Голос тут же менялся. Тетя Тося уже не говорила, а пела, выпевала гимн своему маленькому божеству.
– Я ему говорю: «Антошечка…» А он смотрит на меня и: «Баба-зяба…»
– А что это такое?
– Баба-жаба, – переводит тетя Тося. – Умница. Представляешь, так сказать…
От внука тетя Тося готова слышать все, что угодно. Ее сердце полно любви, счастья и смысла.Дом со старухой пошел на слом, и мы вернулись к родителям мужа. Я училась во ВГИКе, работала, преподавала два дня в неделю. У меня было пятнадцать учеников, они шли один за другим. Я не успевала поесть.
Я возвращалась домой уставшая, просто никакая. Произносила одно только слово «жрать!» и падала на стул.
Моя свекровь тут же начинала метать на стол тарелки. А мой свекор садился напротив и смотрел, как я ем. Это был театр.
Я поглощала еду, как пылесос, втягивая в себя все, что стояло на столе. Я ела вдохновенно и страстно, наслаждаясь процессом. И через еду открывалась моя суть – простодушная, страстная и первобытная.
Отец моего мужа искренне радовался за меня: была голодная, стала сытая. Отвалилась. Счастье.
А свекровь видела больше других. Она понимала, что я беру на себя больше, чем могу поднять. Я учусь, работаю, зарабатываю. Она знала мне цену, и цена эта была высока. Я чувствовала ее отношение и любила в ответ.
Они стали моей семьей.Время шло. Царенков получил отдельную трехкомнатную квартиру в центре.
У тети Тоси образовалась своя комната. У Нонны и Царенкова – своя спальня. И большая комната – зала, как называла ее тетя Тося.
В зале стоял телевизор, обеденный стол. Сюда набивались гости.
В дни приемов тетя Тося жарила блины, и уже к блинам все остальное: селедка, водка, квашеная капуста, и даже салаты заворачивали в блины. Это было неизменно вкусно и дешево, хотя утомительно. Тетя Тося становилась красная и задыхалась.
Гости хвалили угощение, благодарили тетю Тосю. Она расцветала, хоть и задыхалась. Ей было необходимо признание и поощрение.
Царенков по-прежнему заводил свою бодягу, на этот раз по поводу Максима Горького. А точнее, по поводу Вассы Железновой в исполнении Пашенной.
Пашенной на вид лет шестьдесят – семьдесят. А у Вассы дети – юные девушки, до двадцати лет. Значит, Вассе – максимум сорок. Вопрос: что делает на сцене широкая, как шкаф, старуха Пашенная?
Все слушали Царя и прозревали: в самом деле, как далеко продвинулось время, оставив за бортом прошлых кумиров: Пашенную, Книппер, Тарасову. Тарасова сегодня – просто тетка с сиськами и фальшивым картонным голосом. Мечта боевого генерала.
Тетя Тося не могла терпеть такого святотатства. Фотокарточка Тарасовой, купленная в газетном киоске, стояла у нее на комоде рядом с фотокарточкой родной матери.
– Зато они почитали заповеди, – возразила тетя Тося. – Бога боялись. А вы, современные и модные, нарушаете заповеди все до одной.
– Какие, например? – заинтересовался критик Понаровский.
– Почитай отца и мать своих – раз. – Тетя Тося загнула палец. – Не сотвори себе кумира – два.
Нонна догадалась, что она имеет в виду ее и Царенкова.
– Не пожелай жены ближнего – три, – продолжала тетя Тося. – Не суди, да не судим будешь – четыре.
– Не лжесвидетельствуй – пять, – подсказал Царенков.
– Уныние – это грех – шесть, – подхватили за столом.
– Короче, не сплетничай, не ври и не трахайся, – подытожил Понаровский.
– Но без этого не интересно. Пресно. И вообще невозможно.
– На то и заповеди. Для преодоления соблазнов.
– А как насчет не убий и не укради?
– Это легче всего, – сказала тетя Тося. – Не убить легче, чем убить. И красть неприятно, если не привык.
Из кухни повалил дым. Это сгорел блин на сковороде. Тетя Тося метнулась на кухню.
– А бабка права, – заметил Понаровский.
– Кто бабка? – обиделась Нонна. – Ей всего пятьдесят. На двадцать лет моложе Пашенной…По воскресеньям к Царенкову приходила его дочь, тринадцатилетняя Ксения.
Ксения – вылитый отец, но то, что красиво для мужчины, не годится для девочки. Высокий рост, тучность… Мальчики в школе не обращали на нее внимания, более того – дразнили обидным словом «дюдя». Ксения переживала.
Царенков любил свою дочь, но не мог общаться более двадцати минут. Он не знал, о чем с ней говорить. Ему становилось скучно, и он отсылал ее к Нонне, а сам заваливался на кровать для дневного сна.
У Нонны своих дел по горло: ребенок, роль, тренировка дикции.
Тетя Тося забирала девочку на кухню, учила ее готовить. Они вместе делали витаминные салатики.
Тетя Тося чистила ей морковочку. Ксения грызла.
Тетя Тося искоса смотрела на ребенка, испытывала угрызения совести. Отобрали отца. Ранили. Девочка – подранок. Тетя Тося знала: такие раны не зарубцовываются. Они на всю жизнь. И чем некрасивее была Ксения, тем ее больше жалко.
Царенков не в состоянии был думать ни о ком, кроме себя. Но у него тоже был комплекс вины. Чтобы пригасить комплекс, он дарил Ксении подарки – бессмысленно дорогие, например, плюшевого медведя величиной с человека.
– Зачем? – спрашивала тетя Тося. – Пыль собирать?
– Молчи, – умоляла Нонна. – Пусть что хочет, то и делает.
– Это моя дочь и мои деньги, – обрывал Царенков.
Тетя Тося надувала губы. «Мои деньги» казались ей намеком.
– Я тоже свою пенсию вкладываю, – напоминала тетя Тося.
– Что такое ваша пенсия? «Копеечки сиротские, слезами облитые…» – Это были слова из какой-то пьесы. Но тетя Тося пьес не читала. Она кидала ложки об пол и уходила в свою комнату. И через несколько секунд оттуда выплывал волчий вой.
– Я не могу. Пусть она уедет, – умолял Царенков.
– А как же Антошка? – терялась Нонна.
– Как все дети. Отдадим его в ясли.
– В яслях он заболеет и умрет.
– Тогда пусть забирает его с собой.
– Куда? В коммуналку?
Нонну начинало трясти. Каждый ее нерв был напряжен, как струна, готовая лопнуть.
– Тогда я не знаю, – сдавался Царенков. – Мне уже домой идти неохота. Понимаешь?
Нонне захотелось сказать: не ходи. Но она сдержалась. Дернула углом рта.
Последнее время Царенков стал замечать, что мать и дочь похожи друг на друга: одна и та же ныряющая походка, головой вперед. (Как будто можно ходить головой назад.) Одна и та же косая улыбка: правый угол рта выше левого… Когда-то ему нравились и улыбка, и походка, но сходство все убивало.
Мать Царенкова была латышка. В доме культивировались труд, дисциплина и сдержанность. Он так рос. Он так привык.
Мать говорила: когда близкие люди всегда рядом, так легко распуститься… Поэтому в семье особенно важно сохранять «цирлих-манирлих»…
– Может, няньку возьмем? – размышляла Нонна.
– Я не выношу чужих в доме, – сознался Царенков.
Он не хотел терпеть тещу, не хотел чужих в доме. Значит, Нонна должна была все бросить и превратиться в няньку, в домрабу. А ее мечты? А высокое искусство?
Нонна начинала плакать. Царенков воспринимал ее слезы как давление.
Одевался и уходил.Однажды ночью у тети Тоси разболелась голова. Видимо, поднялось давление. Она вспомнила, что лекарство лежит на тумбочке возле кровати Царенкова.
Тетя Тося натянула халат. Вошла в спальню и зажгла свет. Царенков лежал на спине, развалившись, как барин, а ее несчастная дочь копошилась где-то в ногах.
Тетя Тося ничего не поняла. Потом сообразила: это действо называлось «французская любовь». Французы чего хочешь придумают…
Тетя Тося замерла как соляной столб.
Царенков открыл глаза, увидел тетю Тосю в натуральную величину и дернул на себя одеяло. Бедная Нонна осталась под одеялом без воздуха и в темноте.
– Вон! – приказал Царенков.
– Я за таблетками, – объяснила тетя Тося, подошла к тумбочке и взяла лекарство. – Ни стыда ни совести, – прокомментировала тетя Тося, выходя за дверь. Она не могла уйти молча.
Тетя Тося удалилась. Нонна выбралась из-под одеяла.
Царенков тяжело молчал. Это было гораздо хуже скандала. Лучше бы он закричал, выпустил наружу свой протест. Но он молчал. Протест оставался в нем и распирал его грудь и сердце. * * *Царенков набрал новый курс.
Курс оказался очень интересным и перспективным. Особенно девушка из Харькова с дурацкой фамилией Лобода.
Харьков – мистический город. Он рождал в своих недрах много ярких талантов и поставлял в столицу.
Лобода ни с кем не дружила, не тусовалась. Была сама по себе. И не хотела нравиться, что противоестественно для актрисы. Актрисы хотят нравиться всем без исключения. Привычный образ молодой актрисы: глазки, реснички – хлоп-хлоп, фигурка, ножки, пошлость молодости. Молодость упоена собой. В молодости кажется, что до них ничего не существовало.
Лобода разбивала привычный стереотип. Она не наряжалась и не красилась. Царенков никогда не помнил, что было на ней надето. Ему это нравилось. Человек должен выступать из одежды, а не наоборот.
Для нее не было авторитетов. Она сама себе авторитет. Это была рано созревшая личность. Царенков ловил себя на том, что он ее стесняется.
Однажды на занятиях по мастерству Царенков предложил приспособление: если надо держать паузу, можно глядеть в лицо партнера и считать реснички вокруг его глаз. Сохраняется напряжение.
Царенков преподавал давно, у него были заготовки на все случаи актерского мастерства. Не будет же он каждый раз придумывать что-то новое. Все давно придумано.
Студенты обрадовались и принялись отрабатывать прием, считать реснички.
Лобода стояла в стороне.
– Вы не согласны? – спросил Царенков.
– Для меня сцена – это алтарь, а не конюшня.
– Первые пять лет – алтарь. А потом – конюшня. А вы – лошадь или конюх. Это не только искусство, но и ремесло.
Лобода не ответила. Но было ясно, что она презирает такую концепцию.
Царенкова задевало непослушание учеников. Он привык к своему безусловному авторитету.
В учебном спектакле Царенков дал Лободе характерную роль, откровенно комедийную. Лобода играла совершенно серьезно, с личным участием. Никого не смешила специально, проживала каждую секунду.
Царенков понимал, что в пространство театра приходит большой талант. Звезда. Он умел это распознать. У него был талант – услышать другой талант.
Лобода не клевала на похвалы. Она и сама все про себя знала. Она была взрослой сразу.
Я училась на втором курсе института и написала сюжет для «Фитиля». Две страницы.
Сюжет приняли. Я получила деньги и купила телевизор. Но это не все. Я показала эти две страницы одному замечательному писателю. Он прочитал тут же, при мне и сказал: «Ваша сила в подробностях. Пишите подробно».
Я уже рассказывала эту историю и рискую быть занудной, повторяясь. Но из песни слова не выкинешь. Как было, так было.
Я пришла домой со своими двумя страницами, села к обеденному столу, письменного у меня не было, и переписала две страницы подробно. Получилось – сорок две.
Далее я пригласила машинистку – не помню откуда, но помню ее имя: Кира Наполеоновна.
Я диктовала ей свои сорок две страницы и время от времени громко хохотала над текстом. Кира Наполеоновна скромно улыбалась – не тексту, а тому, как я смеюсь.
В середине дня мы с ней обедали. Обед я называла: крестьянский завтрак. Картошка, зеленый горошек, кусочки колбасы, сладкий перец – все это кидалось на сковородку, а сверху заливалось яйцами. Главное – не пересушить.
Мы ели эту нехитрую еду с видимым наслаждением, потому что главное в трапезе – своевременность. Есть тогда, когда хочется есть.
Своевременность – великая сила.
Своевременно полюбить – не рано и не поздно. Своевременно умереть. Своевременно прославиться…
Рассказ я отнесла в толстый журнал, и его напечатали. Критика обратила внимание. В журнале «Вопросы литературы» вышла большая статья, где разбирались самые значимые имена: Аксенов, Шукшин, Горенштейн, и я в такой высокозначимой компании. Это называется: куда конь с копытом, туда рак с клешней. Кто они – и кто я? Девочка с Выборгской стороны. Хотя если разобраться, деревня Сростки, в которой возрос Шукшин, – намного дальше и намного глуше, чем моя Лесная улица.
Моя мама позвонила и спросила:
– Кто за тебя пишет?
Ей в голову не могло прийти, что я сама на что-то способна. Нет пророка в своем отечестве.
Все, что произошло потом, выглядит как цепь случайностей.
Едет поезд откуда-то с юга, «стучат колеса, да поезд мчится»… В купе – двое актеров: мужчина и женщина. Оба молоды и красивы. Они не любовники. Просто снимаются в одном фильме на Одесской студии.
На длинной остановке актер выскочил из поезда, купил ведро яблок и журнал с моим рассказом. Он продавался в газетном киоске.
Далее актер вернулся в купе, залез на верхнюю полку и от нечего делать прочитал рассказ. Потом протянул журнал актрисе и сказал:
– Прочитай.
Актриса вытерла полотенцем яблоко, села удобно в уголочек, возле окошка и прочитала рассказ. И положила журнал в свою сумку.
Дома она сказала мужу:
– Прочитай… – И вытащила из сумки журнал.
Перед сном муж зажег верхний свет, начал читать, прочитал до конца и тут же позвонил своему директору объединения. Муж был не просто так, а художественный руководитель объединения на киностудии «Мосфильм». Большой человек.
Он сказал директору – пожилому и хитрому армянину:
– Позвоните автору и заключите договор.
Далее было объяснено, какому автору, и назван мой рассказ.
Армянин посмотрел на часы, было два часа ночи.
– А завтра ты не мог позвонить? – упрекнул директор.
– Завтра поздно. Ее перекупят…
В девять часов утра в моей квартире раздался звонок. Звонил редактор объединения и елейным голосом приглашал приехать на киностудию к одиннадцати часам, третий этаж, десятый кабинет.
Мне не надо было повторять два раза. Киностудия – фабрика грез. Моих грез. Как часто я мечтала о той минуте, когда меня пригласят на киностудию, заключат со мной договор, и моя слава, как пожар в лесу – вспыхнет и разгорится. И я буду не просто «я», а «я» плюс еще кто-то, поцелованный Богом в самую макушку.
В одиннадцать утра я стояла перед главным редактором. Рядом околачивался хитрый армянин и задумчиво смотрел вдаль.
Я думала: он обдумывает концепцию фильма, но позже поняла – он считал, на сколько можно надуть меня в деньгах.
Редактор достал договор.
– У вас паспорт при себе? – спросил он.
– Нет. Я его потеряла.
– А как же вы прошли на студию?
– По студенческому билету.
Редактор посмотрел на директора.
– А наизусть вы помните? – спросил хитрый армянин.
– Билет? – не поняла я.
– Паспорт…
– Помню.
– Ну и все.
Со мной заключили договор, потому что боялись: если я выйду в коридор, меня тут же перекупят.
Было лето. Мы жили на даче, снимали какую-то халупу.
Я пришла в халупу и сказала мужу:
– Я хочу помыть голову. Полей мне над тазом.
Муж нагрел воду в ведре. И стал лить на мои волосы. Я стояла, склонив голову, и дрожала. Это был стресс.
Оказывается, счастье – тоже стресс, и организм реагирует перенапряжением.
Это был один из самых счастливых дней в моей жизни. Я себя нашла, и МЕНЯ нашли.Был еще один самый счастливый день.
…Меня положили в больницу с подозрением на внематочную беременность. Впереди маячила операция – боль и страх. А в дальнейшем – возможная потеря материнства. Я должна была пройти через пытки и остаться бесплодной на всю жизнь.
Я паниковала, плакала, гневила судьбу.
Вокруг меня лежали женщины с туберкулезом костей, это была специализированная больница. Они были хромые и кривые – каждая на свой лад, но мужественно несли свой крест. Они презирали меня за трусость и за то, что я была молодая, целая, без видимых дефектов.
Лечащий врач Ефим Абрамович тоже не испытывал ко мне сочувствия и, когда я лезла к нему с вопросами, отмахивался, как от пчелы.
Однажды я нарушила правила внутреннего распорядка. Ко мне приехал муж, и мы ушли с ним гулять по территории. Я опоздала на ужин.
На другой день, вернее, утро, меня с треском выгнали из больницы.
Ефим Абрамович сказал:
– Мы не держим тех, кто не считается с нашим режимом.
– А как же моя труба? – удивилась я.
Я знала, что плод развивается в трубе и это смертельно опасно.
– Какая еще труба, – отмахнулся врач. – Беременность восемь недель…
Судьба повернулась на сто восемьдесят градусов: никакой операции, и через семь месяцев – ребенок, желанный и долгожданный.
Спрашивается: зачем меня выгонять? Просто выписали бы, и все.
Я захотела спросить у врача: «Тогда зачем мне ваша сраная больница?»
Но это было бы невежливо, и я попросила:
– Можно от вас позвонить? Пусть муж вещи привезет.
– Звоните. Только быстро. Два слова.
Я произнесла три слова:
– Меня выписывают. Приезжай.
– А как же… – не понял муж.
– Все нормально, – добавила я еще два слова.
Муж приехал. Привез вещи. Я стояла в какой-то комнате с окном и одевалась. Я скинула все казенно-больничное и оделась в свое, индивидуальное. Сейчас мы с мужем покинем юдоль страданий и уйдем отсюда в другую жизнь. Мы будем вместе ждать ребенка, придумывать ему имя, покупать на базаре морковку и яблоки – антоновку, чтобы ребенок развивался в благоприятных витаминах.
Мой муж стоял рядом и улыбался. Улыбка у него была детская. Он, наверное, так же улыбался в детском саду.
Мы взялись за руки и пошли. Как мы шли… На десять сантиметров выше земли. Мы парили.
А вокруг – такая обыкновенная, городская, грязная весна, с пятнами солнца на тающем снегу.
Тетка в белом халате продавала капусту. Мы остановились и купили один вилок. Она взяла у нас деньги и вернула сдачу, и мы пошли дальше. Муж нес капусту, как приз.
Это был второй самый счастливый день. Я выиграла свое бессмертие. У моей дочери – такие же глаза. А у внучки – такой же смех и форма ногтей. Каждый несет в пространстве часть меня. И получается: «Нет, весь я не умру…»