Молодая гвардия - Александр Фадеев 8 стр.


Им не было никакого дела, слушают ли их и смотрят ли на них люди. Но за ними наблюдали.

Наискосок через улицу, возле калитки стандартного дома стояла сильно побитая, местами порыжевшая, местами вытертая до какого-то жестяного блеска, точно ей, как евангельскому верблюду, пришлось-таки ободрать бока, пролезая сквозь игольное ухо, черная легковая машина старой конструкции, высоко поставленная на колесах. Это было первое детище советского автомобилестроения, везде уже вышедшее из употребления и в просторечии именуемое "газик".

Да, это был "газик" - из тех, что прошли тысячи, десятки тысяч километров по степям Дона и Казахстана и по тундрам Севера, что взбирались едва не по козьим тропам на горы Кавказа и Памира, что проникли в таежные дебри Алтая и Сихотэ-Алиня, обслуживали строительство Днепровской плотины, и Сталинградского тракторного, и Магнитостроя, что подвозили Чухновского и его товарищей к северному аэродрому для спасения экспедиции Нобиле и сквозь метели и торосы ползли по амурской ледяной трассе на подмогу первым строителям Комсомольска, - одним словом, это был "газик" из тех, что, напрягая усилия, вытянули на своей спине всю первую пятилетку, вытянули, устарели и уступили свое место более совершенным машинам, детищам тех самых заводов, которые они вытянули.

"Газик", что стоял возле стандартного дома, был закрытый "газик" лимузин. Внутри него, у заднего сиденья в ногах, стоял длинный тяжелый ящик; сбоку, поперек сиденья и ящика, лежало два чемодана, один на другом; поверх них, под самой крышей, - два туго набитых рюкзака; к ним прислонены были два автомата "ППШ" с надетыми дисками, и еще рядом лежала стопка дисков. А на месте, оставшемся свободным, сидела белокурая загорелая женщина со строгими чертами лица, в плотном дорожном платье неопределенного, от частого пребывания под солнцем и дождем, цвета. Ей уже негде было свободно поставить ноги, и она, закинув одну на другую, едва поместила их между ящиком и дверцей.

Женщина беспокойно поглядывала в сквозные отверстия дверок лимузина стекол в дверцах давно уже не было - то на крыльцо стандартного дома, то в сторону грузившейся у треста машины. Видно было, что она ждет кого-то, ждет довольно долго, и ей неприятно, что люди, которые грузят на машину, могут видеть и этот одинокий лимузин и ее, женщину, в лимузине. Беспокойство, как тень, пробегало по ее строгому лицу, потом она снова откидывалась на сиденье и в отверстие в дверце пристально и задумчиво смотрела на юношу и девушку, разговаривавших под окнами треста. Постепенно черты ее лица смягчались, и, не замечаемый ею самой, слабый отзвук доброй и грустной улыбки возникал в ее серых глазах и на ее твердых, резкого рисунка, губах.

Женщине было тридцать лет, и она не знала, что это выражение доброго сожаления и грусти, возникавшее в лице ее, когда она смотрела на юношу и девушку, только и было выражением того, что ей уже тридцать лет и что она не может быть такой, как эти юноша и девушка.

Несмотря на все, что происходило вокруг и на всем белом свете, юноша и девушка объяснялись в любви. Они не могли не объясниться, потому что они должны были расстаться. Но они объяснялись в любви, как объясняются только в юности, то есть говорили решительно обо всем, кроме любви.

- Я так рада, Ванечка, что ты пришел, у меня точно тяжесть с души упала, - говорила она, глядя на него своими мерцающими, поблескивающими глазами с этим косым поворотом головы, милее которого не было для него ничего на свете, - я уже думала, мы уедем, и я так тебя и не увижу.

- Но ты понимаешь, почему я не заходил эти дни? - спрашивал он глуховатым баском, сверху вниз глядя на нее близорукими глазами, в которых, как угли под золой, теплилось вот-вот готовое вспыхнуть вдохновение. - Нет, я знаю, ты все, все понимаешь... Я должен был уехать еще три дня тому назад. Я уже совсем сложился и даже красоту навел перед тем, как зайти к тебе проститься, вдруг меня - в райком комсомола. Пришел в аккурат этот приказ об эвакуации, и все навыворот пошло. Мне и досадно, что курсы мои уехали, а я остался, и ребята просят помочь, и я сам вижу, что помочь надо... Сегодня Олег предлагал мне место в бричке, ехать на Каменск, - ты знаешь, как мы с ним дружим, - но мне было уже неловко уезжать...

- Ты знаешь, у меня точно тяжесть с сердца упала, - сказала она, неотрывно глядя на него своими матово поблескивающими глазами.

- Признаться, я в душе тоже был рад: думаю, я ее еще много-много раз увижу. Черта с два! - басил он, не в силах оторваться от ее глаз, весь в плену того жаркого, нежного тепла, которое шло от ее чуть раскрасневшегося лица и полной шеи и от всего ее большого, чувствующегося под розовой кофточкой тела. - Нет, ты представляешь себе? Школа имени Ворошилова, школа имени Горького, клуб Ленина, детская больница - и все на меня... Счастье, что помощник хороший нашелся - Жора Арутюнянц. Помнишь? Из нашей школы. Вот парень! Сам вызвался. Мы с ним не помним, когда и спали. И днем и ночью всё на ногах: подводы, машины, погрузка, фураж, там шина чертова порвалась, там бричку надо в кузню. Бред сивой кобылы!.. Но я, конечно, знал, что ты не уехала. От отца знал, - сказал он с застенчивой улыбкой. - Вчера ночью иду мимо вашего дома, у меня аж сердце оборвалось! А что, думаю, ежели постучать? - Он засмеялся. - Потом вспомнил родителя твоего - нет, думаю, Ваня, терпи...

- Ты знаешь, у меня просто тяжесть... - начала было она.

Но он, увлеченный, не дал ей договорить.

- Сегодня я, правда, уже решил плюнуть на все. Уедет, думаю! Ведь не увижу! И что ж ты скажешь? Оказалось, детский дом - тот, что на Восьмидомиках, что организовали зимой для сирот, - еще не эвакуирован. Заведующая - она рядом с нами живет - прямо ко мне, чуть не плачет: "Товарищ Земнухов, выручите. Хоть через комитет комсомола достаньте транспорт". Я говорю: "Уехал уже комитет комсомола, обратитесь в отдел народного образования". - "Я, говорит, с ним все эти дни связана, обещали вот-вот вывезти, а сегодня утром прибежала - у них и для себя-то транспорта нет. Пока сбегала туда-сюда, уже и отдела народного образования не осталось..." "Куда же он делся, говорю, ежели у него транспорта нет?" - "Не знаю, говорит, как-то рассосался..." Отдел народного образования рассосался! Ваня Земнухов вдруг так весело расхохотался, что непослушные длинные прямые волосы попадали на лоб и на уши, но он их тотчас же откинул резким движением головы. - Вот чудики! - смеялся он. - Ну, думаю, пропало твое дело, Ваня! Не видать тебе Клавы, как своих ушей! И можешь представить себе, взялись мы с Жорой Арутюнянцем за это дело, достали пять подвод. И, знаешь, у кого? У военных. Заведующая прощалась, слезами нас до нитки промочила. И ты думаешь, это все? Я говорю Жоре: "Беги укладывай свой мешок, а я пока уложу свой". Потом я ему намекаю, что мне-де в одно место надо, ты, мол, заходи за мной, немного, в случае чего, обожди, в общем внушаю ему всякое такое... Только я мешок свой уложил, вваливается ко мне этот, знаешь ты его? Ну, Толя Орлов? У него еще прозвище - "Гром гремит"...

- У меня просто тяжесть с сердца упала, - прорвавшись наконец сквозь поток его слов и страшно понизив голос, проговорила Клава со страстным блеском в глазах. - Я так боялась, что ты не зайдешь, ведь я же не могла сама зайти к тебе, - говорила она на каких-то бархатных низах своего голоса.

- Почему же? - спросил он, внезапно удивившись этой мысли.

- Ну, как ты не понимаешь? - Она смутилась. - А что бы я отцу сказала?

Пожалуй, это было самое большое, на что она могла пойти в этом разговоре: дать наконец понять ему, что их отношения не есть обыкновенные отношения, что в этих отношениях есть тайна. Она в конце концов должна была напомнить ему об этом, если он сам не хочет об этом говорить.

Он замолчал и так посмотрел на нее, что вдруг все ее крупное лицо и белая полная шея до самого выреза розовой кофты на груди стали, как эта кофта.

- Нет, ты не думай, что он плохо к тебе относится, - быстро заговорила она, мерцая своими косоватыми, как миндалины, глазами, - он столько раз говорил: "Умный этот Земнухов..." И ты знаешь, - тут она снова перешла на неотразимые бархатные низы своего голоса, - если бы ты захотел, ты мог бы поехать с нами.

Эта вдруг возникшая возможность уехать с любимой девушкой не приходила ему в голову и так была заманчива, что он растерялся, посмотрел на девушку, неловко улыбнулся, и вдруг лицо его стало серьезным, и он рассеянно поглядел вдоль улицы. Он стоял спиной к парку, и вся перспектива улицы, уходящая на юг, облитая жарким солнцем, бившим в лицо, открылась перед ним. Улица точно обрывалась вдали, там был спуск ко второму переезду, и далеко-далеко видны были голубые холмы в степи, за которыми вставали дымы дальних пожаров. Но он этого ничего не видел: он был сильно близорук. Он только услышал раскаты орудийных выстрелов, свистки паровоза за парком и такой мирный, знакомый с детства, такой свежий и ясный под степным небом рожок стрелочника.

- У меня же, Клава, и вещей с собой нет, - сказал он грустно и растерянно и развел руками, словно показывая и свою непокрытую голову с распадающимися длинными темно-русыми волосами, и эту с короткими рукавами застиранную сатиновую рубаху, и коротковатые поношенные брюки в коричневую полоску, и тапочки на босу ногу. - Я даже очков не захватил, я и тебя-то как следует не вижу, - грустно пошутил он.

- Мы попросим папу и заедем за вещами, - тихо и страстно говорила она, искоса глядя на него. Она даже сделала движение взять его за руку, но не решилась.

И, как нарочно, отец Клавы, в кепке и сапогах и в сером поношенном пиджаке, неся два чемодана, весь обливаясь потом, вышел из-за грузовика, высматривая место, куда поставить чемоданы. Машина была загружена с верхом.

- Давай, товарищ Ковалев, я пристрою, - говорил работник, стоявший среди тюков и ящиков, и, опустившись на одно колено, придерживаясь рукой за край грузовика, по очереди принял чемоданы.

В это время, так же обходя грузовик, подошел и отец Вани, несший перед собой обеими худыми, жилистыми загорелыми руками узел, похожий на узел из прачечной, должно быть, с бельем. Ему было очень трудно нести этот узел: он нес его перед собой в вытянутых руках, едва волоча подгибающиеся и шаркающие по земле длинные ноги. Его вытянутое морщинистое загорелое лицо, все в поту, даже побледнело, и на этом худом, изможденном лице страшно выделялись сильно белесые, с нездоровым блеском, строгие до мучительности глаза.

Отец Вани, Александр Федорович Земнухов, работал сторожем в тресте, а Ковалев, отец Клавы, заведующий хозяйством управления, был его непосредственным начальником.

Ковалев был из тех многочисленных завхозов, которые в обычное время спокойно несут бремя человеческого негодования, насмешек и презрения, выпадающих на долю всех завхозов, в отместку за зло, причиняемое человечеству некоторыми их нечестными собратьями, - он был одним из тех завхозов, которые в тяжелые минуты жизни обнаруживают, что же такое есть на свете настоящий завхоз.

В течение всех последних дней, с того момента, как он получил от Директора приказ эвакуировать имущество треста, он, невзирая на мольбы и жалобы сослуживцев, льстивые проявления дружбы со стороны тех из начальников, которые в обычное время замечали его не больше, чем половую щетку в передней у голландской печки, невзирая на все это, он так же спокойно, ровно и споро, как всегда, упаковал, погрузил и отправил все, что имело хоть какую-нибудь ценность. Этим утром, на заре, он получил приказ уполномоченного по эвакуации треста не задерживаться долее ни минуты, уничтожить документы, которые нельзя вывезти, и немедленно выезжать на восток.

Но, получив этот приказ, Ковалев так же спокойно и быстро препроводил сначала самого уполномоченного с его имуществом и, неизвестно откуда и как добывая все виды транспорта, продолжал отправлять оставшееся имущество треста, потому что поступить иначе ему не позволяла совесть. Пуще всего он боялся, что и в этот трагический день его, как всегда, обвинят в том, что он прежде всего устраивает себя, и поэтому он твердо решил уехать вместе с семьей на последней машине, которую он все-таки приберег на этот случай.

А старик Земнухов, Александр Федорович, сторож треста, по старости своей и болезни вообще не собирался и не мог выехать. Несколько дней тому назад он, как и все служащие, кто не мог выехать, получил окончательный расчет с двухнедельным выходным пособием, то есть все его дела с трестом были покончены. Но все эти дни и ночи он, так же волоча свои изуродованные ревматизмом ноги и шаркая ступнями, помогал Ковалеву паковать, грузить и отправлять имущество треста, потому что старик уже привык относиться к имуществу треста, как к своему имуществу.

Александр Федорович был старый донецкий шахтер, чудесный плотник. Еще молодым парнем, выходцем из Тамбовской губернии, он начал ходить на шахты на заработки. И в глубоких недрах донецкой земли, в самых страшных осыпях и ползунах, немало закрепил выработок его чудесный топорик, который в руках у него поклевывал, играл и пел, как золотой петушок. С юных лет работая в вечной сырости, Александр Федорович нажил свирепый ревматизм, вышел на пенсию и стал сторожем в тресте и работал сторожем так, как будто он по-прежнему был плотником.

- Клавка, собирайся, матери помоги! - взревел Ковалев, тыльной стороной грязной плотной ладони смахивая пот со лба под задранным козырьком кепки. А, Ваня! - безразлично сказал он, увидев Земнухова. - Видал, что делается? Он яростно покачал головой, но тут же схватился руками за узел, который нес перед собой Александр Федорович, и помог взвалить на машину. Действительно, можно сказать, дожили, - продолжал он, отдышиваясь. - Ах, сволочь! - и лицо его перекосилось от особенно гулкого раската той страшной бочки, что, как сумасшедшая, весело покатывалась по горизонту. - А ты что же, не едешь, или как? Как он у тебя, Александр Федорович?

Александр Федорович, не ответив и не взглянув на сына, пошел за новым узлом: он и боялся за сына и был недоволен им за то, что сын еще несколько дней тому назад не уехал в Саратов, вдогонку за ворошиловградскими юридическими курсами, где Ваня учился этим летом.

Клава, услышав слова отца, сделала Ване таинственный знак глазами, и даже тронула за рукав, и уже сама хотела что-то сказать отцу. Но Ваня опередил ее.

- Нет, - сказал он, - я не могу ехать сейчас. Я должен еще достать подводу Володе Осьмухину, он лежит после операции аппендицита.

Отец Клавы свистнул.

- Достанешь ее! - сказал он одновременно насмешливо и трагически.

- А кроме того, я не один, - избегая взгляда Клавы, с вдруг побелевшими губами сказал Ваня. - У меня товарищ, Жора Арутюнянц, мы тут вместе с ним крутились и дали слово, что пойдем вместе пешком, когда все кончим.

Теперь путь к отступлению был отрезан, и Ваня посмотрел на Клаву, темные глаза которой заволоклись туманом.

- Вот как! - сказал Ковалев с полным безразличием к Ване, к Жоре Арутюнянцу и к их уговору. - Значит, прощай пока, - и он шагнул к Ване и, вздрогнув от орудийного залпа, протянул ему свою потную широкую ладонь.

- Вы на Каменск поедете или на Лихую? - спросил Ваня очень басистым голосом.

- На Каменск?! Немцы вот-вот возьмут Каменск! - взревел Ковалев. - На Лихую, только на Лихую! На Белокалитвенскую, через Донец - и лови нас...

Что-то тихо треснуло и зазвенело над их головами, и сверху посыпался мусор.

Они подняли головы и увидели, что это распахнулось окно на втором этаже, в комнате, где помещался плановый отдел треста, и в окно высунулась толстая, лысоватая, малиновая голова, с лица и шеи которой буквально ручьями катился пот, - казалось, он сейчас начнет капать на людей под окном.

- Да разве ж вы не уехали, товарищ Стаценко? - удивился Ковалев, признав в этой голове начальника отдела.

- Нет, я разбираю здесь бумаги, чтобы не осталось немцам чего-нибудь важного, - очень тихо и вежливо, как всегда, сказал Стаценко грудным низким голосом.

- Вот-то удача вам, скажи на милость! - воскликнул Ковалев. - Ведь мы же минут через десяток уехали бы!

- А вы езжайте, я найду, как выбраться, - скромно сказал Стаценко. Скажи-ка, Ковалев, не знаешь, чья это вон машина стоит?

Ковалев, его дочь, Ваня Земнухов и работник на машине повернули головы в сторону "газика".

Женщина в "газике" мгновенно переменила положение, подавшись вперед, чтобы ее не было видно в отверстие в дверце.

- Да он вас не возьмет, товарищ Стаценко, у него своей хворобы хватит! - воскликнул Ковалев.

Он так же, как и Стаценко, знал, что в этом домике с прошлой осени живет работник обкома партии Иван Федорович Проценко, живет один, снимая комнату у чужих людей: жена его работала в Ворошиловграде.

- А мне и не нужно его милости, - сказал Стаценко и посмотрел на Ковалева маленькими красными глазками застарелого любителя выпить.

Ковалев вдруг смутился и быстро покосился на работника на машине, - не понял ли тот слов Стаценко в том нехорошем смысле, в каком они были высказаны.

- Я, в простоте душевной, полагал, что они уже все давным-давно удрали, а вдруг гляжу - машина, вот я и подумал, что бы это за машина? - с добродушной улыбкой пояснил Стаценко.

Некоторое время они еще поглядели на "газик".

- Выходит, еще не все уехали, - сказал Ковалев, помрачнев.

- Ах, Ковалев, Ковалев! - сказал Стаценко грустным голосом. - Нельзя быть таким правоверным - больше, чем сам римский папа, - сказал он, перевирая поговорку, которой Ковалев и вовсе не знал.

- Я, товарищ Стаценко, человек небольшой, - хрипло сказал Ковалев, выпрямившись и глядя не вверх, на окно, а на работника на машине, - я человек небольшой и не понимаю ваши намеки...

- Что ж ты на меня-то серчаешь? Я ж тебе ничего такого не сказал... Счастливого пути, Ковалев! Вряд ли увидимся уже до самого Саратова, - сказал Стаценко, и окно наверху захлопнулось.

Назад Дальше