Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 4 - Быстролетов Дмитрий Александрович


Д.А. Быстролётов (Толстой) ПИР БЕССМЕРТНЫХ Книги о жестоком, трудном и великолепном времени

К 110-летию со дня рождения Дмитрия Александровича Быстролётова


На обложке: Д.А. Быстролётов. Натюрморт (гуашь). 1937 год

В оформлении форзацев использованы работы Д.А. Быстролетова


Всё живое на земле боится смерти, и только один человек в состоянии сознательно победить этот страх. Перешагнув через страх смерти, идейный человек становится бессмертным, в этом его высшая и вечная награда.

Смертных на земле — миллиарды, они уходят без следа, для них опасности и тяготы жизни — проклятье, для нас — радость, гордость и торжество!

Борьба — это пир бессмертных.

Дмитрий Быстролётов (Толстой)

Книга одиннадцатая ТРУДНЫЙ ПУТЬ В БЕССМЕРТИЕ

Предисловие

В самом верху — безоблачное синее небо. Оно прекрасно. Оно как бы благословляет всё, что под ним.

Ниже — знамёна. Их очень много — они победно воткнулись в благостную синеву неба, как живой колышущийся лес, и радостно реют над празднично возбуждённой толпой.

В самом низу — люди. Сегодня город похож на взбитую ветром гладь воды: взволнованные и умилённые жители ручьями текут по улицам и сливаются в бушующее восторгом море. Слышите его громовой рокот? Это гремит привокзальная площадь! Там высоко взметнулись и безмолвно кричат с людьми сотни ярких плакатов:

«Пламенный привет сибирским страдальцам!»

«Честь и слава стойким сынам Родины!»

«Горячо славим верность, верность и ещё раз верность!»

Минуты невероятного напряжения. С Востока подходит поезд. И вдруг в толпе молнией пробегает одно слово:

— Идут!

Вот они на высоком крыльце вокзала — истощённые, больные, может быть, умирающие, но крепкие духом. Вопреки всему! Несгибаемые до конца! Сегодня они безмерно счастливы: мгновения этой торжественной встречи — их первая награда. Тысячи носовых платков поднимаются к глазам, в толпе слышатся рыдания.

Не стыдитесь слез, граждане! Это благородные слезы, они — ваше добровольное приношение страдальцам!

Гремят оркестры. Страстно звучит мелодия гимна.

Героев бережно усаживают в богато украшенные автомобили, похожие на корзины цветов. Над гирляндами роз улыбаются бледные лица мучеников. Нарядный кортеж не спеша пробирается сквозь бушующую толпу, будто раздвигает заросли исступленно вскинутых рук и волны приветствий. А дальше… Гм… Дальше страдальцев ждут лучшие гостиницы и дома отдыха… Потом спокойная почётная работа… Старость с кругленькой пенсией… И, наконец, когда подойдёт время, памятники в бронзе. Герои сибирской эпопеи переживут положенный людям предел жизни.

Что это? Выдумка? Сон?

Нет! Никоим образом! Это — сущая правда! Действительность нашего удивительного времени.

Только случилось такое не у нас, а в Западной Германии: именно так буржуазная фашиствующая страна встретила своих чёрных и коричневых сынков, недобитых эсэсовцев и штурмовиков, вернувшихся из вполне заслуженного ими сибирского заключения!

Последняя война была классовой схваткой, и буржуазия достойно отблагодарила своих ландскнехтов: встрече был намеренно придан характер политической демонстрации, классового сознания и классовой солидарности.

Но классы бывают разные. Самосознание и совесть — тоже.

После фашистов, с которыми в сталинских лагерях советские заключённые спали и работали бок о бок, вернулся из Сибири и я. Вернулся, как очень многие, на развалины: семья выбита сталинистами, имущество растащено друзьями. Это было возвращение в никуда. На пустое место, где предстояло начать строить новую жизнь.

Я узнал, как трудно вставать из могилы…

В лагере меня подняли на освобождение с больничной койки после второго паралича. По прибытии в Москву я выполз на ступени Казанского вокзала. Голова так кружилась от волнения и усталости, что пришлось опереться рукой о стену. Сознание было помрачено: я соображал, видел и говорил плохо. На мне болталась телогрейка с вырванными на груди и спине номерами, шапку по дороге украли, в кармане лежала справка, что вшей у меня нет, и удостоверение, что я действительно шпион, террорист и заговорщик, досрочно освобождённый из заключения как неизлечимо больной.

Я остановился в нерешительности и перевёл дух. Постовой милиционер заметил меня.

— Ты оттуда?

— Оттуда.

— Так давай отселева к такой-то матери, слышь? В момент, чтобы духу твоего здеся не было! Смывайся! Катись!

Так неласково встретила Родина своего сына, вставшего из могилы после незаслуженной казни почти восемнадцать лет назад. Ну, и что же поделаешь — я устало юркнул в дыру родного Советского дома, как крыса, пропущенная туда бестолковым хозяином.

И не мудрено.

Встреча недобитых фашистов в Западной Германии была проявлением моральной поддержки, а в Советском Союзе недобитых коммунистов встретили со стыдом, делая вид, что ничего вообще не случилось и виновных во всенародной трагедии сталинского времени никогда не было и нет.

Вот поэтому-то я считаю, что не смею закончить свои воспоминания об испытаниях в местах заключения моментом освобождения и казённой фразой, вроде, например, такой:

«В 11 часов утра 20 октября 1954 года, прижимая к груди в порыве восторженной благодарности удостоверение за номером Н0034109, не могущее служить видом на жительство, и санитарную справку о том, что на мне нет вшей, я покинул учреждение, скрывающееся в городе Омске под названием Почтовый ящик номер 120».

Нет, нет, прошлое не кончилось, оно продолжается!

Я обязан рассказать о дальнейшем, потому что и на воле вижу слишком много примет лагерной жизни и думаю, что хотя И.В. Джугашвили скончался, но дух его здравствует, он вокруг меня, я его ощущаю всегда и везде.

Сталин живёт в сознании миллионов советских людей, которым его система управления выгодна. Наследники Сталина медленно, но упорно, исподволь и осторожно берут реванш за временное развенчание Вождя. Зигзаги политической линии Хрущёва и вырождение его эпохи в позорную хрущёвщину — это закономерное явление, вытекающее из внутренней родственной связи: ребёнок может лицом не походить на мать, но в себе самом он носит её очевидные наследственные черты. Умолчать об этом — значит недосказать до конца того, что относится к выбранной мною теме.

Я не могу и не хочу описывать всё, что видел и вижу. Наши грандиозные достижения бесспорны, они исчерпывающе отражены нашей печатью и по достоинству оценены за рубежом. Сидеть у себя в комнатке и пытаться воссоздать величественную и всестороннюю картину советской жизни в целом мне, старому, больному и очень занятому человеку, честное слово, не к лицу — я не хочу быть смешным, ломиться в открытые двери и пересказывать всем известное.

Тому, что в муках и лишениях добыл наш народ, слава во веки веков!

Но, оставив в стороне широчайшие общественные горизонты советской действительности, мне хочется на своём личном примере показать то, что у нас старательно замалчивается, — неустроенность и неустойчивость нашей общественной жизни из-за недоведённого до конца разоблачения сталинизма и отказа от ее коренной перестройки и оздоровления. Выяснилось, что идти вперёд не удастся, а значит, приходится неизбежно пятиться назад к Сталину, потому что возврат к Ленину в советских условиях уже невозможен, государственной и партийной бюрократии он не выгоден, наследники Сталина этого не позволят. Это и понятно: нельзя уничтожить идеологическую надстройку, пока существует питающее её материальное и социальное основание.

Хрущёв, замахнувшийся на сталинизм и сам оставшийся типичным сталинцем, был плохим марксистом: вынести Сталина из советского мавзолея можно только вместе с его наследниками.

Хрущёвщине и посвящается последняя книга моих воспоминаний. С нею будет исчерпана вся тема, и с чувством выполненного долга я смогу затем поставить последнюю точку.

Глава 1. Заживо погребенные встают из могил

Когда два надзирателя, укутанные в меха и похожие поэтому на ставших на дыбы медведей, распахнули широкие лагерные ворота, то вконец замёрзшим новоиспечённым гражданам Советского Союза представился нерадостный вид — унылые сугробы, с которых пронизывающая позёмка сдула снежок и обнажила намёрзшую тускло-ледяную корку. Лишь кое-где из неё торчали тонкие обледенелые прутья кустов с ещё сохранившимися чёрными листочками, трепетавшими на ветру. И всё. Это была воля.

Возчики звонко хлестнули кнутами и законно отматерились; покрытые инеем низкорослые лошадки дёрнули, и сани пересекли заветную черту. Это мгновение каждый из освобождённых ожидал годы и десятки лет, оно настало, и — я готов поклясться! — никто даже и не заметил заветного перехода от неволи к свободному состоянию: каждый был занят заботами и тревогами наступившего дня.

Накануне, празднуя освобождение, я заготовил несколько фраз, которые должен был продекламировать себе самому в столь торжественный момент, — красивые и суровые слова клятвы. Но затем съел килограмм сметаны — позволил себе такую роскошь, хотя и на горе: живот вздуло, и сквозь вой ветра я явственно слышал зловещее урчание под телогрейкой и в момент, когда покрытые одеялами сани со скрипом проезжали ворота, подумал только: «Хоть бы дотерпеть до станции: там есть уборная».

Нас нагрузили навалом, и чьи-то ботинки больно давили мой бок. Кто-то под одеялами просипел: «А ложки мы забыли? Надо бы выбросить их, по поверью, а то вернёмся!» — «Холодно, руки мёрзнут. А насчёт возвращения — это не наше дело — понадобимся, вернут с ложками или без них». И всё. До вокзала все молчали, погруженные в свои думы.

Никакой радости ни у кого не было.

На станции надзиратель сорвал с пяти саней одеяла и дважды пересчитал их.

— По три одеяла на сани, возчики, видели? Пропьёте — отберу пропуска. Слышали? Ну, ехайте домой.

В переполненном зале ожидания он нас выстроил и вручил документы и деньги. Кругом плакали дети, орали пьяные, храпели уставшие насмерть старики и старухи, где-то подростки затеяли драку. У нас кружилась голова. Кто-то несмело, но с надеждой пискнул:

— Гражданин надзиратель!

— Товарищ.

— Товарищ надзиратель, а нельзя ли вернуться?

— Куда?

— В лагерь. Вот весной бы, по самому теплу, и поехали бы по домам.

Надзиратель оскалил зубы в недоброй усмешке.

— Нет, браток, теперь казённые хлеба кончились. В лагере хлеб и кашу с маслом вы не жрёте, а тут свобода вам быстро мозги вправит, понял? Каждую корочку надо тут заработать — больше хлеборезки не будет! Идите, получайте билеты по литерам!

— А где?

— Узнаете. Я вольных не обслуживаю.

Он резко повернулся и вышел в большую дверь. В беспокойной толпе мы остались одни.

— Бросил, гад…

— Да. Как щенят… Подлец!

На восемнадцатом году размеренной жизни, отрегулированной положением о лагерях, страшно и мучительно вдруг очутиться лицом к лицу с тем, чего мы были лишены столько лет, — с инициативой: первое ощущение свободы оказалось ощущением необходимости действовать по своей воле. Мы стали в очередь. Не в ту… Нашли другую… Стояли два часа… Оказалось, нужна печать дежурного по вокзалу… Какого? Нашли… Его нет, придёт через два часа… И так далее, без конца, ибо конец всякой жизни — смерть, а мы были новорождёнными.

Среди чёрных куч людей мы тоже повалились одной кучей.

Молчание.

— А сейчас раздают ужин, — проронил сдавленным голосом один.

— Нет, наш барак пойдёт после четвёртого.

— Тот уже взял. Сейчас мы…

Молчание.

— Кто это «мы»? Мы — отрезанный ломоть.

— Сейчас едят они — те, кто за забором. Наше дело телячье — лежать здесь.

— Да… Сегодня будут раздавать селёдку. Вчера завезли бочки. Я видел, они стояли около кухни.

Все проглотили слюни.

— Я не прочь бы сейчас одну…

— Со свежим хлебцем… Ещё тёплым…

— Да… В заключении я селёдку не ел, а тут, на воле, слюнки пускаю… Полон рот… Удивительно!

Первый день свободы оказался днём мучительной растерянности, трудного отрыва от прошлого и насильственной перестройки и приспособления к новым формам существования.

Мы сели в жёсткие вагоны дальнего следования — чистые, светлые, блестящие. Пассажиров мало. Я и Рудов доплатили и получили лежачие места с матрасом и бельём. Легли. Настала ночь — первая ночь на воле под мерный стук колес, уносящих нас на запад. Я разделся и накрылся подкрахмаленной белой простыней и чистым одеялом. Свершалась мечта — я уезжаю из Сибири! Я проводил рукой по простыне и одеялу, желая вызвать в себе ощущение восторга, бурной радости, упоения.

Но ничего этого не было.

Меня переполняла тревога. Куда я еду? Что со мной будет? Как меня встретят люди, которые меня не знают и, вероятно, знать не хотят? Что будет дальше? Ведь я не могу работать… Я не могу содержать себя, кормить, обувать и одевать, найти комнату и заработать деньги для её оплаты… И ещё: я не полноправный гражданин, а лишенец — куда ни сунусь, всюду будет отказ! Работу лекпома мог бы иметь в Омском инвалидном приюте, но Анечка сорвала меня с места, плохого, но обеспеченного, и, главное, самостоятельного и независимого. Теперь моя жизнь зависит только от неё… А если она совсем не приедет в Москву? У меня мороз пробежал по коже… Если меня не примут Лина и ее муж? Если Анечка задержится, а Лине с мужем надоест моё присутствие? Куда мне идти тогда?

Страх, холодный страх перед грядущим сдавил сердце. Больная голова не привыкла напряжённо мыслить, ведь мышление требует усиленного притока крови к мозгу, а у меня мозговое кровообращение резко недостаточное. Я почувствовал в левом темени острую боль — в том месте, по которому когда-то бил молотком полковник Соловьев и где потом дважды происходил спазм сосудов: эта боль испугала меня, я боялся третьего паралича. Здесь, в вагоне… Судорожно начал считать, чтобы прекратить мышление и остановить приток крови.

Сто двадцать один… Сто двадцать два…

И в смятении уснул. Днём в нашем сознании лагерь как будто бы отодвинулся назад, а его место занял страх. Первая ночь на воле была ночью сомнений и тревог.

Как хорошо, что ехать пришлось несколько суток!

Потрясение, вызванное столь внезапной переменой образа жизни, сначала носило характер грубой встряски, но скоро новые впечатления и настоятельная необходимость думать, принимать решения и действовать, смягчили удар и переключили мозг на живую практическую работу: долго переживать было попросту некогда.

Анечка из денег, так трудно ею зарабатываемых после первого и второго заключений, высылала мне ежемесячно круглую сумму, вполне достаточную для лагерного ларька. Я старался экономить и писал ей просьбы урезать присылку денег, но это не помогало, и к моменту вызова в Москву на моём счёте в Суслово скопилось уже 800 рублей. После перевода в Омск и возобновления связи мы оба затребовали эти деньги, но безрезультатно: их украли, сообщив, что они переведены по назначению. Это обычная форма грабежа заключённых, и спорить было бесполезно. Ко дню освобождения из Омска у меня снова скопилось 800 рублей, которые на этот раз я получил полностью. Таким образом, вопрос о питании был разрешён.

Анечка хотела прислать на дорогу лыжный костюм, она была опытнее и знала, что он мне понадобится. Но я отклонил это предложение и ехал в казённом обмундировании с дырами, вырезанными на груди, спине и на обеих ногах: полоски белой материи с номерами я сорвал, теперь вместо них из дыр торчала вата. На ногах были казённые ботинки. Хорошую меховую шапку сразу же украли. Волосы на лице полезли с удивительной быстротой, и я с радостью предвидел восстановление в недалёком будущем бороды; но пока торчала щетина, у меня был вид человека, не заслуживающего доверия. Утешало, что и другие освобождённые выглядели не лучше. Любопытно, что в заключении мне иногда удавалось посмотреть в зеркало, и цвет моего лица мне казался вполне нормальным — он был как у всех. Но теперь мы резко выделялись: на фоне розовых лиц наши казались серожёлтыми, точно выкрашенными в цвет мертвецкой. В вагоне и на перронах мы видели немало рабочих в чёрных телогрейках, но наших было легко отличить от настоящих вольняшек.

Мы, контрики, держались вместе и разговаривали вполголоса так, чтобы посторонние люди нас не слышали. Но в поезде ехали освобождённые урки, наши и какие-то чужие. Их мы узнавали с одного взгляда, как негров среди белых, и молча с ненавистью провожали глазами. Урки тоже держались вместе, вместе пьянствовали, орали и провоцировали драки. С удивлением мы наблюдали, как вольная публика молча и покорно сносила нарушение порядка и спокойствия: ни офицеры, ни милиция, ни молодые люди с комсомольскими значками на груди — никто не пытался унять хулиганов, все вели себя с непонятным нам трусливым терпением и покорностью. Мы осознали положение вещей много позднее, когда лучше ознакомились с вольными порядками.

В промежутках между едой сидели у окон и молча смотрели на всё, что проплывало мимо: это был крайне необходимый психический отдых, он помогал внутренней перестройке и приспособлению. Между прочим, по мере удаления от Омского лагеря некоторые наши инвалиды стали заметно и быстро выздоравливать — скрюченные спины и руки разогнулись, сильная хромота стала еле заметной, дрожание голов исчезло вовсе: среди нашей группы симулянтов не было, но аггравантов имелось достаточно. К сожалению, мои недуги остались — правая рука не слушалась, нога волочилась по земле, язык с трудом шевелился, один глаз был больше другого. Но особенно тревожило выпадение памяти: вдруг я забывал, как меня зовут или куда и зачем я еду.

Дальше