Экзистенциалисты, однако, проводят очень четкую грань между экзистенциальными страхами, такими, как страх смерти, которые они считают основой человеческого существования, и обычными неврозами тревогами, такими, как у Нормана:
Увидев врача, Норман, тяжело дыша, подошел к нему:
— Доктор, я уверен: у меня больная печень!
— Что за глупость? — удивился врач. — Если бы у вас была больная печень, вы бы об этом не знали. Болезни печени совершенно бессимптомны, больные не чувствуют никакого дискомфорта.
— Вот-вот! — воскликнул Норман. — Вы в точности описали мои симптомы!
Немецкий философ XX века Мартин Хайдеггер ответил бы на это: «Норман, ты называешь это тревогой? Значит, ты еще не жил! Потому что под жизнью я подразумеваю ежесекундные мысли о смерти!» Хайдеггер дошел до того, что назвал человеческое существование — «бытие-к-смерти». По его мнению, чтобы жить истинной жизнью, мы должны без экивоков принять факт собственной смертности и взять на себя ответственность за то, чтобы провести жизнь, полную смысла, все время оставаясь в тени предстоящего ухода. Мы не должны избегать тревоги и складывать с себя ответственность, отрицая самый факт смерти.
Трое друзей, погибших в автокатастрофе, встречаются на вводной лекции на небесах. Ангел, ведущий собрание, просит каждого из них сказать, какие слова он хотел бы услышать о себе от родных и друзей, лежа в гробу.
— Я хотел бы, чтобы они сказали, что я был отличным врачом и прекрасным семьянином, — говорит один.
— Я хотел бы услышать, что моя работа учителем помогла изменить к лучшему жизни многих детей, — признался второй.
— А я, — заявил третий, — хотел бы, чтобы кто-нибудь сказал: «Смотри, смотри! Он шевелится!»
Для Хайдеггера жизнь в тени смерти — не просто признак высокого мужества, а единственный способ истинного существования, поскольку наша очередь может подойти в любую минуту.
Человек просит гадалку рассказать ему, каков из себя рай. Она задумчиво смотрит в хрустальный шар, и, наконец, произносит:
— Что ж, у меня для вас есть две новости, хорошая и плохая. Хорошая — в раю есть несколько отличных полей для гольфа.
— Ух, как здорово! А что за плохая новость?
— Завтра в половине девятого утра вы должны будете открыть игру.
Что, вы все еще отрицаете смерть? Тогда вот вам еще:
Художник: Ну, как продаются мои картины?
Галерист: У меня для вас есть две новости, хорошая и плохая. Вчера ко мне пришел клиент и спросил, поднимется ли цена на ваши работы после вашей смерти. Я ответил, что да, и он скупил все ваши полотна, которые у меня были.
Художник: Ух ты, класс! А что за плохая новость?
Галерист: Это был ваш лечащий врач.
«Вы когда-нибудь задумывались о том, чтобы стать уткой?»
Эта карикатура иллюстрирует ограниченность нашей свободы. Человек может возжелать стать Свидетелем Иеговы, но может ли он всерьез мечтать стать уткой? Однако в этой картинке скрыта еще одна экзистенциальная загадка: кем, скажите на милость, считают себя эти утки?
Тем не менее иногда нам приходится слышать истории, герои которых смотрят экзистенциальному страху смерти прямо в лицо и смеются над ним. Гильда Раднер[4] нашла в себе силы рассказать следующий анекдот перед аудиторией после того, как врачи диагностировали у нее терминальную стадию рака:
Раковая больная приходит на прием к онкологу, который заявляет ей:
— Что ж, похоже, мы больше ничего не можем сделать. Вам осталось жить лишь восемь часов. Идите домой и проведите их как можно лучше.
Вернувшись домой, женщина рассказывает мужу о приговоре врача и просит его:
— Дорогой, давай сегодня всю ночь заниматься любовью!
— Ты что, не знаешь, что для секса нужно соответствующее настроение, которое бывает далеко не всегда? Вот как раз сегодня я совершенно не расположен заниматься сексом.
— Но, дорогой! — просит она. — Это ведь мое последнее желание!
— Но я не хочу!
— Ну пожалуйста, милый!
— Хорошо тебе говорить! — недовольно произносит муж. — Тебе-то завтра с утра не вставать!
Стремление экзистенциалистов вновь и вновь подчеркнуть необходимость взглянуть в лицо смерти дало толчок движению помощи умирающим больным, в основу которого легла созданная в XX веке Элизабет Кюблер-Росс[5] философия биоэтики, провозглашающая честное приятие смерти.
Посетитель в ресторане: А каким образом вы готовите кур?
Повар: О, ничего особенного! Мы просто говорим им, что они должны умереть.
Тассо: Почему ты смеешься? Я говорю об экзистенциальном страхе смерти, эго не повод для шуток.
Димитрий: О, есть вещи хуже смерти!
Тассо: Хуже смерти? Что же?
Димитрий: Тебе когда-нибудь приходилось провести целый вечер с Пифагором?
VII Философия языка
Димитрий: Кажется, я наконец начинаю тебя понимать, Тассо! Все эти философские штучки — на самом деле лишь игра словами!
Тассо: Точно! Ты, похоже, действительно кое-что понял.
Димитрий: Значит, ты сам признаешь это! Философия — это только игра слов!
Тассо: Только игра слов? А как, по-твоему, еще можно заниматься философией — с помощью хрюканья и хихиканья?
Философия обыденного языка
Людвиг Витгенштейн, философ середины XX столетия, и его соратники из Оксфордского университета утверждали, что классические философские вопросы — о свободе воли, существовании Бога и так далее — оказались столь трудными лишь потому, что были сформулированы запутанным языком, способным любого сбить столку. Свою задачу как философов они видели в том, чтобы развязать языковые узлы, переформулировать вопросы и, соответственно, сделать практически лучшее из того, что можно сделать с любой загадкой, — разрешить ее.
К примеру, Декарт в XVII веке объявил, что человек состоит из разума и тела, при этом разум похож на призрака, заключенного в машине. Несколько столетий философы ломали голову над тем, что за сущность представляет собой этот призрак. Оксфордский философ, ученик Витгенштейна Гилберт Райл по этому поводу заявил: «Неправильный вопрос! Невозможно сказать, что это за сущность, поскольку это вовсе не сущность. Если мы приглядимся к тому, как мы описываем так называемые психические движения, мы увидим, что наши слова — лишь условные обозначения, описывающие поведение. Поэтому мы ничего не потеряем, если вообще отринем слово, обозначающее некое “место”, откуда, предположительно, берет исток наше поведение». Гилберт, дорогой, ты и вправду полагаешь, что решил проблему?
Молодой паре в следующем анекдоте тоже явно нужно было уточнить свой вопрос:
Молодые супруги, въехав в новую квартиру, решают переклеить обои в столовой. Зайдя в гости к соседу, у которого столовая такого же размера, они спрашивают его:
— Сколько рулонов обоев вы покупали для столовой?
— Семь, — отвечает он.
Парочка покупает семь рулонов дорогих обоев и приступает к оклейке. Однако уже к концу четвертого рулона работа была окончена. В раздражении они отправляются к соседу и заявляют:
— Мы последовали вашему совету, и у нас осталось три лишних рулона!
— И у вас тоже? — удивился сосед.
Упс!
Когда знаменитая писательница Гертруда Стайн лежала на смертном одре, ее подруга Алиса Токлас, наклонившись к ней, шепотом спросила:
— Каков же ответ, Гертруда?
— А каков вопрос? — переспросила Стайн.
Витгенштейн объяснял проблемы западной философии тем, что она была «околдована языком». Он имел в виду, что из-за неверного выбора слов мы зачастую неверно классифицируем явления. Нас приводят в тупик формулировки философских вопросов. К примеру, в своем основополагающем труде «Бытие и время» Хайдеггер обсуждает понятие «ничто» таким образом, как будто оно означает некое странное нечто. Вот еще один пример похожей лингвистической путаницы:
— Фредди, я желаю тебе прожить сто лет и еще три месяца!
— Спасибо, Алекс! Но почему три месяца?
— Фредди, я желаю тебе прожить сто лет и еще три месяца!
— Спасибо, Алекс! Но почему три месяца?
— Я не хочу, чтобы ты умер неожиданно.
Если вы полагаете, что Алекс был околдован языком, сравните его с Гарвудом из следующего анекдота:
Гарвуд жалуется психотерапевту, что никак не может найти себе подружку.
— Ничего удивительного! — фыркает тот. — От вас же воняет!
— Естественно, — отзывается Гарвуд. — Это все из-за моей работы. Я работаю в цирке, слежу за слонами и убираю слоновье дерьмо. После этого, сколько бы я ни мылся, вонь все равно остается.
— Так смените работу! — предлагает психотерапевт.
— Да вы что! — восклицает Гарвуд. — Кто же по своей воле уходит из шоу-бизнеса!
Гарвуд перепутал определение шоу-бизнеса, которое в его случае подразумевает уборку дерьма, со значением слова «шоу-бизнес», подразумевающим исключительно необходимость нежиться в лучах софитов.
По мнению специалистов в области философии обыденного языка, язык имеет более одной цели и используется по-разному в различных контекстах. Оксфордский философ Джон Остин указывал, что, с лингвистической точки зрения фраза «я обещаю» принципиально отличается от фразы «я рисую». Сказать «я рисую» — совсем не то же, что рисовать, тогда как, произнося «я обещаю», мы на самом деле обещаем. Использование языка, принадлежащего к одному лингвистическому паттерну, в рамках другого лингвистического паттерна, приводит к появлению в философии путаницы и псевдозагадок, из которых, собственно, и состоит история философии.
Мыслители, исследовавшие философию повседневного языка, полагали, что многовековые философские битвы на тему веры в Бога проистекали исключительно из-за стремления сформулировать вопрос о бытие божьем в форме фактического утверждения. По их мнению, религиозный язык — совершенно особая структура. Некоторые утверждают, что это оценочный язык, вроде того, что используют кинокритики в своих рецензиях, и утверждение «Я верю в Бога» на самом деле означает: «Я верю, что некоторые ценности заслуживают поощрения». Другие считают, что религиозный язык выражает эмоции, и «Я верю в Бога» означает: «Когда я думаю о нашей вселенной, у меня мурашки бегут по телу!» Ни одна из этих альтернативных лингвистических формулировок не имеет отношения к философской неразберихе, которая начинается, когда вы произносите: «Я верю в Бога». Оп-ля! Загадка разгадана! И два с половиной тысячелетия религиозной философии идут коту под хвост!
В следующей истории Голдфингер и Фалло беседуют, оставаясь в двух различных языковых контекстах. То, что они говорят на разных языках, лишь добавляет путаницы:
Голдфингер отправился в океанский круиз. В первый же вечер за ужином он оказывается за одним столиком с французом мсье Фалло, который, подняв бокал и улыбнувшись Голдфингеру, произносит:
— Bon appetit!
Голдфингер, в свою очередь, поднимает бокал и говорит в ответ:
— Голдфингер!
Так происходит всякий раз за обедом и ужином практически до самого конца круиза. Однако в конце концов стюард пришел на помощь Голдфингеру, объяснив, что «bon appetit» по-французски означает «приятного аппетита».
Смущенный Голдфингер с нетерпением ждет следующего ужина, чтобы восстановить свою репутацию. Наконец, сев за стол, прежде, чем француз успевает что- либо сказать, он поднимает бокал и говорит:
— Bon appetit!
— Голдфингер! — улыбается в ответ Фалло.
Анекдоты отчетливо демонстрируют нам, как различия в лингвистических паттернах создают путаницу при общении:
На исповеди Томми говорит священнику:
— Благословите меня, святой отец, ибо я грешен!
Я согрешил с падшей женщиной!
— Томми, это ты? — спрашивает священник.
— Да, это я, святой отец!
— Кто же была эта женщина, Томми?
— Святой отец, я не хочу называть ее имя.
— Это была Бриджит?
— Нет, святой отец.
— Тогда Коллин?
— Нет, святой отец.
— Значит, Меган?
— Нет, святой отец.
— Ну хорошо, Томми, прочти четыре раза «Отче наш» и четыре раза «Аве, Мария».
Когда Томми выходит из церкви, его приятель Пат спрашивает, как прошла исповедь.
— Шикарно! — восклицает Томми. — Четыре «Отче наш», четыре «Аве, Мария» и три отличных адресочка!
Священник из следующего анекдота оказывается запертым в языковых рамках, привычных для исповеди, и не может понять, что кто-то «говорит на другом языке»:
Человек заходит в исповедальню и говорит священнику:
— Отец, мне 75 лет, и прошлой ночью я занимался сексом с двумя двадцатилетними девчонками одновременно!
— Когда вы в последний раз были на исповеди? — интересуется священник.
— Никогда, — отвечает его собеседник. — Я иудей.
— Так почему же вы мне об этом рассказываете? — восклицает священник.
— А я всем об этом рассказываю!
Многие анекдоты построены на двойных смыслах, когда фраза имеет различное значение в разных лингвистических контекстах. Именно перекличка двух контекстов заставляет нас улыбнуться.
Пианист с обезьянкой выступает в баре. После каждого номера мартышка проходит по помещению, собирая деньги. В какой-то момент, пока пианист играл, мартышка прыгнула на барную стойку, подошла к одному из посетителей и, усевшись над его стаканом на корточки, окунула туда свои яички. Раздраженный посетитель подходит к пианисту:
— Вы знаете, ваша макака сунула яйца ко мне в стакан!
— Нет, этой песни я не знаю, но если вы напоете мне пару тактов, я постараюсь ее подобрать.
Многие шуточные загадки пытаются убедить нас, что мы находимся внутри одного языкового контекста, тогда как на самом деле имеется в виду совсем другой:
— Что лишнее в списке — герпес, гонорея, квартира в Кливленде?
— Конечно, квартира в Кливленде!
— Нет, гонорея: только от нее ты можешь в конце концов избавиться!
Адептов философии обыденного языка часто критиковали, считая их штудии обычной игрой слов. Однако сам Витгенштейн был убежден, что столкновение разных лингвистических контекстов может привести к фатальным последствиям.
Билингсли отправляется в больницу навестить своего друга Хэтфилда, находящегося при смерти.
Когда Билингсли стоит у постели друга, тому вдруг становится хуже. Он с помощью жестов лихорадочно просит, чтобы ему подали ручку и бумагу. Билингсли дает ему требуемое, и Хэтфилд, собрав последние силы, что-то царапает на листке. Едва дописав, он испускает дух. Потрясенный Билингсли кладет бумажку в карман, в своем горе он не чувствует себя в силах прочесть ее.
Через несколько дней, будучи на поминках, Билингсли вспоминает, что на нем тот же самый пиджак, и значит, бумажка все еще лежит у него в кармане. Билингсли объявляет родственникам умершего: «Перед тем, как умереть, Хэт передал мне записку. Я не знаю, что в ней, но я хорошо знал Хэта, и поэтому уверен, что в ней мы найдем для себя слова ободрения!»
Достав бумажку из кармана, он громко читает:
«Ты стоишь на моей кислородной трубке!»
По иронии судьбы, философское течение, боровшееся за точное использование языковых средств, родилось среди британцев, — а ведь существует огромное число анекдотов, высмеивающих языковые комплексы жителей туманного Альбиона:
Один из прихожан зашел в гости к англиканскому приходскому священнику и между делом сказал:
— Преподобный, мне недавно рассказали забавный стишок. Мне кажется, вам он понравится, хотя должен предупредить, что он несколько неприличного свойства.
— Ничего страшного, — благодушно кивнул преподобный. — Немного фривольности не помешает!
Хорошо, тогда вот он:
— Кто был в девице? — переспросил преподобный. — Ужин?
— Нет, преподобный, Маурицио. Маурицио был в девице.
— О, да, да, разумеется, Томми! Что ж, весьма забавно, весьма забавно!
Через пару недель в гости к священнику зашел епископ.
— Епископ, — обратился к нему хозяин. — Один из моих прихожан рассказал мне забавный стишок.
Я бы с удовольствием рассказал его вам, если вы, конечно, не против небольшой непристойности.
— Пожалуйста! — отозвался епископ.
Вот он:
— В даме? — переспросил епископ. — Кто был в даме? Ужин?