К Новороссийску они приблизились уже в сумерках, проехали через город, шоссе стало забирать выше, выше, внизу на поверхности бухты там и сям стояли огромные ярко освещенные танкеры, бухта и море были полны движения, блуждающих огней, закат догорал двумя широкими раскаленными шпалами, все настроение вечера было каким-то странно праздничным, будто перед балом.
— Вот здесь, Пашенька, милый, я тебя покину, — вдруг тихо сказала Алла Филипук.
Дуров диковато глянул на нее. Он только что собрался дизельный «МАЗ» обгонять и уже показывал левой мигалкой, но тут затормозил и пошел к обочине, мигая правой. Сзади, конечно, в него чуть не въехала какая-то железка, а в нее следующая и так далее, но, когда он остановился, вся куча железа с диким ревом пронеслась мимо так, что он даже и мата не услышал.
Алла возилась в темноте со своими тряпками, собирала сумки.
— Вот здесь, Пашенька, дорогой, ты наконец от меня избавишься… — приговаривала она.
Он зажег свет в машине и отвернулся, чтобы не видеть ее белой шеи и мягкой складочки под углом челюсти.
— А все-таки я думаю, что помогаю Николаю из-за чувства гуманизма! — вдруг громко и снова почти торжественно заявила она. — Хочу его поднять, протянуть ему руку помощи, чтобы и он стал полноправным членом общества, человеком, короче говоря. Что же ты, Павел, молчишь и отворачиваешься?
— Прости, Алла, но тошно слушать, — сказал Дуров. — Зачем ты мне-то баки забиваешь, случайному попутчику? Может быть, себя саму обмануть хочешь?
Она вдруг то ли всхлипнула, то ли носом шмыгнула, вылезла из машины, но не уходила и дверь не закрывала и вдруг нагнулась и влезла в машину всей своей круглой и сладкой — да, сладкой — физиономией.
— Да что уж там, скажу тебе, Паша. Конечно же ничего я до Кольки проклятого не чувствовала. Хоть и двух деток родила, а мужика не знала. Так лежит на тебе какая-то тяжесть, дышит, цапает… Ничего не чувствовала, глухая была к этому делу. Колька-паразит меня бабой сделал. Вот тебе, Паша, значит, вся и тайна… Вот и все…
Она быстро-быстро обвела глазами лицо Дурова, его плечи, руки… потом всю машину, будто искала что-то или запоминала… «Ну, — сказал себе Дуров, — втащи ее сейчас внутрь, нечего церемониться, ты сгоришь, если ее не втащишь, и до Сухуми не доедешь».
— До свидания, Паша, — сказала она. — Спасибо тебе. Заезжай пиво пить, ты знаешь где.
— До свидания, Алла. Обязательно заеду.
Он думал, глядя на нее: «Ну вот, эй ты, Дуров. Попробуй применить свой шарлатанский жанр, попробуй найти гармонии — эй, ты боишься? — попробуй вообразить, что будет дальше». Он резко взял с места.
…Она еще постояла у обочины в кустах, глядя, как быстро взлетают в темноту красные фонари машины. Потом они исчезли, значит, пошли вниз, к виражу. Исчезли из виду совсем.
Тогда она стала спускаться к морю. Верно, неверно ли шла — она не знала. Огромная зеленая глубина ждала ее внизу. Сквозь путаницу кустарника светилась глубь, глубизна, бездонная зелень. Голый высокий платан стоял на краю обрыва словно чья-то душа. Гравий осыпался под ногами.
Очень точно она вышла к сонному заливчику, в котором темными тушами покачивается плавотряд. Самая пребольшая штука с контурами непонятных механизмов — земснаряд. Рядом, как щучка, незагруженная шаланда «Баллада». С другого бока приткнулся хмурый боровок — портовый буксир «Алмаз». С буксира на землечерпалку, с нее на шаланду, а оттуда на берег перекинуты трапики.
Наверху рычало шоссе, а здесь была тишина. Слышно, как трапики скрипят под ногами. Темно на кораблях. Есть тут кто-нибудь живой? И вахтенных не видать. Все, конечно, косые, в койках, прохлаждаются.
Прямо на трапике Аллу осенила идея — переобуться. «Сапоги резиновые в сумку суну, а на ноги чешские платформы. Конечно, к Николаю хоть в лаптях, хоть в золотых туфельках — он все равно не заметит». Это она только для себя лично, для женского достоинства, лично для себя. От ее манипуляций трапик расшатался, и сапоги бухнули в воду. Один сразу ко дну пошел, а второй еще долго торжественно сопротивлялся. Она уже была на палубе земснаряда, а сапог еще торчал из воды, как труба броненосца. Эй, живые тут есть? Никто не откликался.
В глубинах земснаряда кое-где горело электричество, а откуда-то, прямо как из преисподней, доносились глухие голоса. Между тем Николай Соловейкин, худой как волк, совсем неподалеку, в ржавой подсобке, точил зубило. Точил ни Богу, ни народу не нужное зубило лишь только для того, чтобы выявить у себя сильные стороны натуры.
Алла Филипук заглянула в иллюминатор:
— Здравствуй, Соловейкин!
— Здравствуйте, Аллочка!
Она смотрела на ужасное лицо. Такое лицо, конечно, разрушает целиком всю личность человека.
— А я тебе, Соловейкин, бритву привезла!
— А на хрена мне, Алла, твоя бритва с переменным током?
— Это механическая бритва «Спутник». Заведешь, как будильник, и бреешься.
Он фуганул тогда зубило на железный пол, ящички какие-то шмальные начал шмонать, вроде что-то искал, а сам только нервы успокаивал. Нервы сразу, гады, взбесились, как появилась в иллюминаторе сладкая Алкина внешность. Сладкая тяга прошла по пояснице.
— Заходите, мадам, сюда-сюда… приют убого чухонца…
В подсобке заполыхало взволнованное женское тело.
— Вот, Коля, смотри, какая бритвочка аккуратненькая! Заводишь ее, как будильник…
— Ну, поставь его на полшестого…
— Да это ж, Коля, не будильник же… бритвочка…
— Поставь этот будильник на полшестого, говорю! Чтоб не проспать — мне к министру с докладом!
— Да Коля же! Да хоть окошко-то закрой! Свет-то, свет-то выруби, сумасшедший…
В конце недельных Коли Соловейкина приключений, после бесконечных восторгов, отлетов, улетов, мужских прений с рыготиной, махаловок, побегаловок, всякого разнообразия напитков, в конце всей этой свободы руки и ноги у него очень слабели, голова весьма слабела также, но в крестце появлялась исключительная тяга, совершенно удивительная бесконечная тяга. Выдающийся генератор. Даже так случалось иногда, что измученное тобой существо засыпает, а ты все еще в активе, хотя у головы твоей имеется тенденция взлететь к потолку, как дурацкий первомайский шарик. «Хочешь еще чего-нибудь? Может, еще чего-нибудь хочешь?» Какого большого достатка эта горячая, медленно остывающая гражданка. Уже два года Николай Соловейкин убегает от этой гражданки и все не перестает удивляться ее достатку. Большого достатка и тепла эта Алла Филипук, передовая женщина своего времени. Когда сидишь в ее раю, тебе свобода не мила, когда сидишь в ее раю, в достатке, южного тепла. Вот эта тяга у меня пошла от авиации, от привычки к реактивным двигателям, а не от другого. Вибрация тому виной, вибрация горячего металла. Есть одна у летчика мечта — высота….
Николай Соловейкин освободил спящую Аллу, встал и погрозил ей пальцем. Услуга за услугу — усекла, Алка? Одной рукой он взял механическую бритву, а другой потянул «молнию» на Алкиной сумке — быть может, среди всеобщего блаженства найдется и для него капля?
Одной рукой он брил себе правую щеку, другой пил горячительный напиток. Ситуация была клевая — обе руки при деле. Бездушный механизм освежал правую щеку сидящего на полу живого человека. Горячительный напиток охлаждал догоравшие внутренности. Рядом в волшебном достатке спала Филипук Алла Константиновна, будто герцогиня в пуховой спальне.
Соловейкин встал и перешагнул порог. Железная дверь осталась за его спиной качаться и отражать луну. Луна повсюду отражалась: и в тусклом крашеном железе, и в стеклах, и в море, и даже в голом нищенском животе пролетария Николая Соловейкина. Он прошел на корму, если можно так назвать хвостовую часть землеройного плавающего агрегата, и сел там, свесив ноги к скользкой поверхности воды. Экая вода, экое море, Понт, кидать-меня-за-пазуху, Евксинский. Это просто искусственный лед спортивного дворца. Господь Бог предоставил мыслящему человечеству свой спортивный дворец. На одну ночь. Потанцуй на нем свой стремительный танец и получишь шестерку и очко. Большая перед нами дорога, куда уплывали наши деды. Враки, что они никуда не уплывали, а только щи хреновые хлебали! Враки! Враки! Еще как они уплывали!
Метров через сто он оглянулся. Силуэт земснаряда на лунной воде показался ему настолько бессмысленным, что его чуть не стошнило.
Алла Филипук очнулась, обнаружив себя в одиночестве. Качалась, поскрипывая, тяжеленная дверь. Луна смотрела в подсобку на Аллины ноги. Не одеваясь, как была, Алла подошла к дверям и села на порожек, на так называемый камингз. Луна теперь смотрела на все ее тело, а тело ее, счастливое тело, смотрело на весь подлунный мир. Неправда, думала она, что существуют лишь плотские неприличные отношения. Есть еще в жизни высокие чувства, какая-то боль за человека и желание его согреть. Конечно, правы те товарищи, которые говорят, что в любви необходимо глубокое уважение. Вот так обстоит дело, если ты меня слышишь, далекий друг.
Николай Соловейкин плыл в весенней холодной воде все дальше и дальше, прямо в море. Холодна водичка, думал он, но привыкнуть можно. Холодна свободная стихия, но привыкнуть решительно можно. Можно привыкнуть. Вполне. Хорошего мало, но привыкнуть можно. В самом деле, привыкнуть можно. Можно все-таки привыкнуть, можно, можно, можно все-таки привыкнуть, привыкнуть можно, можно, можно, вполне можно привыкнуть, привыкнуть можно, можно вполне, конечно же, можно привыкнуть, можно привыкнуть, можно, можно привыкнуть, можно, можно привыкнуть, можно, можно, можно привыкнуть, можно, можно привыкнуть, можно привыкнуть, можно, можно привыкнуть, можно, можно привыкнуть, можно, можно привыкнуть, можно…
Сцена. Номер второй: «Савасана. Поза абсолютного покоя»
Павел Дуров импровизирует с путевкой общества «Знание» в кармане.
Начнем, как в классике, с маленькой драмы. Действующие лица Артист и Йог.
Артист. Превратиться в облако, в бессмысленный пар?
Йог. Очень рекомендую.
Артист. Но что же тогда с кипением, с творческим мускусным началом, с рычанием, с этими абордажами, с тяжелыми сундуками ретроспектив — растворится все, что ли?
Йог. Вот именно.
Артист. Нет, не отдам Прометеева огня, вечного источника любви, компрессии, вдохновения! Лучше пристрелю искусителя! (Стреляет.)
Йог. Ваши пули у меня под лопаткой.
Пауза.
Прозаик — завистливое животное. Даже в концентрационной системе драмы мнится ему недоступная его жанру красота, он завидует скобкам, и в глупой ремарке («стреляет») воображается ему вольная проза, что, постукивая по льду, идет, как взбунтовавшийся кавалерийский полк, размахивая значками и шапками, в ритме медленного буги. От ремарки же «пауза» просто холодеет пузо.
Артист плыл, раскинув руки, над малыми странами Европы. Гляньте, что за облако, шептались в Монте-Карло, форма, цвет и качество, будто кант из марли. Нежен лик безбрачия, вот учитесь, воры, умилялась публика чопорной Андорры. Он этому не внимал. Волны праны протекали через него. Он уже не ощущал себя облаком, поскольку не ощущает же себя облако.
Между тем внизу малые страны Европы разбросаны были, как цыганские сласти на драной скатерти континента: Монте-Карло, Сан-Марино, Лихтенштейн, Тьмутаракань, Шпицберген… Геноссе публикум, покупай, не клянчь! Одна страна, как бубликум, другая, как кала(н)ч!
Струя отдаленной иронии, именуемая еще праной, покачивала то, что прежде было Артистом. Так продолжалось бы вечно, увы… все эти лоскутные монархи, карликовые княжества, и опереточные республики выделяли застойную мольбу, переспелые надежды, и весь этот пар охлаждался на крылышках облаковидного Артиста и превращал его в тучу, которая в конце концов пролилась в Европу. Всей-то радости всего-то было — зрелище мокрой зеленой земли, минутное превращение геополитики в простой ландшафт, но все-таки…
Йог. Вставайте. Теперь вы уже не облако.
Артист. Кто же? Если не облако, то кто же я?
Йог молчит.
Аплодисменты. Наконец-то! Аплодисменты? Свист. Крик: «Сапожники!» Выходит, пленка порвалась? Выходит, «кина не будет»?
Путевка не подписана.
Вне сезона
— Ну, скажи, а как ты половинные триоли играешь?
— Как? Вот так… та-да-да-ди-ди… Понял?
— А на три четверти?
— Та-да-да-ди-ди-да-да… Понял?
Такого рода разговоры вот уже полчаса досаждали нам, хотя и не видно было, что за музыканты беседуют. Мы сидели в так называемой климатической кабинке на пляже в Сочи. Был конец февраля. Солнце гуляло веселое, море, как говорится, смеялось, и в климатической кабинке, которая закрывала нас от ветра с трех сторон, казалось, что вокруг июль. Холщовые стенки, однако, нисколько не предохраняли от звуков, и поэтому нам уже полчаса досаждали лабухи. Они подошли откуда-то сзади и расположились вплотную к нашей кабинке, чуть на голову нам не сели. В том, что это именно лабухи, трудно было усомниться. Они громко, на весь пляж, разговаривали о своих триолях и половинных нотах, о каких-то росконцертовских интригах, и в эти основные их темы иной раз сквознячками залетали обрывистые фразы о девчонках, о фирменных вещичках, о каком-то Адике, который все никак не может со своим арбузом расстаться, не двигается, лежа кайф ловит, жрет мучное, арбуз отрастил пуда на два, так что даже перкаши трясти ему трудно…
Когда-то, лет пятнадцать назад, я водил дружбу с этим народом и по молодости лет восхищался их сленгом и манерой жить. Конечно, и музыкой их я восхищался, можно сказать, просто жил в музыке тех лет, но времена джазового штурма прошли, исчез из жизни герой моей молодости, я потерял своих музыкантов и вот теперь удивлялся живучести того давнего сленга. Оказывается, они до сих пор говорят «чувак», «лабать», «кочумай» и так далее. Голоса были громкие, уверенные, очень московские. Без сомнения, московская шайка расположилась рядом с нами.
Между тем мне совсем ни к черту не нужны были ни сами эти шумные соседи, ни наблюдение над ними, ни воспоминания об их предтечах. Со мной рядом в климатической кабинке загорала милая женщина Екатерина, и мне больше всего хотелось быть с ней наедине и продолжать тихую юмористическую беседу, легкий такой разговор, вроде бы ни к чему не обязывающий, но на самом деле похожий на ненавязчивую взаимную рекогносцировку, выяснение интересов, вкусов, симпатий.
Мы познакомились вчера в подогреваемом бассейне, случайно, слово за слово зацепились, и вдруг выяснилось, что даже знаем немного друг друга, что где-то в Москве «пересекались». Екатерина была здесь одна, жила в санатории и лечила на Мацесте какую-то свою «старинную болячку», как она выразилась.
— Вот ведь черти какие! Слышите, Екатерина?
Рядом галька гремела, пересыпалась под ногами лабухов. Они там развозились, взялись вроде с понтом играть в футбол, дразнить Адика с его арбузом. Адик этот, оказалось, присутствует. Кто-то из них не удержал равновесия, схватился за нашу климатическую кабинку, и она покачнулась.
— Что за публика бесцеремонная! — возмутился я. — Ох и типы!
— Кажется, вашего цеха люди, Дуров? — с милым лукавством спросила Екатерина. — Или приблизительно вашего?
— О нет! — поспешил возразить я. — Это лабухи, имя им легион, а в моем цехе, наверное, человек пятнадцать, больше не наберется. Раньше нас было больше, но мы вымираем.
— Знаю-знаю, — мило покивала Екатерина. — Я слежу за вашим жанром. Как раз принадлежу к той части населения, которая поддерживает вас своей трудовой копейкой.
— Это с вашей стороны… — начал было я очередную осторожную шутку, но в это время в климатическую кабинку угодил мяч и я завопил как последний жлоб: — Кончайте, парни! Что за безобразие!
— Пойдемте отсюда, — предложила Екатерина. — Еще подеретесь с ними. Вижу-вижу, что вы храбрый, но я просто замерзла. Еще болячка моя проснется. Пойдемте, Дуров.
— А что за болячка у вас, Екатерина? Радикулит какой-нибудь?
— В этом роде. Не беспокойтесь.
Я стал сворачивать климатическую кабинку и тогда уже разглядел всю гопу. Их было пятеро. Ничего особенного, обыкновенный бит-бит: длинные усы, джинсы, темные очки — обыкновенная такая «группа» в умеренной цветовой гамме. Трое было тощих, один, вот именно тот Адик, действительно под зеленой английской майкой лелеял бахчевую культуру, а пятый был хоть и старше всех, но сложен отлично, как тренированный теннисист. Парням этим было лет по двадцать пять, один лишь этот пятый был значительно старше, и волосы у него были совсем белые, седые кудри до плеч. Сергей. Только мне пришло в голову это имя, как кто-то крикнул: «Пас, Серго!» — и седой красавец побежал через пляж, по-дурацки выпятив задницу, изображая, видимо, какого-то футболиста. Как ни странно, я знал когда-то этого альт-саксофониста. Кажется, он играл с Товмасяном или с Брилем. Нет, я слушал его несколько раз в кафе «Темп» на Миуссах. Да, да, Сергеем его звали. Серго.
Когда мы пошли прочь с пляжа, они все пятеро смотрели на нас, в первую очередь, конечно, на Екатерину, смущенно пересмеивались и перебрасывались мячом.
— Вечно ты, Адик, мешаешь приличным людям кайф ловить, — сказал кто-то из них для смеха.
Потом кто-то из них показал в море, где у края бетонного волнореза подпрыгивал маленький нырок: «Ребята, смотрите, нырок! Доплывешь до нырка? Я… уши отморозишь! Кто у нас самый основной? Кто доплывет? Серго доплывет! Серго, доплывешь? Пусть Адик плывет на своей подушке!» — и так далее.
Мы поднялись по лестнице к гостинице «Ленинград», возле которой стоял мой фургон. Есть один ракурс — когда смотришь на «Жигули-2102» сзади и сбоку, он кажется очень большим и солидным автомобилем, нечто вроде «Лендровера». С этого ракурса сейчас мы и приближались к машине. Заднее сиденье у меня было отброшено и превращено в платформу, а на ней стояли ящики и лежали яркие целлофановые мешки с реквизитом. Чрезвычайно солидный кар!