Из жизни собак и минотавров - Михаил Кривич 4 стр.


Он был, пожалуй, ни дружелюбен, ни враждебен. Однако обычай непременно требовал ответа. Тимофей устало поднялся на ноги, подошел к колонне и обнюхал метку. Да, особой враждебности одноглазый и впрямь не проявлял, он просто информировал пришельца о своих правах на прилегающую к метро территорию. Тимофей притерся к колонне и миролюбиво ответил, что идет издалека, территория ему и даром не нужна и просит оставить его в покое. Одноглазый прочитал ответ и снова полил колонну, поглядывая на Тимофея с хитроватой и вроде бы даже дружелюбной усмешкой. Они обменялись еще несколькими метками, скорее ритуальными, нежели информационными, – все и так было ясно. Одноглазый мотнул головой, приглашая следовать за собой чужака, и снова вышел на свою слаломную трассу. Тимофей последовал за ним. Он не поспевал на своих коротких, стертых и отдавленных лапах, то и дело отставал от одноглазого и настигал его, когда тот вежливо останавливался, чтобы подождать гостя.

Вскоре лес ног поредел, и собаки очутились в каком-то дворе, у помойки. Одноглазый уткнулся носом в рассыпанный вокруг баков мусор и стал в нем что-то выискивать. Тимофей последовал его примеру и с удивлением обнаружил, что пища здесь совсем не хуже, чем дома. Сытые, отяжелевшие, собаки улеглись под кустом на охапке прелой, летом еще скошенной травы; одноглазый придвинулся вплотную, согревая ребристым боком продрогшего до костей Тимофея; они одновременно прикрыли глаза и уснули до утра.

Снилась Тимофею норная охота, томительное ожидание – когда же нормастер откроет наконец шибер в нору, затем мельтешащий впереди огненный лисий хвост, злобная морда норного волка – барсука, снился глубокий снег и окоченевшая хозяйка в снегу, и он сам, Тимофей, с санитарной сумкой на боку, согревающий хозяйку своим дыханием. Он и проснулся от чьего-то теплого дыхания: одноглазый уткнулся острой мордой ему в затылок и уютно посапывал.

Тимофей поднялся, прогнул спину, глубоко потягиваясь, зевнул, раздирая пасть. Другой пес тут же открыл свой единственный глаз и вскочил на ноги. Он потянулся к Тимофею, взял в зубы обрывок ленты на его ошейнике и дружелюбно вильнул хвостом. Тимофей, тоже хвостом, сказал ему «доброе утро», и «спасибо за ночлег», и «будь здоров», и «не поминай лихом»; потом сделал несколько шагов в сторону, последний раз оглянулся на одноглазого и, набирая скорость, побежал прочь.

Весь этот день, убегая все дальше и дальше от своего прежнего дома, лавируя между смердящими бешено мчащимися автомобилями, облизывая, чтобы утолить голод, обертки из-под мороженого, лакая грязную воду из подернутых радужной пленкой луж, Тимофей думал об одноглазом. О том, что тот не лез в душу, не задал ни единого вопроса – кто он, чужак, и откуда, куда идет и зачем, с кем жил прежде и к кому стремится. Думал Тимофей о собачьем братстве, о том, что свары и драки в нем – это видимое, а истинное – верность, доброта, отзывчивость к чужой боли. И о том еще думал, что люди, если разобраться, не нужны им вовсе – вдосталь хватит собакам своего собачьего тепла.

Он размышлял обо всем этом, но не забывал аккуратно оставлять метки вдоль петляющего по улицам пути, ибо ни на секунду не забывал о своем долге. Он не мог позволить себе кануть в огромном городе в неизвестность. Его должны были отыскать и дать новые инструкции. Пока же их не было, следовало поступать по собственному усмотрению, по собственному плану. А план Тимофея сводился к тому, чтобы тщательно выбрать себе нового хозяина, выбрав, показаться ему, вызвать у него жалость к несчастной заблудившейся собачке и, эксплуатируя человеческую отзывчивость, в которую Тимофей продолжал верить, проникнуть в чужой дом, в нем освоиться, сделать его своим, а уж потом действовать по обстоятельствам. И добиться того, чего не сумел добиться от своих первых хозяев, – понимания.

Увы, простой и разумный план не срабатывал. Во-первых, Тимофей никак не мог выбрать себе хозяина. Мелькавшие вокруг бесчисленные лица казались ему совершенно одинаковыми – серыми и безрадостными, лишенными какой бы то ни было индивидуальности. С другой стороны, за трое уже суток блуждания Тимофея по городу почти никто не проявил к нему особого интереса. Люди равнодушно встречали его взгляд и тут же отводили глаза, правда, Тимофею порой чудилось, что он успевает прочесть в них жалость и ту самую доброту, на которую уповал. И еще стыд. Первый раз он уловил его даже не во взгляде, а в голосе наклонившейся над ним старушки: «Чем же я, милок, кормить тебя буду?» До конца этого он так и не понял, но догадывался, что люди почему-то не могут дать ему крова и оттого им стыдно.

Раз его поманил человек с нетвердой походкой и багровой физиономией, Тимофей пристроился к нему и пошел, как положено, у левой ноги, но потом передумал и отстал – что-то в мужичонке показалось ему зыбким и непрочным. В другой раз к нему привязались две девочки в красных резиновых сапожках, со школьными ранцами за спиной. Они присели возле него на корточки, дали лизнуть мороженого и принялись чесать за ухом. Тимофей почувствовал, что тает, как то мороженое, и сразу же решил пойти с ними – стоит попробовать, подумал он. Но тут коршуном налетела размалеванная баба в длинном кожаном пальто, размахалась руками, раскричалась, у девочек по щекам сразу вдруг потекли слезы, и во всем этом шуме и гвалте Тимофей разобрал одно: в дом его не берут. И уныло побрел дальше.

Вот, пожалуй, и все контакты за эти дни.

Третий день не перестававший дождик к вечеру усилился, и от холода, сырости, промозглости осенних сумерек Тимофея захлестнуло отчаяние. Снова нужно было раздобывать еду, искать какой-никакой ночлег, а потом опять идти и идти. Куда? Зачем? Он остановился и устало опустил голову. Кончики ушей очутились в луже – Тимофей брезгливо тряхнул головой и прикрыл глаза. И тут же услышал где-то рядом разбойничий свист.

В нескольких метрах от Тимофея, у распахнутых дверей магазина, из которых несло уютным тухловатым теплом, стояли два одинаковых мужика в грязных синих халатах и делали ему какие-то знаки. Тимофей насторожился и сделал несколько нерешительных шагов навстречу.

– Иди, иди, кобеляха, сюда. Ох, мать твою, грязный какой! Дуй к нам, парень!

Из дверей магазина Тимофея еще сильнее обдало влажным теплом, запахом норы и подгнившей картошки. Мужики были пьяны в стельку, но казались веселыми и безобидными. И главное, они его звали, и в их глазах не было стыда. Тимофей приблизился, по очереди обнюхал их и неуверенно вошел вслед за ними в магазин, не ведая еще, что останется здесь до весны.

* * *

Магазин был маленький и бедный. Обычно здесь продавалась картошка, грязная и мокрая, почти всегда – с первого взгляда неузнаваемая мелкая черная морковь и свекла, иногда – лохматящаяся серо-зелеными листьями капуста и лук репчатый, да жалкие яблочки, назвать фруктами которые не поворачивался язык. Это был зимний ассортимент, другого Тимофей не застал.

Еще на полках стояли металлические банки с консервированным борщом и трехлитровые баллоны с мутной жидкостью, на которых было написано «сiк». Но этого никто никогда не брал.

Молодуха-продавщица в замызганном белом халате отвешивала картошку красными руками в цыпках, шмыгая распухшим от вечного насморка носом и хрипло матеря редких покупателей. На Тимофея она не обращала внимания. В упор не видела его и хозяйка – так здесь все звали директрису, грудасто-задастую дамочку, тоже в белом халате, но чистом и накрахмаленном. Она носила высокую прическу инопланетного апельсиново-фиолетового окраса и десяток перстней и колец на толстых пальцах.

Магазинная хозяйка в торговый зал не выходила, разве что в редких случаях, когда вспыхивал особенно шумный скандал из-за недовеса или совсем уж никудышного товара, а просиживала весь день в маленьком кабинетике под портретом лысого человека с усами и бородкой – хитрованская его ухмылочка наводила на мысль, что он, лысый, и открыл некогда первым из первых торговлю гнилым товаром, должно быть, с него, лысого, все и пошло. Хозяйка устраивала какие-то свои дела по телефону, что-то выклянчивала и выменивала, с заднего хода к ней то и дело заявлялись хорошо одетые люди с сумками и портфелями. Иногда, впрочем, она все-таки выходила из кабинетика и кричала продавщице: «Клава, я на базу!» – садилась за руль маленькой оранжевой машинки и укатывала до закрытия.

Тимофей любил эти выезды хозяйки, потому что на следующий день к заднему входу непременно подъезжал фургон, и братья-близнецы Виктор и Виталий, или ханыги, как их все называли, выгружали аккуратные картонные коробки с апельсинами или бананами. Сам Тимофей к экзотическим фруктам был равнодушен, но когда их завозили, в магазине на час-другой воцарялся праздник. Валом валил народ, выстраивалась очередь, хвост которой терялся на улице, Клава весело орала: «Кило – в одни руки!» – и материлась как-то особенно лихо.

Но самый большой праздник наступал, когда в фургоне привозили не апельсины с бананами, а пластмассовые ящики с ячеями, в каждой из которых торчала «бомба» – темная литровая бутылка. Обычно ленивые и неторопливые ханыги разом взбадривались и рысью, с веселым кряхтеньем, с озорным гиканьем, начинали перетаскивать ящики в подсобку и ставили один на другой аж до самого потолка. И тут же откуда ни возьмись со всех сторон набегали сотни людей, больше мужики, но и женщины тоже, сельдями в бочке набивались в торговый зал, переворачивали ведра уборщицы тети Шуры, запружали тротуар у входа и загаженную площадку у задних дверей; такое начиналось, что Тимофей, не робкого десятка пес, забирался за прилавок и оттуда восхищенно следил, как руки с зажатыми бумажками тянутся к продавщице, как швыряет она на прилавок «бомбы», как исчезают они в бездонных карманах мужиков, как тают на глазах запасы столь нужной, оказывается, людям «бормоты». И еще он следил за глазами людей, в которых читал надежду, радость, отчаяние.

«Осталось пять ящиков. Больше не становитесь. Куда, козел, прешь без очереди?!» – надсаживалась Клава. Козел получал по сусалам, его отшвыривали от прилавка, но последние «бомбы» исчезали в карманах, радость и надежда испарялись, оставалось отчаяние.

«Все, шиздец», – подводила итог торговле Клава и начинала аккуратно складывать наваленные грудой бумажки, которые она выменяла на «бормоту». Понурая толпа рассасывалась, оставляя в арьергарде самых отчаянных: «Клавочка, дочка, ну одну, душа горит…» А продавщица, не подымая головы, не переставая щелкать счетами: «Что, рожу тебе ее, мудило? Все, мужики, сказала – шиздец…» И самые отчаянные, самые измученные жаждой понимали, что не родит, что шиздец, он и есть шиздец. И покорно уходили.

У входа и во дворе еще распивали, передавая из рук в руки стакан, а в магазине уже было пусто. Клава сдавала выручку, а тетя Шура, наскоро присыпав заплеванный пол опилками, спешила в подсобку, где ханыги откупоривали «бомбы» и раскладывали на деревянном ящике закуску. Тимофей тоже был там, ибо чувствовал себя равноправным участником застолья.

Доконали первую «бомбу», потом вторую, начали третью. Закусили. И Тимофею перепал кусок вареной колбасы, да еще плавленый сырок – откуда только берется? Откуда-откуда – из магазина, вот откуда! Да ни в каких магазинах ни колбасы вареной, розовой и сочной, мясной колбасы, да сырков плавленых «Дружба» днем с огнем не сыщешь, сколько лет уж не видали. Кто не видал, а кто и видал. При нашем-то товаре ни в чем никогда недостатка не будет. Мы им апельсинчиков, мы им бормотушки, а они нам колбаски да сырку. Как говорится, ты мне, я тебе…

Еще выпили. Засмолили. Да не «Дымок» вонючий, а «Уинстон», американский, ароматный. На какие бабки, спрашиваете? На свои, заработанные. Кто при товаре, да еще таком, как «бормота», тот всегда при бабках.

Дивился Тимофей неторопливому разговору ханыг, не пьяных еще, а веселых и добродушных, и не понимал многого. Но тверд был в своих планах по части контактов, верил, что нашел наконец отличный социум для них – людное, благожелательное к ним, собакам, словом, перспективное место. Недаром вчера в скупой, как всегда, на информацию метке оттуда он прочел одобрение своим действиям и поддержку своим намерениям.

А тетя Шура после третьего стакана становилась веселой, смешливой и запевала:

И Тимофею казалось, что все плохое, непонятное, безрадостное в его жизни кончилось, теперь уже позади, безвозвратно ушло, а осталось одно хорошее, доброе, и будет его с каждым днем все больше и больше.

* * *

В ноябре подморозило, запуржило, но хорошо затопили. Тимофей облюбовал теплое местечко у батареи и проводил там все свободное время – когда не был на улице, чтобы принимать входящие метки и оставлять свои, исходящие.

Рядом с ним пристраивалась магазинная кошка – полосатая, длинная и худая. Она негромко мурлыкала от тепла и спокойно, без страха поглядывала на Тимофея большими зелеными глазами.

«Смешно, – размышлял он, – вот тебе еще одна ступень иерархии: собаки – кошки. Наверное, не дурнее нас будут, но тоже остерегаются так, с бухты-барахты, идти на контакт. Лежим рядышком, лапой друг друга достать, но что у другого на уме, не ведаем. А может, он им, кошачьим, совсем и не нужен, этот контакт. А нам – с людьми – нужен? Не моего ума дело, – одергивал он себя, – делай, собака, что велено, делай как велено. За тебя подумали».

И он делал свое дело. Хватило, правда, ума не выстраивать на грязном полу в торговом зале парад планет: Тимофей готов был дать хвост на отсечение, что ни ханыги, ни Клава с тетей Шурой, ни грудастая директриса, даром что прическа инопланетного окраса, не знакомы с устройством Вселенной, а если когда и знакомились, то наверняка давным-давно все забыли. Зато как он пел!

Аудиоконтактам в инструкциях придавалось особое значение, и Тимофей, будучи в высшей степени исполнительным псом, в первые же дни своего пребывания в овощном магазине существенно расширил репертуар: к позывным «Маяка» и малышовой телепередачи добавились новые мелодии. Теперь он довольно сносно, почти не фальшивя, научился навывать «На пыльных тропинках далеких планет», «Мой адрес – не дом и не улица, мой адрес – Советский Союз» и еще кое-что. Труднее всего давался ему «Танец маленьких лебедей», но и его Тимофей вскоре освоил, причем исполнял, привставая на задние лапы – так почему-то было легче.

В торговом зале при покупателях подвывать запрещалось: раз попробовал – хорошо влетело от Клавы, и это при том, что баба она была в общем-то незлобливая, несмотря на грязный язык. Так что выступать Тимофей вынужден был в подсобке, перед единственными слушателями – неизменно пребывавшими в подпитии, но сохранявшими при этом музыкальный слух Виктором и Виталием.

Поразительно не то, что ханыги с ходу распознали навываемые Тимофеем мелодии, а то, что они ничуть не удивлялись несобачьему дару приблудившегося пса и принимали этот дар как должное. Ну поет смышленый рыжий кобеляха, ну и что? Вот подсобник из мебельного, как примет на грудь, такую оперу заводит – что твой Большой театр. Всякое живое существо поет, особенно если налить. Только рыба не поет, но это потому, что она закуска.

Ханыги наливали себе, предлагали хлебнуть Тимофею, а когда тот, вильнув хвостом, вежливо отводил морду – спасибо, мол, не хочется, – слаженно затягивали:

Тимофей чуял – что-то не так, слова вроде не те, но подхватывал мелодию, стараясь не отстать от ханыг и не заскочить вперед, доводил ее до конца. Вот ведь как получается. Контакт! Есть контакт. Полный контакт. Он, Тимофей, воет свое, они узнают и подпевают. Они поют – он подвывает. Клава с тетей Шурой присоединяются, заходит на огонек легендарный подсобник из мебельного – поем-воем все вместе. И никто ничему не удивляется. Все в порядке вещей: умный пес, хороший пес, вот тебе колбаски от щедрот наших, а звукоподражанием нас не удивишь, попугаи – те даже разговаривают, не то что поют, и скворцы тоже.

Контакт? Нет контакта! Никакого контакта…

Впору было взвыть от отчаяния, но терпеливый Тимофей в отчаяние не впадал, а лишь подумывал о смене тактики.

Но тут последовала череда драматических событий, смешавших все Тимофеевы тактические построения.

* * *

О великом крысином походе Тимофей знал загодя – прочитал в ряду малозначимых меток, – но не придал этому событию особого значения. Ну движутся крысы из одного края города к другому, обычная суета – сезонная миграция, к которой склонны эти недобрые, загадочные, на зависть собакам удивительно сплоченные существа. Какое ему до них собачье дело! Прочитал и забыл. И зря.

С утра магазинная кошка не находила себе места – встревоженно расхаживала между мешками с картофельной гнилью в подсобке, бродила, путаясь под ногами покупателей, по торговому залу, – а вечером после закрытия принялась как сумасшедшая носиться по магазину, да так, что перевернула ведро с грязной водой, и добрейшая тетя Шура замахнулась на нее шваброй.

Потом в магазине погас свет – осталась гореть только тусклая лампочка над прилавком, звякнули ключи, клацнул запираемый замок, и Тимофей, зевая, побрел к батарее, чтобы устроиться в теплом местечке на ночлег. Но кошка никак не хотела утихомириваться, напротив, она, казалось, возбуждалась все больше и больше. Шерсть вздыбилась, спина изогнулась – Тимофей никогда ее такой не видел.

Кошкина тревога передалась ему, и он, еще не ведая, что им угрожает, принял боевую стойку и зарычал. А кошка прилегла, распласталась у двери в подсобку и замерла, нервно постукивая хвостом об пол, и вдруг, словно от удара током, взлетела в воздух и исчезла за дверным проемом. В подсобке происходила какая-то возня, будто ханыги перебрасывали с места на место мешки. Но Тимофей знал, что его славные собутыльники Виктор и Виталий давно уже на нетвердых ногах покинули магазин.

Назад Дальше