шоссе, заполняли и выравнивали придорожные канавы. Деревья, под непрерывным ливнем, хлестали ветвями по этим потокам, и казалось, что никогда теперь не выпрямятся эти ветви! Жутко было глядеть на бесконечные то холодные, то теплые ливни…

«Глядеть? А каково-то стоять под ними ночью да перед рассветом, когда подует, ветер?.. у-у…» — думал Пархоменко, проезжая через какой-то брошенный населением городок. По городку шел обоз со снарядами и пулеметами, а перегоняя его, спешил на передовую 81-й полк. В передних рядах полка, подтянутый и веселый, ехал вчерашний беженец. И, глядя на него, Пархоменко подумал с удовольствием: «Этот и до эскадронного выслужится. А пожалуй, и дальше».

Назад Дальше