Избранные произведения. Том 2 - Иванов Всеволод Вячеславович 7 стр.


— Не боевое это дело — бить женщин, — сказал Пархоменко.

— А я знаю, кого ты бьешь. Это ты осенью стоял на крыше возле синагоги, когда шел погром?

— Не было тогда меня в городе, — оказал Пархоменко, — я был в отъезде.

— Это ты стоял. Мне все известно, Александр Яковлевич. А ты что, боишься, что я тебя уряднику выдам?

— Нет. Урядника я люблю. Но у него своя служба, а у меня своя.

— Какая же у тебя служба, хозяйка?

— А так, кое-какие думы про себя беречь.

Она вышла, вынесла крынку молока, каравай хлеба и вареную курицу. Посмеиваясь, она провела Александра на сеновал и сказала:

— Будешь здесь спать, пока им не надоест тебя искать. Только не кури. Я с детства пожарами напугана. Курить будешь, когда с мельницы все уедут.

Прикрывая дверь, она рассмеялась:

— Поскучай. Привела бы к тебе жену, да баба, знаешь, слезами дорогу может врагу показать.

Харитина Григорьевна искала своего мужа среди арестованных. Избитые, израненные, лежали они в «холодной». Стражники пропустили ее, надеясь по ее следу найти Пархоменко. Один из дружинников сказал ей, что Александра Яковлевича надо искать в лесу. Целую ночь пробродила она по лесу, крича все громче и громче:

— Саша! Саша! Саша!

На рассвете над головой ее звонко и протяжно запела какая-то птица. Печаль горькой солью наполнила сердце. Харитина Григорьевна зарыдала…

Пархоменко прожил в сарае мельника три недели. Запах сена, щебетание ласточек, шум бегущей воды и рассуждения мельничихи об ее удивительно крепкой любви к уряднику надоели ему. Сам урядник, стройный, красивый, с завитыми усами, вставал поздно, почти в полдень, и до вечера ругал чрезвычайно искусно своих работников. Голос у него был нежный, но язвительный, а ругательства оскорбительные. Однажды в полдень, когда шел обильный и теплый дождь, мельничиха вошла в сарай и сказала:

— Ну, прощай. Денег тебе не надо?

— Спасибо, не надо. Авось встретимся?

— Авось, — сказала, смеясь, мельничиха. — Поклонись жене, вишь какая я добрая, даже в очи тебе поглубже не взглянула.

Пархоменко поступил слесарем на Ольховский чугунолитейный завод. Приехала жена. Жил он в рабочей казарме, получал в день девяносто копеек и был доволен. Харитина Григорьевна родила большого и тяжелого сына.

Александр соорудил люльку и сделал сыну погремушку. Сыну было девять дней, когда в комнату вошел пристав.

— Александр Яковлевич Пархоменко?

— Он самый.

— Арестован.

Пархоменко поцеловал сына и жену. Пристав осторожно прикрыл за собой дверь. Дворник велел семье немедленно съехать с «казенной квартиры».

Накануне появления Александра в тюрьме брат его Иван был вызван к следователю. Его сопровождали два стражника. Пришли. Один стражник пошел сдавать «сопроводительную бумагу», а у второго не оказалось спичек для закурки, он и пойди в соседнюю комнату. Иван, недолго думая, пошел в другую смежную, а та рядом с кухней, а кухня — во двор, а двор — на улицу, а улица — на свободу. Так Иван и ушел.

Когда Александр не сидел в карцере (а сиживал он там часто), его жене разрешали свидания. Она боязливо, держа ребенка на руках, входила в низкую и тусклую приемную. Александр целовал ребенка в щеки, в ножки и перебирал руками пеленки. В пеленках лежали письма. Харитина Григорьевна писала, как живут его друзья, что делается на свете и что происходит у нее на душе. Александр прятал в пеленки свое письмо и целовал ребенка. Ребенок улыбался, показывая розовые и мокрые десны.

Через полгода Александра выпустили на поруки. Он опять поступил на Ольховский завод. Пристав немедленно пришел с обыском и с вопросом о бежавшем брате. Александр переехал на шахту, в десяти километрах от Ольховки. Пять дней спустя его уволили. Он направился в Луганск. Друзья устроили ему работу у Гартмана. Вдесятеро крепче, чем работе, он радовался встречам с Ворошиловым.

Однажды на заре Александр постучал в окно своей квартиры:

— Скорей револьвер прячь, жена. Я уезжаю.

Жена едва успела закопать револьвер, как появилась полиция. Нашли только фотографические карточки. Сам Александр скрылся. Поймали его в Севастополе, оттуда перевели в луганскую тюрьму.

Заключенные любили этого веселого и сильного арестанта. Про него говорили, что он разрывает любые кандалы, а песни поет так, что плачут самые старейшие и злейшие надзиратели. Сосед по камере, бывший капитан Поплавков, с розовой лысиной и сизыми усами в три кольца, сидевший в тюрьме за убийство жены «по сплошной ревности», узнав, что Пархоменко интересуется военными науками, решил познакомить его с «военными тайнами». К сожалению, он почти совсем забыл военное дело и больше говорил о том, как является ему жена «в видениях любви».

— Итак, прошлый раз мы остановились на смысле слова «дефиле», — начинал он, поджав под себя ноги. — Но что такое дефиле, если сам я, Александр Яковлевич, существую, как оконный переплет без стекол? Что вы думаете о любви?

— Не нравится мне, чтоб в семейную мою жизнь вмешивались. Давайте о дефиле.

— Любовь существует не только в семье.

— Как же так — без семьи?

— Не понимаете вы любви, Александр Яковлевич. Вы вообще-то любите кого-нибудь?

— Жену люблю.

— А как же наружных страданий незаметно? Да и внутренних в голосе не отмечаю.

Пархоменко молчал. Капитан недовольно крякал и думал, что сильные физически люди мало способны к любви. Но когда однажды капитан увидел, как Харитина Григорьевна вошла в приемную, ведя за руку ребенка, и как Пархоменко осторожно взял его за плечи и, щекоча усом, поцеловал его в щеку, а тот схватил его бровь, а Пархоменко смотрел то на ребенка, то на жену, и оба эти взгляда светились такой разной и в то же время одинаковой, неистребимой и неиссякаемой любовью, капитан Поплавков, как ни уважал себя, все же должен был подумать, что в его понимании и ощущении любви многого не хватает.

Глава двенадцатая

Осенью 1910 года Александр Пархоменко вышел из луганской тюрьмы. Сбоку из переулка дул сырой и пронзительный ветер, сапоги были дырявые, а лужи и грязь непроходимые. Жена смотрела на него огромными и ласковыми глазами. Он с удовольствием перепрыгивал через лужи, размахивая руками, как бы щупая этот ветер, сырой и пронзительный, но все-таки не тюремный!

— Четыре года, выходит, Тина, вытрясали из меня волю. А много вытрясли? Живу! Живу и буду жить.

— В Луганск поедем? — спросила жена.

— Пока поеду в Дебальцево. Там тюремные дружки имеются.

— Сказывают, выучился ты коновальству да цыганскому говору от своих дружков? Зачем это, Саша?

Пархоменко засмеялся, с наслаждением крутя папироску и рассматривая толстый кисет, принесенный женой.

— Опасаешься, в конокрады уйду? — Он посмотрел в обиженное лицо жены и потряс ее за плечи. — Я шучу, шучу, Тина. Цыганские слова сгодятся. Слова эти стоят возле коней, а коней я люблю, Тина. Уж вот как люблю! Как увижу в окно — мимо тюрьмы на хорошем коне проедут, так заноет сердце, будто с корнем его вырывают. По какому праву, думаю, может купец или чиновник ездить на хорошем коне? Нет такого права и не может быть!

В Дебальцеве на механическом заводе он проработал только месяц. Вернулся как-то под вечер и, не садясь за стол, сказал:

— Пришли ко мне, видишь ли, пятеро курских, сокрушаются. Возчики, коней кормить нечем, а управляющий деньги замошенничал. Ну, пришлось пойти в контору и по-военному приказать управляющему, чтобы платил, как полагается. Иначе, мол, сделаем из тебя «дефиле».

— Заплатил?

Он расхохотался.

— Заплатил. Но мне-то теперь они платить только тюрьмой могут. Давай поужинаем поскорей да будем собираться, жена. Едем в Юзовку.

* * *

Приехали в Юзовку. Комната низенькая, окнами на улицу. Тусклые окна; видно, как ходит мимо дома шпик. А как только Пархоменко вернется с работы, так над головой по чердаку гул.

— Сыщики бродят, — со смехом говорит Пархоменко. — На заводе так прямо у станка останавливаются и в глаза смотрят. «Смотрите, думаю, пока время есть».

За полмесяца до вторых родов жена возвращается с базара. Домик окружен верховыми, ребенок кричит, сундуки опустошены, перевернуты, даже матрац вспорот. Околоточный, рыжий, узкоглазый, роется в подполье. В сенях сидят с наганами полицейские.

Самого Пархоменко привели в охранку.

— Будет вам, господин Пархоменко, куролесить. Работник вы хороший…

— Чего же вы меня каждый день обыскиваете? — едко спросил Пархоменко.

…здоровый. Такому человеку надо жить нормальной жизнью, домком, помогать правительству…

— Это вы живете ненормальной жизнью, волнуетесь, а моя жизнь нормальная, — оказал Пархоменко.

…человек вы общительный, веселый, вам бы сообщать о мрачных людях, мрачных мыслях, настроениях, делах. За это хорошее жалованье платят, господин Пархоменко.

…человек вы общительный, веселый, вам бы сообщать о мрачных людях, мрачных мыслях, настроениях, делах. За это хорошее жалованье платят, господин Пархоменко.

— Вы это мне?..

— Вам.

— Предать народ?.. Да вы мои глаза видели?.. Эх, стражник рядом… впрочем, была не была! Я… — И он замахнулся.

— В тюрьму его! — отскочив, закричал начальник охранки.

Из луганской тюрьмы он выходит весной 1912 года и поступает на работу в инструментальный цех патронного завода. Здесь Александр руководит политической стачкой — протестом против Ленского расстрела, выступает на массовках, распространяет литературу. Цех считает его лучшим луганским шлифовальщиком, а о его бесстрашии и силе говорят на всех заводах. Есть такая заводская игра — «шутка». Когда рабочие соберутся покурить в уборной, то один, заложив руки за спину, отворачивается от остальных. Надо подойти и ударить по ладоням, а тот, кто отвернулся, должен догадаться, кто бьет. Бьют, не жалея. И если раздастся удар, от которого «шуточник» пошатнется и охнет, то он непременно скажет: «Это Пархоменко».

Однажды, после получки, приятели уговорили Александра зайти в пивную. Александр не то чтоб избегал выпивок, он опасался пьяной болтовни, а в его положении болтовня хуже всего.

Посидел он с полчаса. Стемнело. «Пойду», — говорит. Приятели ему: «Обожди, пойдем вместе. Нонче хулиганят гусиловские с городскими, как бы не накинулись». — «Нет, пойду», — говорит. Проходит через базар.

Напали пятеро, вооруженные железными тростями с берестяным набором. Александр раскинул всех пятерых, вырвал у одного палку и гнал их, пока они фуражки со страху не растеряли. Тут он начал хохотать, собрал фуражки и принес их домой.

Жил он тогда в одном домике вместе с братом Иваном, который по новому, поддельному документу, носил теперь фамилию Критский. Александр с трудом привык называть его этой фамилией: все тянуло на Ивана, либо хотелось оказать с теплотой «брат».

— Критский, а ведь фуражки-то со значками, — сказал Александр. — Критский, либо это полиция, либо кто им помогает.

Зажгли лампу, осмотрели фуражки. Две штатские, одна землемерская, две фуражки учеников городского училища. Братья написали письмо в местную газету о том, что и «впредь хулиганы будут так же обучены», и послали его вместе с фуражками. Долго ждали, когда напечатают письмо, но так и не дождались.

— Трудно им такой позор про молодую буржуазию печатать, — сказал Александр смеясь. — Они на нее надеются.

Братья жили дружно. Комнаты их разделялись неширокими сенями. Здесь, в сенях, братья часто встречались, плечо о плечо выходили во двор и садились на приступочку покурить. Александр любил разговаривать о прочитанных книгах. Особенно нравящиеся ему книги он сам переплетал и ставил рядом со словарем Брокгауза и Ефрона, что в черно-золотых переплетах. Он не только переплетал, но мог, казалось, делать все. Например, жена кроит сынишке брюки, Александр сооружает какую-нибудь полочку. У жены кройка не выходит. Александр посматривает, посматривает, а затем скажет: «А ну-ка, давай!» И скроит. Ботинки он чинил себе всегда сам. Сыну ко дню рождения сделал полный столярный инструмент. Но вместе с тем брился он обязательно в парикмахерской и даже имел у мастера специальный абонемент. Мастер Ермолин так уважал своего клиента, что сберег до 1917 года неиспользованные им талончики.

Брат Иван одевался попроще, как он говорил, «с крестьянским уклоном». Александр же даже на работу ходил в хорошем сером костюме, летом непременно в белом картузе, с тросточкой, в ослепительно чистой косоворотке. Зарабатывал он много, но денег не имел, потому что все родственники — тетки, четвероюродные братья и сестры, дяди — все шли к нему за помощью, и он помогал при любых бедах.

Квартира его от завода находилась близко: обедал он поэтому всегда дома. Едва Харитина Григорьевна услышит обеденный гудок, как миска с борщом уже на столе. «Бойка ты у меня, жена», — говорил он, входя в хату. Пообедает и обязательно выпьет кружку холодной воды: таков казацкий обычай. «Заместо водки, — скажет он улыбаясь, — водку тоже пьют холодную».

— Выпей чаю, — скажет Харитина Григорьевна.

— Давай! — Он возьмет сладкий чай, даст ему непременно остыть и выпьет залпом сразу весь стакан, а затем скажет: «Вода — не лекарство, чего с ней важничать?»

Как-то в воскресенье, весной, братья утром шли за город с удочками. Шли они мимо дома «патронного генерала» Максимова, как звали рабочие начальника патронного завода, где работал Александр Пархоменко. Дом этот «патронный генерал» недавно приобрел, говорят, за очень сходную цену у немецкого инженера. Дом был самый новомодный, с лепными лилиями по карнизу, с кривыми перилами на лестнице, с мутно-опаловыми окнами. Сам генерал, сутулый, с жирными плечами, стоял спиной к улице возле клумбы с нарциссами. Против него курил сигару молодой человек с иссиня-черными усами и бородкой. Грудь он выпячивал, ноги вытягивал и говорил так громко, словно слушал его весь город.

Пархоменко дернул брата за руку. Они остановились возле кустов акации. «Знакомый и голос… и вид… — прошептал брату Пархоменко. — Кто бы это такой? Дай вспомнить». Голос между тем продолжал:

— Человечество существует только благодаря войне, ваше превосходительство, благодаря войне и ради войны. Это говорит не только Ницше или Маринетти. Это говорит отбор вообще. В войне выковываются новые расы и побеждает голубая, благородная кровь! Да вспомните Египет, Грецию, Рим. Что осталось от них? Легенды о военных памятниках и рассказы о военных походах…

— А Венера Милосская? — спросил, срывая нарцисс, генерал. — А Венера Медицейская?

— Венера? Вы твердо убеждены, что это богиня любви, а не богиня войны? Не забудьте, ваше превосходительство, что Венера была женой Марса. Женою генерала, так оказать! И рук у нее нет потому, что она держала в них военный атрибут, который противники и выбили у нее! Выбили… Простите, — вскричал он, выхватывая револьвер, — я увидал за акациями знакомого, которого давно догоняю.

Забор был из железной сетки и высок, калитка в стороне, Штраубу приходилось делать крюк. Генерал смотрел на него, разинув рот.

Когда Штрауб выбежал за калитку, братья Пархоменко уже скрылись. Штрауб поспешил в охранку. В ту ночь всюду по городу начались обыски. Искали Пархоменко, но обыски не привели ни к чему. А так как Штрауб не мог думать, что Пархоменко попал к саду генерала случайно, а, наоборот, он думал, что Пархоменко ищет его, и, наверное, зная, что он служит в охранке, хочет его убить…, то, сбрив бородку и усы, Штрауб поспешно скрылся из города.

Глава тринадцатая

Стоит вернуться немного назад. История четырех молодых людей, с которыми мы мельком познакомились в Луганске и в Макаровом Яру, история Штрауба, Ильенко, Быкова и Чамукова любопытна не столько внешними событиями, которых, между прочим, у каждого из них тоже было немало, она более любопытна единством того внутреннего пути, по которому после революции 1905 года шли российская буржуазия и помещики, шли к тому, чтобы в 1917–1921 годах стать, — предав родину, ее прошлое и будущее, не говоря уже о настоящем, — прямыми слугами Антанты, прямыми кондотьерами, продавшимися капиталистам Америки, Англии и Франции. Путь этот особенно резко обозначился в биографии Эрнста Штрауба.

После событий в Макаровом Яру, где Штраубу так и не удалось проявить своих военных способностей, Штрауб стал сильно сомневаться в наличии их у себя вообще. Да и в конце концов зачем ему быть генералом? Возле Бонапарта были Фуше и Талейран, и еще не известно, кто из них по ловкости и уму выше!.. В данное время над миром нависла громадная угроза — уничтожение собственности, особенно крупной, к которой Штрауб имел немалое пристрастие. Эта угроза идет из России; революция 1905 года показала, что если русским рабочим и крестьянам удастся взять власть, в их руках будет рычаг, о котором тщетно мечтал Архимед. «Они перевернут мир! Они уничтожат собственника! Они устроят коммунизм в России, а из России, как из гигантской огненной печи, этот раскаленный металл разольется по всему миру… Значит, нужно спасать собственность». Как? — не имеет значения. Спасать — и все! Всячески спасать. Оружием, войной, расстрелами, провокациями, охранкой, книгами, защищающими собственность, газетами, журналами… и спасать нужно поскорей, потому что, как видно, русские помещики и купцы легкомысленны и не видят грядущей беды.

В институте он старался завести знакомства среди прогрессивной молодежи. Охранке он посылал время от времени сведения, и по этим сведениям человек тридцать — сорок было арестовано, сослано и посажено в тюрьму. Но своей работе в охранке он не придавал особого значения. «Это — меры предупреждения, не больше. Болезнь нужно лечить радикально. Русские помещики и буржуазия не в состоянии подавить революцию? Превосходно! Им помогут помещики и буржуазия другой страны. Какой? Не все ли равно. Пока в Европе, повидимому, имеется один кандидат: Германия, Австрия сама находится приблизительно в таком же положении, как Россия».

Назад Дальше