Другая общая особенность организации труда – постоянное устранение элементов творчества (включая элемент риска и неопределенности) и совместного труда путем деления и подразделения задания до такого уровня, когда не останется места ни для рассуждения, ни для межличностного контакта, да они и не требуются. Ни для рабочих, ни для технического персонала такое положение вовсе не безразлично. Нередки случаи, когда они отчетливо воспринимают свои неурядицы, и тогда не так уж необычны высказывания типа «Мы же люди» и «Эта работа для человеческого существа не подходит». Еще раз повторяю, эффективность в узком смысле может деморализовывать людей и дорого обходиться и человеку, и обществу.
Если нас волнуют только показатели того, что на входе и что на выходе, то система может произвести впечатление эффективной. Если же мы примем во внимание воздействие данных методов на человеческие существа в системе, может быть, мы обнаружим, что им тоскливо, тревожно, они подавлены, напряжены и пр. Результат оказался бы двояким:
1) воображение людей постоянно натыкалось бы на их психическую патологию, они бы утрачивали способность к творчеству, их мышление становилось бы все более шаблонным и обюрокраченным, а значит, они не выдвигали бы новых идей и решений по реальному усовершенствованию системы; в общем, их энергия заметно поуменьшилась бы; 2) они страдали бы от многих физических болезней в результате стресса и напряженности; а недостаток здоровья – это также и ущерб для системы. К тому же, если посмотреть, как влияют напряженность и беспокойство на отношения людей с их женами и детьми, на их функционирование как полноценных граждан, может выявиться, что для системы в целом метод, казавшийся эффективным, – самый неэффективный, и не только с человеческих позиций, но и по чисто экономическим критериям.
Подведем итог: эффективность желательна в любом виде целенаправленной деятельности. Но ее следует рассматривать в рамках более широкой системы, частью которой является изучаемая система; следует учесть человеческий фактор в системе. В конечном счете эффективность как таковая не должна доминировать ни на каком виде предприятий.
Другой аспект того же принципа – максимальное производство, – попросту сформулированный, утверждает: что бы мы ни производили, чем больше произведем, тем лучше. Успех экономики страны измеряется ростом производства вообще. Таков же успех компании. Может, Форд и потеряет несколько сотен миллионов долларов в случае провала на рынке дорогостоящей новой модели вроде «эдсель», но пока кривая производства идет вверх, это всего лишь маленькая неудача. Экономический рост осмысливается через все возрастающее производство, и пока не видно предела, за которым производство стабилизировалось бы. Соревнование между странами покоится на том же принципе. Советский Союз надеется перегнать Соединенные Штаты, совершив более быстрый взлет в экономическом развитии.
Принципом постоянного и безграничного ускорения руководствуется не только промышленное производство. Тот же самый критерий применяется и в системе образования: чем больше выпускников колледжей, тем лучше. То же самое и в спорте: каждый новый рекорд рассматривается как прогресс. Даже отношение к погоде, похоже, определяется тем же принципом. Подчеркивается, что это «самый жаркий день декады» или самый холодный, в зависимости от обстоятельств, и я подозреваю, что гордое чувство причастности к рекордной температуре возмещает некоторым людям неудобства от нее. Можно было бы до бесконечности приводить примеры того, что постоянное количественное увеличение составляет цель нашей жизни и что в действительности понимается под «прогрессом».
Немногие поднимают вопрос о качестве, то есть о том, для чего нужно увеличение количества. Такое упущение естественно для общества, в центре которого уже не стоит человек и в котором один аспект – количественный – заглушил все прочие. Нетрудно заметить, что господство принципа «чем больше, тем лучше» приводит к нарушению целостности системы. Если все усилия направлены на то, чтобы делать больше, качество жизни теряет всякое значение, а деятельность, бывшая средством, становится целью [65].
Раз всеподчиняющий экономический принцип состоит в том, что мы производим все больше и больше, потребителю надо быть готовым к тому, чтобы хотеть, а значит, и потреблять все больше и больше. Промышленность полагается на спонтанное желание потребителя иметь все больше товаров. Пользуясь эффектом устаревания, она зачастую заставляет его покупать новые вещи, хотя старые могли бы послужить гораздо дольше. Внося изменения в моду на продукты, одежду, товары длительного пользования, даже на пищу, она психологически принуждает его покупать больше, чем, наверное, ему нужно или хочется. Однако чтобы восполнить свою потребность в увеличении производства, промышленность полагается не на нужды и желания потребителя, а в значительной степени на рекламу, представляющую собой важнейшее наступление на право потребителя знать, чего он хочет. 16, 5 млрд долларов, израсходованных в 1966 году на прямую рекламу (то есть рекламу в газетах, журналах, на радио и телевидении), – эта цифра может прозвучать как свидетельство неразумной и бесполезной растраты человеческих талантов, бумаги и печатного оборудования. Но она вовсе не воспринимается как неразумная в системе, считающей, что все возрастающее производство, а значит, и потребление – жизненно важный показатель нашей экономики, без которого она бы погибла. Если к стоимости рекламы добавить значительные расходы по изменению моды на товары длительного пользования, особенно на автомобили, на упаковку, что частично является еще одним способом возбудить аппетит у потребителя, станет ясно, что промышленность решается заплатить высокую цену за гарантию подъема производства и кривой продаж [66].
Беспокойство промышленности по поводу того, что могло бы случиться с нашей экономикой, если бы изменился наш образ жизни, выражено в следующем кратком высказывании банкира одного из ведущих коммерческих банков: «Одежду стали бы приобретать для того, чтобы носить ее; пищу стали бы покупать по соображениям экономии и исходя из ее питательной ценности; автомобили разбирали бы на составные части, и одни и те же владельцы пользовались бы ими все 10–15 лет, в течение которых их можно использовать; дома стали бы строить и содержать за то, что они дают кров, а не потому, что такие дома в моде или что такой же дом у соседа. И что тогда было бы с рынком, полностью зависящим от новых моделей, новых стилей, новых идей?» [67]
B. Его воздействие на человека
Как этот тип организации воздействует на человека? Он низводит человека до положения придатка машины, подчиненного ее ритму и требованиям. Он превращает его в Homo consumens (человека потребляющего), в тотального потребителя, единственная цель которого – больше иметь и больше использовать. Это общество производит массу бесполезных вещей и в той же степени массу бесполезных людей. Как винтик производственного механизма человек становится вещью и перестает быть человеком.
Все свое время он тратит на то, к чему у него нет интереса, с людьми, не представляющими для него интереса, производя вещи, в которых он не заинтересован; а когда он не производит, он потребляет. Он вечный сосунок с открытым ртом, «вбирающий в себя» без усилий и без внутренней активности все, что ни обрушивает на него индустрия, развеивающая скуку (и нагоняющая тоску), – сигареты, спиртное, кино, телевидение, спорт, лекции, – с тем лишь ограничением, что ему по карману. Но индустрия, развеивающая скуку, то есть индустрия развлечений, автомобильная промышленность, киноиндустрия, телевидение и т. д., может преуспеть только в том, чтобы воспрепятствовать осознанию скуки. В действительности же она усиливает ее, подобно тому как соленое питье усиливает жажду, вместо того чтобы утолить ее. Тем не менее скука остается скукой, даже если она не осознана.
Внутренняя пассивность человека в индустриальном обществе сегодня – одна из наиболее характерных и патологических его черт. Он все вбирает в себя, он хочет насытиться, но он не шевелится, не проявляет инициативы, не переваривает пищи, какой бы она ни была. Вместо того чтобы продуктивно овладевать тем, что ему досталось в наследство, он накапливает это или потребляет. Ему систематически чего-то серьезно не хватает, причем это не так уж сильно отличается от того, что в более тяжелых формах мы находим у людей в состоянии депрессии.
Внутренняя пассивность человека – всего лишь один симптом целостного комплекса, который можно назвать «синдромом отчуждения». Будучи пассивным, он не соотносит себя с миром активно и принужден подчиняться своим идолам и их требованиям. Поэтому он чувствует себя бессильным, одиноким и встревоженным. Он не видит особого смысла в целостности и самотождественности. Конформизм кажется ему единственным способом избежать невыносимой тревоги, но и конформизм не всегда приносит ему облегчение.
Внутренняя пассивность человека в индустриальном обществе сегодня – одна из наиболее характерных и патологических его черт. Он все вбирает в себя, он хочет насытиться, но он не шевелится, не проявляет инициативы, не переваривает пищи, какой бы она ни была. Вместо того чтобы продуктивно овладевать тем, что ему досталось в наследство, он накапливает это или потребляет. Ему систематически чего-то серьезно не хватает, причем это не так уж сильно отличается от того, что в более тяжелых формах мы находим у людей в состоянии депрессии.
Внутренняя пассивность человека – всего лишь один симптом целостного комплекса, который можно назвать «синдромом отчуждения». Будучи пассивным, он не соотносит себя с миром активно и принужден подчиняться своим идолам и их требованиям. Поэтому он чувствует себя бессильным, одиноким и встревоженным. Он не видит особого смысла в целостности и самотождественности. Конформизм кажется ему единственным способом избежать невыносимой тревоги, но и конформизм не всегда приносит ему облегчение.
Никто из американских писателей не прочувствовал этот динамизм яснее, чем Торстен Веблен. Он писал: «Во всех имеющихся формулировках экономической теории, исходят ли они от английских экономистов или от экономистов континентальной Европы, человеческий материал, с которым исследование имеет дело, осмысливается в гедонистских терминах, то есть как пассивная, в сущности инертная, неизменная человеческая природа… Согласно гедонистской концепции человек – это молниеносный счетчик удовольствий и неприятностей, который, подобно гомогенной частице стремления к счастью, колеблется под воздействием стимулов, перемещающих его в пространстве, но не повреждающих его. У него нет ни прошлого, ни будущего. Он – изолированная, безусловная человеческая величина, находящаяся в устойчивом равновесии, если не считать ударов приходящих в столкновение сил, смещающих его в том или ином направлении. Расположившись в изначально определенном месте, он симметрично вращается вокруг своей духовной оси, пока параллелограмм сил не обрушится на него, после чего он последует за результирующей. Когда сила удара уже на исходе, он возвращается в прежнее состояние – частицы, вмещающей в себе желание. В духовном отношении гедонистский человек не является источником энергии. Он не представляет собой вместилище жизненного процесса, разве только в том смысле, что он подвержен ряду изменений под воздействием обстоятельств, внешних и чуждых ему» [68].
Наряду с патологическими чертами, коренящимися во внутренней пассивности, есть и другие, важные для понимания нынешней патологии нормальности. Я имею в виду возрастающий разрыв между церебрально-интеллектуальной функцией и аффективно-эмоциональным переживанием; разрыв между мыслью и чувством, умом и сердцем, истиной и страстью.
Логическое мышление нерационально, если оно только логично, если оно не направляется заботой о жизни, стремлением проникнуть в целостный жизненный процесс во всей его конкретности и со всеми его противоречиями. С другой стороны, рациональными могут быть и эмоции, а не только мышление. «Le coeur a ses raisons que la raison ne connaоt point», – как говорил Паскаль. (У сердца свои разумные основания, о которых разум ничего не знает.) Рациональность в эмоциональной жизни означает, что эмоции утверждают и помогают поддерживать гармонический баланс психической структуры личности, одновременно содействуя ее развитию. Так, например, иррациональная любовь – это любовь, усиливающая зависимость личности, а значит, тревогу и враждебность. Рациональная любовь – это та, что тесно связывает одного человека с другим, сохраняя в то же время его независимость и целостность.
Разум проистекает из смешения рациональной мысли и чувства. Если эти две функции разорваны, мышление деградирует в шизоидную интеллектуальную деятельность, а чувство – в невротическое страстное желание причинить жизни вред [69].
Разрыв между мыслью и аффектом ведет к болезни, к обыденной хронической шизофрении, от которой начинает страдать новый человек технотронной эры. В общественных науках вошло в моду рассуждать о человеческих проблемах безотносительно к чувствам, связанным с этими проблемами. Считается, что таково уж требование научной объективности, чтобы мысли и теории, касающиеся человека, были свободны от эмоционального отношения к нему.
Примером свободного от эмоций мышления является книга Германа Кана о термоядерной войне. Обсуждается вопрос: сколько миллионов погибших американцев «приемлемо», если принять в качестве критерия способность восстановить экономические механизмы после ядерной войны в разумно короткие сроки, так чтобы они были не хуже или даже лучше, чем прежде? Основные категории подобного способа мышления – это показатели типа ВНП, увеличение или уменьшение населения, – тогда как вопрос о человеческих последствиях ядерной войны, осмысливаемый в таких категориях, как страдание, боль, ожесточение и т. д., остается в стороне.
Книга Кана «2000 год» – еще один пример произведения, которого можно ожидать в полностью отчужденном обществе-мегамашине. Кан озабочен показателями производства продукции, роста населения, всевозможными сценариями войны и мира. Он поражает воображение многих читателей, поскольку они ошибочно принимают тысячи фактиков, скомбинированных им в постоянно меняющиеся калейдоскопические картинки, за эрудицию или глубину. Они не замечают, что его рассуждения, в сущности, поверхностны, а в описании будущего отсутствует человеческое измерение.
К моим рассуждениям об обыденной хронической шизофрении, видимо, требуется короткое пояснение. Как и любое другое психотическое состояние, шизофрению необходимо определять не только под углом зрения психиатрии, но и с социальной точки зрения. Случай шизофрении, выходящий за определенные пределы, сочли бы болезнью в любом обществе, поскольку страдающие ею оказались бы не в состоянии функционировать ни при каких социальных условиях (если только шизофреник не возведен в ранг бога, шамана, святого, священника и т. д.). Но есть и обыденные хронические формы психозов, общие миллионам людей, которые не мешают им социально функционировать именно потому, что не выходят за определенные пределы. До тех пор пока они разделяют свою болезнь с миллионами других людей, у них поддерживается чувство удовлетворения от того, что они не одиноки; другими словами, они избегают чувства полной изоляции, столь характерного для законченного психоза. Напротив, они смотрят на себя как на нормальных людей, не утративших связи между сердцем и умом, как бывает у «сумасшедших». При всех обыденных формах психозов определение того, что такое болезнь, зависит от того, страдаете ли вы той же патологией или нет. Подобно тому как есть обыденная хроническая шизофрения, существуют также и обыденные хронические паранойя и депрессия. Есть много свидетельств того, что среди некоторых слоев населения, особенно в случае угрозы войны, параноидные элементы нарастают, но они не переживаются как патологические, поскольку общи всем [70].
Тенденция к возведению технического прогресса в высшую ценность связана не только с чрезмерным акцентом на интеллект, но, что особенно важно, с глубокой эмоциональной привязанностью ко всему механическому, неживому, изготовленному человеком. Пристрастие к неживому, которое в своей крайней форме оказывается пристрастием к смерти и распаду (некрофилия), в менее резкой форме ведет к безразличию по отношению к жизни вместо «благоговения перед жизнью». Приверженцы неживого – это люди, предпочитающие «закон и порядок» живой структуре, бюрократические методы – спонтанным, механические приспособления – живым существам, повторение – оригинальности, педантичность – плодовитости, накопление – отдаче. Они хотят контролировать жизнь, потому что боятся ее бесконтрольной самопроизвольности. Они скорее умертвят ее, чем подвергнут себя ее действию и сольются с окружающим миром. Они часто играют со смертью, потому что у них нет укорененности в жизни; их храбрость – это храбрость умереть, а символ предела их храбрости – русская рулетка [71]. Уровень несчастных случаев на автотранспорте и приготовления к термоядерной войне – свидетельства готовности играть со смертью. А кто бы в конце концов не предпочел эту возбуждающую игру скучной безжизненности «человека организации»?
Один из симптомов привязанности к чисто механическому – это растущая среди ученых и общественности популярность идеи о возможности сконструировать компьютер, который не будет отличаться от человека ни мышлением, ни чувствами, ни другими аспектами функционирования [72]. Мне кажется, основная проблема не в том, можно ли сконструировать подобный человек-компьютер, а скорее в том, почему эта идея становится столь популярной в такой исторический период, когда, казалось бы, нет ничего важнее, чем превратить существующего человека в более рациональное, гармоничное, миролюбивое существо. Поневоле возникает подозрение, что зачастую приверженность к идее человека-компьютера – это выражение бегства от жизни, от гуманистического переживания в область механического и чисто церебрального.