Сержант наш стоит внизу у машины, чтобы не позарился кто на капитанское добро. А мы, значит, таскаем мебель и прочие шмотки.
Я знаю, что капитан наш уже давно капитанит. Ему просто не дают нового звания, потому что нет должности для него подходящей. Он так и ходит с четырьмя звездочками на погоне, так и ездит по всей стране. Но нигде и никто не повышает его, не дает подняться до одной большой.
А он к тому же не один мотается. С ним жена, уже немного увядшая на вид, в мелкой сеточке морщин к своим тридцати, с прищуром постоянным. А еще — бабка какая-то. Это, наверное, мать жены. Или его собственная, что ли? Вот, возит с собой. Как и вещи, и мебель уже накопленную.
Это у меня в голове сидит такой злой человечек и иногда подсказывает злые мысли. Я сам не думал о том, что мебель старую можно выкинуть, и старушка, мол, не нужна, как и та мебель. Это он, злобный мой, подсказывает, хихикая. А я хихикаю в ответ, не сдержавшись.
— Что подумал, длинный? Ну, колись, колись…
Я рассказываю эту свою мысль, что капитан, мол, капитанит и таскает старую мебель и ненужную старуху, а можно было и освободиться давно, и все подхватывают хохот. Потому что помнят старый пошлый анекдот про Вовочку и про «годную» старушку. Ржут, как ненормальные. Нам же посмеяться — как отдохнуть.
Наверху распахивается дверь:
— Бойцы, что за… Вас сюда для зачем или что? Вы тут где и как? По строевой соскучились? Или кроссы нравятся?
Строевая нам не любится, и кроссы совсем не нравятся. Тем более, армейские кроссы — в полной боевой, да с патронными ящиками. Поэтому все резко затыкаются, кто-то показывает мне кулак, и мы впрягаемся в неподъемный диван.
Диван — ладно. Тяжелый, неуклюжий, но всей толпой мы его наверх затаскиваем. Вот книги, увязанные пачками килограммов по десять, да вот мелочь всякая, что не возьмешь сразу, а надо отдельно каждую вещь… Лампа, например, со стеклянным белым матовым абажуром. Полки стеклянные в шкаф. Какое-то блюдо с непонятным рисунком. Большое, неуклюжее. Все это надо поднять пешком на пятый этаж, а потом вернуться и получить от сержанта новую порцию груза. Мы, как муравьи, снуем вверх-вниз, сталкиваясь на поворотах узкой лестницы, обтирая стены плечами.
Хохол заглядывает в кузов и улыбается широко:
— Мужики! А ведь все, кажись! Последняя ходка будет!
Хохол — это не обидно на самом деле. У нас, между прочим, половина офицеров — украинцы. А Хохол — он как раз русский. Но у него фамилия такая, что не выговоришь сходу: Крестовоздвиженский. И каждый новый начальник, прочитав ее, спрашивает:
— Хохол, что ли? Командира нашего земляк?
Вот и прилепилось. А он и не спорит — пусть будет Хохол. Я даже и подумать не могу, какие клички ему лепили в школе.
Сержант подзывает нас к себе, говорит вполголоса:
— Я тут банку одну в сторону отложил. Так что вы, если что и кто, даже и не ищите, ясно? Все-таки мы зря, что ли, горбились тут?
С одной стороны, не очень-то он сам и горбился. А с другой — подумаешь, банку какую-то спер. Воровать, оно, конечно, нехорошо. Но только не в армии. Тут иначе просто совсем туго бывает.
Это так однажды мне рассказали, чем отличается старослужащий от салабона: старику говорят, что надо покрасить дверь, и наутро она покрашена в нужный колер, а если салаге говорят тоже самое, он сначала начнет выяснять, где взять кисть, да где — краску, да какую краску, да как выбрать цвет… В общем, лучше «старика» попросить. Даже не скомандовать — именно попросить. И все будет сделано. Потому что старики уважение ощущают и любят. Вот мы уже почти старики. Нам по полгода еще осталось. А сержанту еще целый год. Но он сержант, и у него на погоне три желтые лычки. Поэтому мы таскаем, а он караулит.
А как говорил Жванецкий, кто что караулит, тот, значит, то самое и имеет. Одна банка с такой машины — да это же практически бесплатно!
— Последняя ходка, мужики, — ору я в приближающиеся красные лица.
— О-о-о! Последняя! Взялись!
Наверх мы не взлетаем, конечно, потому что десятый раз, да на пятый этаж — это все же перебор. Но поднимаемся быстрее, чем обычно. Сгружаем вещи туда, куда показывает капитан. Он жмет каждому руку, говорит скучное дежурное «спасибо». Но я по его глазам вижу, что он действительно благодарит. Потому что грузчикам со стороны надо было платить, а мы — так. И потом, мы все сделали быстро. И не выделывались насчет количества этажей и отсутствия лифтов. Так что его «спасибо» — оно правильное, честное.
Сморщенная старушка ходит по квартире кругами, как кошка в новом месте. Такая же недовольная, только не шипит. Трогает стены. Трогает мебель, еще не устоявшуюся на своем месте. Заглядывает в ящики. Бормочет что-то. Подходит к нам:
— Это уже все, ребятки?
— Все, все! — говорим мы, переглядываясь.
— Точно — все?
Она смотрит каждому в глаза. Но мы не первый год служим. В глаза начальству смотреть умеем: молодцевато и с придурью во взгляде. Хоть и трудно. У непонятной старушки совсем белые глаза с маленькой точкой зрачка. Это, наверное, от старости.
Капитану заметно неудобно:
— Мама, ну что вы. Как подумали только… Ребята молодцы. Раз, раз — все быстро…
Да, мы — молодцы.
— Так это — все, значит? — она снова осматривает нас в тесной прихожей — пропотевших бойцов в выгоревшей форме. — Хорошо, значит, раз так — пусть будет все. Они, выходит, молодцы, да, Алешенька?
— Еще какие! Мои бойцы, да чтобы не молодцы? — широко улыбается капитан.
— Ну, тогда, желаю вам, молодые люди того же, что вы сегодня сделали. Полной вам чаши, так сказать. И всего-всего, значит, — она как-то странно говорит, будто и не старая, а с нами из одной школы. — Ну, а если что все же не так, то в процентном соотношении, значит. Половинка — на половинку, серединка — на серединку. Это будет по-честному.
Машет на нас сухой лапкой и уходит в комнаты.
Капитан смущенно разводит руками — ну, старая, старая она. Так вы — того, этого, значит, в часть. И чтобы без шума, значит.
Мы ссыпаемся вниз по лестнице, грохоча подкованными сапогами. Сержант командует, машина уже подрагивает, готовая рвануть с места. По дороге останавливаемся у булочной, закупаемся свежим хлебом. Потому что без закуси — это только салабоны будут счастливы. А нам уже не солидно как-то…
В гараже сержант кивает нам на дальнюю каптерку и тащит туда завернутую в какую-то ветошь банку. Промасленный стол накрываем газетой, выкладываем хлеб, рвем его на куски. Хохол умело вскрывает банку с бычками в томатном соусе. А сержант торжественно ставит на середину стола тяжелую трехлитровую банку.
— Это что, варенье, что ли? — разочарованно стонет Пашка-бригадир.
Бригадиром его назвали, потому что он гражданке был бригадиром. Не тем, что в кино с бандитами — этих мы как раз ненавидим просто. Он на стройке настоящим бригадиром был. Вот пришел сразу после школы — и до бригадира за полгода поднялся. Потому что правильный мужик — Пашка.
— Наливка это, мужики! Настоящая домашняя вишневая наливка!
А наливка — это такая вещь, такая, знаете, вещь… Это когда в банку насыпают мытую вишню «по плечики», а потом заливают до крышки спиртом. Ну, или водкой, если ты не медик и к спирту отношения не имеешь. Хотя, со спиртом получается гораздо круче. Мозги отшибает на раз-два-три.
— О-о-о… А не заметут нас тут?
— Завтра же суббота! Кому мы, нафиг, нужны? Ну, кроме нашего капитана? А он, считай, нам должен.
И то верно. А сколько нас тут, получается? Сержант много не выпьет. Пашка — он пить здоров, крепкий, зараза. Хохол пьет и не морщится. Водиле, Воробью нашему, чуток. Ну, мне стакан, наверное… Так ведь еще и останется на все выходные! Это я так думаю, подставляя стакан.
— Дембель неизбежен, — говорит сержант традиционный тост, как старший по званию.
И мы начинаем праздновать неизбежность дембеля.
…
Голова тяжелая какая… И рука трясется основательно. Вот же, как бьет в голову. Точно — на спирту наливочка. Мозги отшибает напрочь.
— За что пьем, мужики? — с трудом выдавливаю из себя слова.
Вот и губы онемели, как от наркоза у стоматолога — точный признак хорошего опьянения. Хорошего, это значит — сильного.
— Да ты, Длинный, совсем мозги пропил, — говорит кто-то из пьяного сумрака. — Внучка у тебя.
— Ну, за мою внучку, значит, — поднимаю я стакан.
А в стакане — водка. Вот точно же — водка. А мы, точно помню, вишневую наливку пить начинали. В гараже, после тяжких трудов.
Я оглядываюсь вокруг. Гараж, вроде, есть. Только совсем не тот, не военный. Это частный какой-то, сварной, из листов ржавого железа. Ворота распахнуты, перед ними стоит старая «шоха» с поднятым капотом. Похоже, движок смотрели только что.
Из ворот тянет весенней сыростью.
Я сижу за длинным и узким, всего в две доски, верстаком, который сбоку вдоль стены тянется от угла до угла. На стену напротив наклеены картинки с полуголыми бабами. Какой-то оборванный старый календарь. Стоят по верстаку какие-то ящички и коробочки с деталями. Яма темнеет сыростью посередине гаража. Из-под потолка тускло светит сороковаттка, спущенная на проводе в матерчатой обмотке. Пахнет маслом и бензином.
Из ворот тянет весенней сыростью.
Я сижу за длинным и узким, всего в две доски, верстаком, который сбоку вдоль стены тянется от угла до угла. На стену напротив наклеены картинки с полуголыми бабами. Какой-то оборванный старый календарь. Стоят по верстаку какие-то ящички и коробочки с деталями. Яма темнеет сыростью посередине гаража. Из-под потолка тускло светит сороковаттка, спущенная на проводе в матерчатой обмотке. Пахнет маслом и бензином.
Мужики тянут ко мне стаканы, чокаются. Медленно, как нехотя, как из темноты в кино, проявляются лица. Вот это — Хохол? А ты — Пашка, что ли? Сержант? Вот этот толстый, с пузом на коленях, с красной мордой — наш сержант?
Я смотрю на свои руки, поросшие седоватым волосом. На левой руке не хватает фаланги указательного пальца. Я не помню, почему и когда. Чешется, зараза. Привычно чешу палец о потертые и промасленные штаны. Татуировка на правой — синее солнце встает над горизонтом. Это еще откуда? У меня — татуировки?
— Ты тут совсем очумел со своими мужиками, — кричит неприятным голосом какая-то растрепанная женщина из открытых ворот. — Все мозги уже пропил? Как за внучкой поедешь?
Как я за внучкой поеду? Как? За внучкой?
— Мария! Машенька! — кричат мужики. — Отлично сегодня выглядишь, бабуся! Садись с нами! За внучку, чтобы здоровая она была!
Она деланно смущается, но видно, что «бабуся» ей нравится. Она, понимаю я, действительно хочет стать бабусей. Бабушкой. Внуков хочет нянчить и тетешкать. Давно уже хочет.
А я что же? Я-то хочу внуков?
Внучка… У меня внучка. Это же что значит, у меня есть дети, выходит? Взрослые дети? Ну, в крайнем случае, как минимум один деть. Иначе — откуда бы тогда была внучка? Кто же у меня, интересно, сын или дочь? Как же быстро растут дети. А когда была свадьба? Кстати, а моя-то собственная свадьба — была она? Вот с этой вот… Как они говорят — Мария?
— Маш, — медленно выталкивают онемевшие губы. — Ты уж не сердись на старого. На меня теперь ругаться нельзя. Я теперь — дедушка. Не пацан какой.
— Ну, за деда с бабкой, — поднимается толстый сержант.
— Пля…, — плямкаю я губами. — Сержант, пля… Сколько всего тех банок было?
— Две, а что? — удивляется он. — Я одну всего взял.
Половинка на половинку, серединка на серединку, значит? По-честному, выходит? А кто у меня половину жизни в этой самой банке утопил?
Я молча бью рукой со стаканом в красную сержантскую морду, а потом валюсь на грязный деревянный пол, прижатый мужиками.
— Все уже, все… Спокойно, Длинный. Руку, руку ему держи! Ишь, какой норовистый стал. Резкий какой. А помнишь, в армии-то был он спокойный-спокойный…
Голоса уплывают в темноту.
И все-таки эта вишневая была на спирте!
Дело на миллион
— Шеф! Свободен? Дело на миллион рублей!
В приоткрытую дверцу старой «шахи» заглядывал растрепанный и слегка запыхавшийся молодой парень. Хотя, приглядевшись-то, не очень он и молодой. Просто есть такая природа людей, которые в детстве выглядят солидно и немного старше своего возраста, а чем старше становятся, тем моложе выглядит. Как будто настоящий возраст все время где-то около тридцати — тридцати пяти. А этому… Кузьмич оценивающе окинул его взглядом: пожалуй, даже за сорок будет. Не парень давно.
— Ну, садись, раз на миллион…
Кузьмич давно уже вышел а пенсию. У него льготная была — подземный стаж, горячий цех, «севера» всяко. Как только возраст подошел, и стаж совпал — сразу и ушел с работы. Не сильно-то, кстати, уговаривали его остаться.
Бывают такие люди, что вроде работают, работают, тянут свои обязанности, выполняют все чисто и аккуратно, так что не к чему прицепиться, а вот вздумай уйти — с радостью провожают. И не то чтобы склочный какой или там с начальством ругался, или вовсе — пьяница. Просто — не удерживают таких.
А выйдя на пенсию и посидев пару месяцев дома, Кузьмич вдруг заболел. Молодой врач, приехавший по вызову, не стал колоть лекарства и выписывать рецепты. Он просто объяснил, что все болезни — это психосоматика. Вот такое умное слово он выучил на последнем курсе, видать. И все от этой самой психосоматики. Нет-нет, вы не псих, это совсем о другом! Организм, мол, привыкает к режиму, даже к самому жесткому и неудобному. И внезапная смена режима вызывает срыв. Психосоматика, ясно? Надо опять рано вставать, делать зарядку, выходить и работать. Режим нужен. График.
Вот Кузьмич, подумав, и начал «таксовать». Не так даже деньги были нужны, как занятость. Да еще такая, чтобы ни от кого не зависеть.
Он нашел — даже и не слишком старался, чтобы найти, в сущности — старшего на «точке», заплатил взнос, поставил мужикам «после работы». И влился, таким образом. Точка у него была на Калужской, недалеко от метро. Как раз там, где стоял народ у автобусной остановки, а позади нее кипели жиром вечно горячие куры на гриле.
— Куда ехать-то?
Пауза затянулась. Пассажир уже уселся, обстоятельно поворочался в кресле, огляделся и пристегнулся ремнем, подергав его для проверки.
— На вокзал!
Хм… На вокзал. Не местный, похоже. Не москвич.
— На какой вокзал?
— А мне все равно, — радостно улыбнулся тот всем своим молодым розовым лицом.
Похоже, все же парень, не мужик. Вон, розовый и гладкий какой. И зубы на зависть, как в кино…
Кузьмич потерял зубы на Чукотке. Там работал за неплохие деньги и за хороший стаж. Вроде и питания всегда хватало, и всякие деликатесы вроде икры и красной рыбы — вволю, а зубы пришлось прямо там, на месте, менять на золотые. Можно было пластмассу белую, но пластмасса была слишком уж нестойкая — народ жаловался. Это теперь вон керамику ставят, так она крепче даже обычного зуба.
Денег на желтое хватило, и теперь по улыбке Кузьмича сразу вычисляли «свои». За своего он был и у цыган, и у каких-то кавказцев, сразу пытавшихся заговорить с ним по-своему. Кузьмич хмуро такие разговоры сразу прекращал и молвил сурово:
— По-русски говори!
— Ай, маладец! Правильно! Язык знать надо! — тут же кричали чернявые «свои» с полным ртом «рыжевья». — Где зубы ставил? Э?
— Чукотка.
— Ай, маладец! Земляк! — и даже накидывали «земляку» чуть сверху. «На машину» — смеялись.
А что с машиной? Купил еще по открытке, заработав за долгие полярные ночи. Шестерка была тогда лучшей. Да она и сейчас среди тех, что с ручной коробкой передач — не худшая. И надежность опять же. Все, что могло поломаться, ломалось в первый год эксплуатации, пока была гарантия. А потом уж Кузьмич и сам мог, где приварить, а где и просто на проволоку посадить. Машина ходит, кресла не дырявые, пороги не проржавели. Чего еще надо?
— Говори точнее, куда везти. Я так не умею — на любой.
— Ну, давай тогда… Давай на самый дальний, что ли. Вот отсюда, какой самый дальний — туда и давай, — широко улыбался пассажир.
Обкуренный, что ли? Или еще что… А хотя — какая разница? Слева под сиденьем у Кузьмича лежала большая отвертка. А под левой ногой — монтировка. Он давно никого не боялся и опасался только за машину. Купить новую даже на свою не саму маленькую пенсию он бы уже просто не смог. А залезать в кредиты не считал возможным при своем возрасте.
На дальний? Это значит, на Савеловский, если ехать правой стороной. Раз о цене не спрашивает, значит, заплатит, сколько скажешь. Ну, поехали тогда.
— А что такой хмурый? — скалился пассажир.
— Чего?
— Ну, недовольный вы какой-то. Случилось у вас что? Или просто так?
— Просто так, — процедил Кузьмич.
— Или здоровье? — не унимался пассажир. — Почки и печень? Или спина? Угадал? Спина, да? Это от вождения.
— От старости это, — буркнул недовольно.
— Да какая же старость в шестьдесят? В шестьдесят только жизнь начинается! Свобода, воля и покой. И никаких обязанностей.
— Шестьдесят пять! — выпрямился гордо Кузьмич.
Все-таки еще нормально выглядит, раз меньше дают. Да и сам не забывает рекомендаций врача, соблюдает режим и порядок, бреется регулярно и в парикмахерскую — раз в месяц, как по расписанию. Хотя, да — глянул он в зеркальце — седина не молодит.
— Шестьдесят пять! — уважительно присвистнул молодой. — Хотел бы я вот так, как вы, в шестьдесят пять-то!
— Все еще будет. И шестьдесят пять — будет.
— Правда? — обрадовался чему-то пассажир и даже засмеялся от радости.
Когда смеются от радости — это совсем другое дело, чем когда от щекотки или просто из вежливости, чтобы начальству потрафить, старый анекдот вдруг вспомнившему.
Нет, все же надо его побыстрее довезти. Нефиг кататься по городу. Вон, поговорить хочет, а Кузьмичу сейчас как-то больше тишина милее. А если побыстрее, то вот сюда… Потом по-во-рот, а тут чуть подрезать под истеричный гудок блестящей свежим лаком «дамской» машинки, свернуть во двор и выехать к арке.