Куплю входную дверь - Григорий Булыкин 3 стр.


– Идем, Гриша… – Жена ведет меня за руку, как маленького, а Дим Димыч с толстяком берут дверь, и мы начинаем спускаться вниз.

XI.

Просыпаюсь я от стука молотка. Смотрю на будильник – половина двенадцатого.

Бреду в коридор. В прихожей – жена на фоне могучей спины Переходчикова.

…Завтракаем. Переходчиков вдруг хлопает себя по карманам, затем – по лбу. – Да, как же я забыл? Пусев, Пусев. Василий… А, вот! – Он достает из заднего кармана сложенную вчетверо бумажку. – Его племянница работает у тебя, кажется, в проектном бюро…

Жена встает, касается моей макушки ладонью.

– Гриша, мы так порешили, что тебе, действительно, не стоит вмешиваться в это дело. Не стоит. Но одно лишь тебе придется выдержать – ужин с Пусевым… В понедельник.

…Жена моет посуду. Я смотрю телевизор. Изредка достаю очки и просматриваю бумаги – квартальный отчет. Или, вернее, делаю вид, что просматриваю, чтобы не разрушить хрупкую оболочку успокоенности. Когда жена выходит из кухни, я быстро набираю номер телефона своего шофера Василия Петровича.

– Петрович, наш лимузин на ходу?

– А что с ним случится?

– Жена не запилит, что я в выходной тебя отрываю?

– Обойдется, если надо…

– Только во двор не заезжай, я жду тебя на углу.

XII.

– Полагаю, путешествуешь? – Шарков отворяет дверь своего кабинета.

Только что мы прошли лабиринтом, который образуют коридоры его спецзаведения. Я давно уже не видел столько детей, собранных в одном месте. С каким недоверием и любопытством смотрели они на меня; особенно красивый, смуглый мальчик, соскочивший с подоконника при нашем появлении

– Ты выезжаешь отсюда? – я обвел рукой довольно скудно об ставленный кабинет.

– Признаться, редко. Завхоз у меня – маг. Разве что в роно или в исполком…

– Как твоя книга?

– Я же не роман пишу. Тут важен фактор времени. Скажем, провел я любопытнейший эксперимент – коллега из Приморья подсказал. Видишь, на стене четыре квадрата? Один из них явно больше другого… Я завожу в кабинет трех ребят и спрашиваю – равны или не равны квадраты?

– Тут и слепому видно…

– Ну, не знаю, как слепому… Вся шутка в том, что я загодя уславливаюсь с одним из трех, как правило, с самым сильным и авторитетным мальчиком, чтобы он утверждал, что квадраты равны. Улавливаешь?

– Не совсем.

– Он подавляет остальных своим авторитетом.

– Но квадраты ведь не равны?!

– А они вслед за ним утверждают, что равны! Жуть! Только один мальчонка, помнишь, что на подоконнике сидел, только он буквально со слезами на глазах доказывал мне и моим «агентам», что квадраты – не равны. Один из десяти! Я было чуть ли не в генетические дебри после этого забрел – знаешь, эти модные штучки насчет биологических факторов и прочая дребедень. А потом засел за личные дела мальчиков. И заметь, помимо всяческих привычных бед – водка, развал семьи – обнаружил кое-что еще.


Шарков роется в бумагах, а я безучастно наблюдаю за ним, понимая, как мы близки и как бесконечно далеки друг от друга. Я посматриваю на часы, досадуя на себя за то, что гнал сюда машину, надеялся на что-то – на что?

– Вот, послушай: «Изучая семьи воспитанников, я пришел к выводу, что наиболее стойкие нравственные понятия закладываются прежде всего в семье. Отец, работавший «налево» более качественно, чем на производстве… Мать, приносившая из детского садика, где работала нянечкой, продукты… Раздвоение этики и морали на «внутрисемейную» и, так сказать, «внешнюю» – вот что…»

Шарков смотрит на меня поверх очков, неожиданно улыбается:

– Скучно?

– Нет, отчего же…

– Ладно, не буду. Только одна деталь: помнишь мальчика на подоконнике? Страшная трагедия: мать умерла от рака. Отец не смог жить без нее даже ради сына. Покончил с собой. Я не знаю, точнее не хочу оценивать – имел ли он на это право. Важен сам максимализм поступка. И я уверен – сотен поступков, совершавшихся на глазах мальчика… А у прямых корней и побеги прямые. Вот что важно: максимальная честность – и мальчик это впитывал в себя с пеленок.

– А потом ограбил ларек или еще что? За что-то этот честный мальчик все-таки попал к тебе?

– Да, попал. И все же – какая стойкость! Я ведь подсунул ему самого сильного «агента». Лидера!

Я предоставляю Шаркову вновь удивиться тому, что он разыскивал у себя в заведении маленького Джордано Бруно, развожу вместе с ним руками, пожимаю плечами… Да-да… Это ж надо…

– Прости, я даже не спросил, зачем ты приехал? – Он виновато смотрит на меня поверх очков. – Что-то стряслось?


…Потом мы идем вдоль кирпичного забора к выходу. И Шарков то и дело здоровается со своими воспитанниками. Это официально-почтительное «здрасте Арей… Вич…» начинает действовать мне на нервы. Тем более, что я никак не могу уловить смысл шарковской тирады, постоянно перебиваемой этим «здрасте».

– Ты ведь был самым остойчивым из нас, – говорит мне он.

– Что же я баржа? Остойчивость…

– А почему бы и нет? Баржа… Ты работаешь вертикально – главное удержать груз, любой ценой удержать!

– Это что – плохо?

– Нет, но этого мало. Груз ведь нужно еще и перемещать. Что толку от баржи, застрявшей на середине реки? Неспособной перевалить через порог? Утратившей цель?

– Ты считаешь Рыльцева порогом?

– А ты? Здравствуйте, мальчики… Здравствуйте… Владик Рыльцев – это не порог, это порожек. Страшнее другое, то, что ты стал расценивать – вольно или невольно – свою работу как некое средство в достижении, в общем-то, банальных житейских благ. К самой работе, в творческом смысле, ты утратил прежний интерес.

– Ерунда, я инженер…

– Нет, Гриша. Ты уже давно – карьерист, обладающий, скажем справедливости ради, позитивными человеческими свойствами. Но – карьерист. Случай с Рыльцевым ставит под угрозу не твое дело, а твой социальный индекс. Иначе бы ты знал, как поступить.

– Ну спасибо, друг мой единственный…

– Не обижайся, Гриша. Кстати говоря, в твоей дурацкой ситуации я бы метался точно так же. И мой совет тебе: не отказывайся от помощи Переходчикова.

– Где же твоя знаменитая логика, Андрей?

– Здравствуйте, мальчики… Здравствуйте… А с чего ты взял, что я чем-то отличаюсь от тебя?

У выхода в груде строительного мусора я замечаю вполне приличную еще дверь. И совсем неожиданно для Шаркова спрашиваю:

– Можешь дать мне эту дверь?

– Что? Дверь?

– Да. Все это ведь на свалку?

– Бери, зачем она тебе?

– Да так… Нужна и все…

– Бери, бери.

Я зову шофера; мы выносим с ним дверь; втискиваем ее в багажник – помещается лишь треть; мчимся с этой дверью по шоссе, по улицам нашего города. Видимо, наша машина напоминает странного зверя с добычей в пасти, которой он подавился.

…И снова я взбираюсь с дверью на спине по выщербленной лестнице. И устаю я сегодня быстрее – минуты три – четыре надо приходить в себя, прежде чем я негромко спрашиваю:

– Есть кто? Хозяйка…

И вновь я вижу размытое пятно вместо лица – оно чуть светлее всего остального. Четкость видения приходит ко мне уже на кухне, когда женщина спрашивает меня:

– Может, с вареньем?

– Спасибо, а замок у вас найдется? Сразу же и поставим.

– Замок? Нет замка. Да и руку ты себе рассадил – куда уж мастерить еще и замок… – как-то неожиданно она переходит на «ты».

Рука, стянутая от большого пальца до запястья широким полотняным бинтом, действительно, изрядно побаливает.

– Зато вы теперь с дверью, – зачем-то говорю я.

– Да.

Я смотрю на женщину украдкой – сам не знаю, почему… Мне очень хочется хорошо рассмотреть ее. И – странная скованность. Неловкость. Кстати говоря, вовсе не оттогб, что день назад меня увели отсюда, как младенца, вместе с дверью – как раз об этом я думал меньше всего. Ощущение было такое, словно я – опять десятилетний мальчик и впервые вижу на киноэкране, который натянут между двумя тополями, как целуются. Я смотрю не на экран, а в землю… Нет, это был не стыд, а что-то иное. Чувство, к которому с течением жизни я привык, но которое не исчезло.

…Неожиданно я замечаю на стене зеркало – женщина видна в нем лишь со спины и чуть сбоку. Но и этого достаточно: я вижу ее волосы, собранные в небрежный пучок; замечаю, какая сильная и круглая у женщины шея – с плавным переходом к таким же сильным плечам.

– Еще чаю?

– Спасибо.

– Ой, да что ж это я: человек мне дверь принес, а я его чаем потчую… Сейчас… – Она достает из холодильника водку.

– Ничего, что початая?

– Ничего. Только я не пью.

– Ну тогда я сама. Скучно мне что-то. Вроде бы и странный ты человек, а мне скучно.

Она выпивает. Видно – с трудом, без привычки… Достает из пачки сигарету, прикуривает от моей зажигалки.

– Да, странный ты человек. Мне раньше нравились такие. Теперь нет.

– Почему же я странный?

– Да, странный ты человек. Мне раньше нравились такие. Теперь нет.

– Почему же я странный?

– Странный… Кем ты работаешь?

– Директором.

– Бани?

Я пожимаю плечами… Не все ли равно? Бани или завода?

– А все-таки?

– Завода.

– Вот так так! Знаешь, верю!

– А вы?

– Я фрезеровщица. На твоем заводе, наверное, и вкалываю. Что – баба и у станка? Да еще водку вон пьет? Это, друг директор, не редкость теперь. Мужика-то русского вы, начальники, работать отучили. С водкой, слава богу, начали бороться. Но отучить-то легче, чем вновь приучить… Да ты не думай, я не пьющая. Это я так, друг директор. Накатило на меня сегодня – сама удивляюсь. Муж от меня ушел. Не пила, а тут наткнулась на его заначку.

Теперь я разглядел ее по-настоящему. И подумалось, одеть бы ее, как мою Нину – царевна. Даже эти руки, ногти мужские, крупные, мне понравились.

Странное чувство, точнее – сложная гамма ощущений овладели мной. Мне было очень спокойно на этой кухонке. Но где-то на периферии сознания вспыхивало желание что-то (что?) сделать для этой женщины, чем-то (чем?) утешить ее. Вспыхивало и гасло. И снова вспыхивало.

– И подвернулся этот прохиндей. Сам понимаешь, когда в доме вечно пьяный муж, на душе совсем не праздник. А тут чистенький, слова и все прочее… Крепкий… Он в «Изумруде», в кафе завпроизводством. Ну и вышел у меня праздник – пропади оно пропадом.

…Эта женщина больше не была загадкой. Но и проще от этого не стала. Неожиданно она высветила самое важное – я ношусь со своей проблемкой, словно ищу входную дверь. Дверь, кем-то снятую с петель, защищавшую меня от вторжения непрошеных гостей. Ведь не было всех этих полутеней и оттенков в детстве. «Враг был врагом, а друг был просто другом. Квадрат – квадратом. Круг – округлым кругом». Я мог отворить дверь, а мог захлопнуть ее перед носом у того же Рыльцева. Наверное, не я один – очень многие из нас утратили чувство барьера, присущее нашим отцам… Есть в медицине такой термин – «привычный вывих». Вправляй не вправляй – сустав уже навечно разболтан. Любая кочка, порожек – и готово. Лечи не лечи…

Пошлые это слова – «И я прозрел». Кому было прозревать? Мне?

XIII.

Мой старый друг Юра Щелгунов – непризнанный гений. Писатель, который вот уже лет десять обдумывает книгу. Когда он мечется в своей комнатушке на Самотечной, то походит на маленького зверька, искалеченного безжалостным и неметким выстрелом. По образованию он юрист. Заехал я в надежде получить чисто правовой совет.

– Жизнь соткана из парадоксов. Но каждый из них наверняка за планирован заранее, – говорит Юра.

Я рассеянно смотрю в окно. Уже совсем темно. «Нет, у него совета просить нельзя…


– А мы и не подозреваем об этом, – продолжает Юра, казалось бы, и не замечая меня, – мы удивляемся им то и дело, хотя удивляться в сущности нечему. То, что ты, благополучный, сильный, волевой и, в общем-то честный, пришел ко мне, ну, скажем так, – ущербному, измочаленному жизнью человеку за советом, – парадокс лишь на первый взгляд. Тебе хочется коснуться голой правды: ты хочешь знать, как можно жить, будучи лишенным вездесущей жены, хорошего заработка, связей, отдельной квартиры, персональной машины, должности – короче говоря, всего того, что позволяет просто хорошо или по крайней мере сносно жить? Я отвечу – плохо. И другого ответа не жди. Дело тут не в размере моего случайного заработка, – слава богу, у нас в стране с голоду не умирают. Дело в моей абсолютной ненужности с точки зрения того люда, который способен творить добро только взамен. Мне дать нечего. Вот в чем штука. Ты – обладатель многих мелочей, способный осуществлять своего рода натуральный обмен. В своем одиночестве я виноват сам: женился, разводился… Тут другая мера вещей – одиночество мое есть оплата удовольствий. Но вот новую оправу к очкам я купить не могу по иной причине – мне нечего дать взамен…

– Я достану тебе оправу, – машинально обещаю я и компьютер памяти автоматически срабатывает: «Тел. 126-36…»

– Спасибо. Вообще-то я злой человечек, да? – Юра смотрит на меня, как интеллигент с картины какого-то прогрессивного художника прошлого века.

Но Юра не интеллигент. Он лишь соответствует тому пошлому стереотипу интеллигента, который создавался наивными режиссерами в довоенном кинематографе, – этакий чудак, не способный вбить гвоздь или довольствующийся лишь наличием великолепной библиотеки да парой калош. Во веки веков не был Юра интеллигентом. Скорее наоборот, ибо интеллигент лишен какого-либо чувства иждивенчества. Юра же – при всем том, что человек он добрый и по своему несчастный, – обладает удивительной способностью требовать. Сколько я помню, люблю его той болезненной любовью, возникшей в раннем детстве, которая оправдывает все, столько не перестаю удивляться его способности требовать. И это его «плохо» – совершенно иного рода. Это – от невозможности функционировать в привычной обстановке обмена. То, что Рыльцев до последнего дня преуспевал на этом поприще, а Юре до конца жизни «обдумывать роман» – дело случая. Но в том-то и суть, что Юра мне дорог, Рыльцев – антипатичен. А оба они – за одним барьером…


* * *

…И все же я не выдержал, вот он, листок с номером телефона.

– Можно от тебя позвонить?

– Валяй, соседей нет, а то бы не больше трех минут… – он выходит в коридор.

– От Бакреева? Ах, это по поводу инспектора Пусева? Я в курсе. Алло! Алло! Вас не слышно, перезвоните…

Я кладу трубку – не хватает духа или же что-то другое заставляет меня оборвать разговор? Меня удивляет та готовность, с которой некто идет на контакт со мной, совершенно анонимным для него до срока человеком, вся ценность и степень надежности которого определена лишь «от Бакреева». И меня просто-таки пугает самоуверенность, с какой некто берется помочь в деле о краже.

Но через минуту я снова набираю номер.

– Извините, нас прервали. Это директор завода… Да, я от Бакреева.

– Ах, это вы… Что ж, я сведу вас прямо с инспектором, лады? Я понимаю, что «в лоб» вам неудобно… вы не волнуйтесь. Запишите наш адрес. Понедельник вас устроит? Прекрасно. Итак, у меня еще сутки в запасе…


* * *

– Ты где это был – второй час ночи, что-нибудь случилось? – Жена проводит ладонью по моей шее. Я замираю, словно прирученный к такой же ласке наш кот Мефодий. И лишь часть моего сознания не парализована этой лаской – я изо всех сил пытаюсь удержаться, но…

– Нина, я не буду помогать Рыльцеву.

Рука резко покидает мою шею. Не надо было мне так прямолинейно…

– Ты должен его спасти. Как я буду смотреть ему в глаза… потом… ведь он знает, что ты можешь его спасти!

Что ж, и тут кодекс чести. Ты гордился своим кодексом, почему же лишаешь ее права придерживаться своего. Да, в том-то и дело, что в частной жизни Рыльцев и моя жена и наверняка элегантнейший паркетчик Севастьяныч придерживаются вполне приемлемых норм человеческой морали. Но только лишь вступают в силу «сверхличностные» связи – контакт с государством, как возникает иной нравственный критерий. Точнее – критерий нравственности просто исчезает! Государство – это не верная подруга Нина. Тут просто некого стыдиться. Тут некому изменять. Некого предавать. Применима ли нравственность как понятие, скажем, к асфальту, по которому вы шагаете на работу.

Абсурд! Вот и Рыльцев: топчет себе пространство суши и правил движения не соблюдает – он их вырабатывает сам. Более того, повсеместно насаждает их. Деловой человек Рыльцев процветает в том пространстве, которое ограничено спросом и предложением, уровнем потребления моей Нины…


* * *

– Старик, если государство не способно снабдить абстрактного гражданина Н. кроссовками «Адидас», а я – способен, значит, я объективно полезен обществу, ибо я несу на своих плечах ту часть бытовых проблем, для которых на плечах государства места пока нет. Стало быть, я полезен и собственно государству. – Рыльцев отхлебывает кофе. – То же самое обстоит в любой области человеческой жизнедеятельности: левак быстрее и качественнее наладит тебе паркет, машину, деловой человек из-под земли достанет тебе джинсы к дню рождения дочери, автомобиль другу с Кавказа… Ты говоришь – воровство? Но ведь он не выбрасывает гвоздь, унесенный со стройки, на помойку, верно? Он в дело идет! Просто кратчайшим путем до потребителя доходит. Я даже разгружаю государство от ряда мелких операций! Иначе бы – я имею в виду, если бы я объективно был вреден, а не необходим, меня бы в бараний рог скрутили…


* * *

Будто магнитофонную ленту крутанули назад. Я слышу сладкое прихлебывание Рыльцева, его тихий, но твердый басок. Со странным чувством, близким к стыдливости, неловкости, слышу свой собственный голос. Я, конечно, опровергаю Владислава Ефимовича. Но этак холодновато, академически, словно беседуем мы на совершенно абстрактные темы. А речь-то о завуалированном преступлении. И преступник – передо мной! Я что-то объясняю ему, словно ребенку в переходном возрасте рассказываю откуда берутся дети. А все как раз наоборот – это Рыльцев держкт меня за наивного мальчика, испугавшегося вдруг мелькнувшей в завесе иллюзий реальности.

Назад Дальше