— Я бы сказал, что как раз за чудесами всегда что-то следует, по определению. И ты согласился, что стал другим.
— Нет. Ты сказал, что я переменился. А я — только прошлое без настоящего.
— Это — трусливая ложь.
— Как справиться с прошлым, Тео?
— Простить его. Дать ему мирно опочить в тебе.
— Не могу.
— Ты должен простить Гитлера, Вилли. Пора уже.
— Да будь он проклят, Гитлер! Нет, я никогда не прощу его. Но проблема не в этом.
— В чем проблема?
— В прощении самого себя.
— Что ты имеешь в виду?
— Дело не в том, что он сделал, а в том, что я.
— Где?
— Da unten. La-bas[24] — в Дахау.
— Вилли, Вилли, Вилли, замолчи.
— Я в порядке.
— И хочу сказать — не рассказывай мне.
— Ты всегда просил рассказать, а теперь говоришь — не рассказывай.
— Я совсем развалился, Вилли. Я все время плохо себя чувствую. Ладно, расскажи мне без подробностей. Что произошло там?
— Я предал двоих людей, потому что я испугался, и они погибли.
— В том аду… Пожалей себя, Вилли.
— Их загнали в газовую камеру. Моей жизни ничего не угрожало.
— Мы — прах, Вилли. Нет ни единого, чей разум и мораль нельзя сломать пыткой. Не думай — я сделал это. Думай — это было сделано.
— Но это я виноват.
— Это в тебе гордость говорит.
— Их задушили газом, Тео.
Вилли сидел в кресле, его вытянутая вперед хромая нога лежала в толстом слое пепла у камина. Тео сидел спиной к камину на стуле, который он придвинул поближе к Вилли. Он отвел глаза от головы Вилли и посмотрел в мерцающие в высоком окне голубые небеса. Его рука тяжело легла на руку Вилли, ладонью он погладил его плечо.
Вилли отбросил назад свои отросшие седые волосы, лицо его расслабилось и приобрело абсолютно спокойный вид:
— Ты, наверно, прав. Но я не могу мыслить в твоих терминах. Это ведь даже не память. Это всегда со мной.
— Все время, Вилли?
— Каждый час, каждую минуту. И никакими силами не избавиться от этого. Никакой душевной хитростью. Никакой психологической уловкой.
— Посмотрим, мой дорогой. Если с тобой случилось одно чудо, может случиться и другое. Может быть, ты расскажешь мне все, в конце концов.
— Да, думаю, да.
Мне не хочется слушать, подумал Тео. Он по-настоящему и не рассказывает, в чем дело.
Тео чуть передвинул руку, трогая пальцами воротничок рубашки Вилли. Он сосредоточил взгляд на сияющем окне. Солнечный свет как будто проник внутрь стекла, и голубое небо виднелось сквозь ослепляющий экран расколотого света. Пока Вилли бормотал, Тео упорно старался думать о чем-нибудь другом. Он думал о чайке со сломанным крылом, найденной близнецами, которую они притащили к нему. Генриетта плакала и гладила чайку, сидевшую на одной руке, другой. Близнецы бежали к Тео по камням. Когда они увидели пораненную птицу, они растерялись, они не знали, что делать. Можно ли помочь, можно ли вылечить больное крыло, может быть, отнести ее к ветеринару? Тео сказал — нет, со сломанным крылом уже ничего не поделаешь. Он должен был забрать у них чайку и утопить ее как можно быстрее. Это был акт милосердия. Ничего нельзя было больше сделать. Он осторожно снял чайку с вытянутой руки Генриетты и сказал близнецам, чтобы они ушли. Они сразу же убежали. Эдвард захлебывался слезами. Тео не стал медлить — снимать ботинки или закатывать брюки, он просто вошел в воду, его сапоги скрипели по светлым подводным камням. Чайка лежала в его руках абсолютно неподвижно, ее глаза казались бесстрастными, спокойными. Птица была легкой, легкой. А ее серые перья были такими мягкими. Тео наклонился и быстро погрузил этот мягкий серый сверток жизни вниз под воду. Она сделала слабое движение. Он так стоял наклонясь, долго, с закрытыми глазами, ощущая, как солнце припекает его шею. Он не смотрел на мокрый комок в своих руках. Он решил не оставлять ее в море, чтобы близнецы снова не нашли ее. Он поднял камень и пошел с бьющими по ногам мокрыми брюками к дальнему концу пляжа, где он встал на колени и руками выкопал ямку в перекатывающейся гальке так глубоко, как мог. Он положил туда мертвую чайку и засыпал ее. Потом он отошел в сторонку и лег лицом на камни.
Голос Вилли продолжал говорить, а Тео слушал вполуха, прижимая к сердцу мысль о чайке. Наконец в комнате воцарилась тишина.
— Хочешь выпить чаю? — спросил Тео.
— Да. Ты приготовишь?
Тео встал и пошел в маленькую кухоньку Вилли. Он думал: в чем же тут смысл? Что мне сказать ему? Человек должен забывать о своих старых грехах в предвидении новых. Но как забыть? Смысл в том, что только любовь имеет значение, только она добра. Не надо смотреть на злое, надо смотреть на доброе. Только такое созерцание может сломать тиранию прошлого, отринуть от себя зло, отринуть, в конце концов, самого себя. При свете добра зло отчуждается, оно занимает только свое место, не претендуя на роль добра. Может он объяснить все это Вилли? Он должен попытаться.
Пока он наполнял чайник, он увидел в угловом окне девушку в голубом платье с длинными распущенными волосами, идущую по тропинке из березняка. Он крикнул:
— К тебе гостья, Вилли!
— Мэри?
— Нет. Незнакомая девушка.
Вилли вскочил и подошел к нему.
— О, Господи, Тео, что мне делать? Это — Джессика.
— Кто такая?
— Газель.
— Ты не рад?
— Но как она нашла меня?
— Ты должен угостить ее чаем. Я ухожу.
— Тео, не покидай меня! Слушай, Тео, я не могу вынести это. Понимаешь? Я пойду спрячусь на кладбище. Скажи ей, что я уехал из Трескомба и ты не знаешь мой адрес и теперь живешь здесь. Скажешь? И заставь ее поверить. Избавься от нее. Потом сходи за мной, когда она уйдет. Я выйду через заднюю дверь.
Задняя дверь стукнула. Тео задумчиво готовил чай. Длинноногая девушка с длинными волосами решительно поднялась в горку.
— Привет, Джессика, — сказал Тео, встречая ее у дверей.
Она удивилась.
— Я хотела бы видеть…
— Да, вы хотите видеть Вилли. Его сейчас тут нет, но вы легко можете отыскать его. Тео дал Джессике подробные инструкции, как добраться до кладбища.
Он опять закрыл дверь и налил себе чашку чая. Он чувствовал печаль, печаль.
— Смотрите, Минго и Монроз — вместе в корзинке.
— Да. До свиданья, Минго, до свиданья, Монроз.
— Им лень вставать. Я надеюсь, что Кейзи понравился подарок.
— Конечно, Мэри. Просто она переживает, что вы уезжаете.
— Она все плачет и плачет, не остановить. О, дорогой. Грешно быть счастливой, когда кто-то несчастен?
— Нет, я так не думаю. Долг каждого — быть счастливым. Особенно тех, кто только что поженились.
— Тогда я буду такой, какой полагается быть счастливой жене, Джон. Мы ничего не забыли?.
— Мы взяли множество вещей. Нужно ли все это брать?
— Мне легче оттого, что Октавиена и Кейт нет сейчас. Куда они уехали?
— В Петру.
— Пирс и Барби тоже уехали. Как мило со стороны Пемберов-Смитов было пригласить и Барби.
— Хм. Я подозреваю, что юная Барби прибрала к рукам юного Пирса.
— О, Джон, я так счастлива. Можешь подержать мою сумку?
— Твоя сумка весит целую тонну. Ты все еще носишь с собой это пресс-папье.
— Я никогда не расстанусь с этим пресс-папье.
— Ну, пойдем, сентиментальная девушка.
— Кажется, ничего не забыли. Как тихо здесь, кукушки уже замолчали.
— Идем, машина ждет.
— Это, действительно, твоя машина?
— Наша машина, милая.
— Наша машина.
— Вот, ее уже видно.
— Невероятно большая.
Дьюкейн и Мэри, нагруженные чемоданами и корзинками, вышли через переднюю дверь Трескомба и пересекли лужайку. Их ждал большой черный «Бентли».
Рыжеволосый человек выскочил оттуда и открыл багажник и заднюю дверь машины.
— Мэри, — сказал Дьюкейн. — Хочу познакомить тебя с моим новым шофером. Питер Мак-Грат. Он очень полезный человек.
— Здравствуйте, Питер, — сказала Мэри. Они обменялись рукопожатием. Багаж уже был в багажнике, и Мэри села на заднее сиденье и поправила юбку на коленях. Мак-Грат сел за руль. Дьюкейн, наблюдавший за погрузкой, тоже направился было к передней двери. Но, опомнившись, быстро сел рядом с Мэри. Он засмеялся:
— Над чем ты смеешься?
— Просто так. Домой, Мак Грат.
Он сказал Мэри:
— Посмотри.
Дьюкейн нажал кнопку, и между передним и задним сиденьями машины поднялось стекло.
Дьюкейн посмотрел в глаза Мэри Дьюкейн. Конечно, в их семейной жизни будут свои трудности. Но он объяснит ей все, все, со временем. Он опять засмеялся. Он обнял свою жену.
— Дядя Тео, можно мне взять эту индийскую марку?
— Да, Эдвард. Возьми.
— Эдвард, поросенок. Я первая ее заметила.
Тео быстро оторвал марку от конверта. Почерк был неизвестен ему. Но марка заставила его задрожать.
— Куда вы идете, близнецы?
— На вершину скалы. Хотите с нами?
— Нет, я схожу на луг.
Тео засунул письмо в карман. Он смотрел на удаляющихся близнецов. Потом он пересек лужайку, и, пройдя через проход в зарослях спиреи, сел на скамейку. Со стороны моря плыло оловянного цвета облако. Тео сощурился от солнечного блеска и сжал письмо, все еще лежавшее в кармане. Затем со вздохом он достал его и открыл.
Итак, старик умер. Тео понял это, едва увидев письмо. Но все же сказать об этом ему должен тот, кто написал письмо. Старик был мертв. Он добром поминал Тео перед самой смертью. Умер старик, с которым он мог бы примириться и который один из всех смертных мог дать покой его душе.
Тео никогда не рассказывал никому из домашних, что во время пребывания в Индии дал обет в буддийском монастыре. Он хотел окончить свои дни там. Но через несколько лет он уехал, убежал, после инцидента с юным послушником. Мальчик позднее утонул в Ганге. Все, кто писали об этом Тео, говорили, что это был несчастный случай.
Только старик мог освободить меня от этого мучения. Тео думал о том, что год за годом он сомневался, не вернуться ли ему, и год за годом от него ускользала эта последняя попытка, последняя надежда. Он видел во сне шафрановые одеяния, бритые головы, зеленую долину, где он собирался закончить свои дни. Он не мог найти пути назад. Он вспомнил, что старик сомневался с самого начала. «Мы любим принимать молодых людей, — говорил он, — прежде, чем их запачкает мир», — сказал он и с сомнением посмотрел на Тео. Он, Тео, горел желанием, как страстно влюбленный. Он нуждался в этой дисциплине, в тишине и в том, что скрывалось за нею.
Я утонул в развалинах самого себя, думал Тео. Я живу в себе, как мышь, забравшаяся в руины — огромные, развалившиеся, осыпавшиеся, пустые. Мышь бегает, а руина осыпается. Это все. Зачем я ушел оттуда, от чего я бежал? Разве нельзя было примириться с тем несчастным эпизодом, я мог бы вынести это. Он бежал от своего вдребезги разбитого образа, от гарантированности их понимания и от попыток втянуть его обратно в ту структуру, которую он разрушил. Он тогда полностью порвал со своим прошлым и со страстью, которая казалась залогом новой жизни, вошел в сообщество этих людей. Когда он обнаружил, что и там остался таким, как прежде, его гордость была поражена, неотвязный эгоизм нисколько не уменьшился от его поступка — ухода из светского мира. И он разочаровался тогда в самом монастыре. Он отдал ему свое свободное и надменное «я». Но не мог смириться с разрушением своего «я». Возможно к тому же, он слишком любил старика.
Был ли это его разрушенный образ или еще что-нибудь более ужасное, чего он боялся, от чего бежал, от жуткого изменения своей природы, стремящейся к пустоте? Тео стал рассматривать мысленно расстояние, отделявшее обаятельное от благого, и вид бездны между ними ужаснул его душу. Он видел издалека самую, может быть, ужасную вещь в мире — другое лицо любви, ее пустое лицо. Все, чем он был, все лучшее, что в нем было — это одержимая, самодостаточная человеческая любовь. Желание пустоты означало смерть всего его существа. Старик был прав: начинать надо с юности. Возможно, именно лихорадочный страх послужил причиной того, что ему вдруг так сильно захотелось крепко обнять прекрасного мальчика с золотистой кожей, гибкого, как пума. То, что за этим последовало, было ужасным, уродливым смятением, знакомым внутренним кошмаром, разверзнувшимся здесь, в священном месте, где, казалось, это было невозможно. За эти годы он не изменился, в сущности. Он испытал радость. Но это была радость играющего ребенка. Он просто играл на просторе все эти годы рядом с неизменившейся горой самого себя.
Как меняются люди? Тео не знал. Он должен был бы давно вернуться туда и задать старику этот вопрос. И все же он знал ответ на самом деле, или знал его начало, и это было то, чего не могла вынести его природа.
Тео встал и медленно пошел к дому. Когда он вошел в дом, запах, стоявший в холле, возродил для него образ Пирса, с его широким, прямым, крепким, как у животного, лбом и носом. Кухня была пуста, никого не было, кроме Минго и Монроза, свернувшихся в корзине. Дверь в комнату Кейзи была распахнута, и оттуда доносились какие-то звуки. Кейзи смотрела телевизор.
Тео прошел позади нее в сумерках скромной комнаты и, взяв стул, сел с ней рядом, как он это часто делал. Он увидел, что она плачет, и он повернулся к ней, неловко погладив ее по плечу.
Кейзи сказала, бормоча в платок: «Эта пьеса такая грустная. Видите ли, этот мужчина влюбился в девушку, а потом взял ее покататься и разбил машину, а она осталась калекой на всю жизнь, и тогда»… Тео так и держал руку на ее плече, как бы разминая его слегка пальцами. Он смотрел в голубое мерцание телевизионного экрана. Теперь уже невозможно вернуться. Тот человек уже никогда не возложит на него свою благословляющую, исцеляющую руку.
Но, может быть, именно потому, что слишком поздно, и следовало бы вернуться? Старик понял бы этот бесплодный поступок. Образ возвращения был образом простой человеческой любви. Но он теперь стал образом другой любви. Почему он должен гнить здесь? Возможно, огромная гора своего «я» не уменьшится. Но он мог бы общаться с просветленными и мог бы достичь, наконец, ничем не тревожимой невинности ребенка. И хотя он уже не сможет сделать ни шагу к великой пустоте, он узнает ее реальность и яснее почувствует простоту в простоте своей жизни, подключение к этой огромной магнетической силе.
Слезы нежданно полились по лицу Тео. Да, возможно, ему лучше вернуться. Возможно, он, в конце концов, окончит свою жизнь в зеленой долине.
Близнецы лежали на краю скалы над пещерой Гуннара. Прекрасная летающая тарелка, вертясь огромным беззвучным волчком, парила в воздухе недалеко от них, но чуть повыше.
Невысокий серебристо-металлический купол сиял светом, который, казалось, исходил из него самого и ничем не был обязан солнцу, а около узкого, сужающегося края прыгало и волнами ходило сияющее голубое пламя. Трудно было оценить размеры тарелки, она как будто существовала в собственном пространстве, как если бы она только на короткое время вышла из своего измерения и поместилась в чужое, которому не принадлежала. Каким-то образом она отражала попытки человеческого глаза измерить ее. Она парила в своей стихии, в своем молчании, она как будто присутствовала и одновременно отсутствовала. Потом она наклонилась, дети наблюдали, как она — они никогда не могли найти слово для этого — не то дематериализуясь, не то просто исчезая, улетела.
Близнецы вздохнули и сели. Они никогда не разговаривали в присутствии тарелки.
— Сегодня она долго оставалась, правда?
— Долго.
— Забавно, откуда мы знаем, что она не хочет, чтобы ее фотографировали?
— Телепатия, я думаю.
— Я думаю, они — хорошие люди, правда?
— Должно быть. Они такие умные, и они не причиняют вреда.
— Мне кажется, они похожи на нас. Интересно, увидим ли мы их когда-нибудь?
— Мы придем сюда завтра. Ты не потеряла тот аммонит, а, Генриетта?
— Нет, он у меня в юбке. О, Эдвард, я так счастлива, что папа вернулся.
— И я. Я знал, на самом деле, что он вернется.
— И я знала. О, Эдвард, смотри, темнеет, над морем уже идет дождь.
— Да. И посмотри, какие буруны. Наконец. Супер!
— Смотри, и сюда уже добрался дождь, наконец, настоящий дождь, милый дождь!
— Пойдем, Генриетта. Побежим и поплаваем в дожде.
Рука об руку дети пустились бегом домой через мягкий теплый дождичек.
Примечания
1
Отстань от меня, Пирс, не дразни меня (фр.).
2
Художественные изделия (фр.).
3
Лучше уж ты в моей постели, чем гром (фр.).
4
5
Любовь к року (судьбе) (лат.).
6
Лишним.
7
Как ты глуп (фр.).
8
Кличка (фр.).
9
Гипотетически (лат.).
10
Образ (нем.).
11
Поразителен (нем).
12
— Когда ты мне сыграешь тот маленький концерт Моцарта? — Никогда, потому что ты этого не заслуживаешь! — А почему, маленькая эгоистка? — Ты ничего не понимаешь в музыке. — Тогда научи меня. — Ты будешь послушным? — Конечно, моя птичка! — А что я получу взамен? — Десять поцелуев. — Этого недостаточно. — Тогда тысячу!