В викторианскую эпоху всего этого у женщин не было. Они скрывали свою беременность почти от всех, вплоть до того, что в последние месяцы вообще не выходили из дома. Я начинаю размышлять о принцессе Беатрис, задаваясь вопросом, вспоминала ли она во время третьей беременности о болезни своего брата Леопольда и о его смерти. Или о своем племяннике Фритти, принце Фредерике Гессенском? Схема передачи гемофилии была уже известна. Несмотря на многочисленные заблуждения и досужие домыслы, например, что больной гемофилией мальчик мог унаследовать болезнь от отца, что цинга и гемофилия — это одно и то же, хотя уже существовали достоверные медицинские знания, не опровергнутые и сегодня. А широко распространенное мнение, что женщины могут болеть гемофилией, отвергаемое на протяжении многих десятилетий, оказалось верным. Должно быть, научные труды Генри оказались слишком сложны для Беатрис или мать запрещала ей читать книги такого рода. А дети продолжали появляться на свет, потому что вплоть до XX века надежных противозачаточных средств просто не существовало.
Семья Генри тоже пополнялась детьми. По-прежнему девочками. Две из них, которых мой отец называл «незамужними тетушками», родились в 1888-м и 1891 годах, сначала Хелена Доротея, затем Клара. Вполне возможно, первый ребенок был назван в честь третьей дочери Виктории, принцессы Хелены, которая, похоже, очень нравилась Генри, а также в честь двоюродной бабушки, Доротеи Винсент. Второе имя Клары было Мэй. Я подозреваю, что имя выбрал Генри, поскольку будущую королеву Марию называли принцессой Мэй. После этих, четвертых, родов следует четырехлетний перерыв. Из-за того, что после рождения четверых детей Генри и Эдит больше не спали вместе, что в те времена было самым надежным способом контрацепции? Или зачатие происходило, но у Эдит были выкидыши? А может, детей просто не было — в такой загадочной области ничего нельзя исключить.
Королева Виктория, долго скорбевшая по принцу-консорту, в этот период своего царствования жила в основном в замке Осборн на острове Уайт. Генри часто приезжал туда, хотя и не в качестве главного врача. В 1889 году Джеймс Рейд сменил на этом посту сэра Уильяма Дженнера. Королева благоволила к Генри. В письмах к принцессе Фредерике, теперь императрице Фредерике, она называла его «мой дорогой сэр Генри» и «самый любимый из моих врачей». Не будет ли слишком смелым предположить, что она — несмотря на то, что никогда не признавала наличие гемофилии в семье, не говоря уже о том, что сама была носителем заболевания, — ценила знания Генри именно в этой области? То есть, несмотря на смерть принца Леопольда, королева верила в способность своего лейб-медика излечить болезнь, если та проявится снова? Как мы знаем, Генри при желании умел очаровывать женщин, а в отношении монарха — курицы, несущей золотые яйца, — такое желание не могло не возникнуть.
Я снова возвращаюсь к «альтернативному Генри», к заметкам в блокноте, сделанным микроскопическими буквами. Та, которую я цитирую, третья по счету, и тоже без даты. Она посвящена несбывшимся планам и — чего я меньше всего ожидал от автора — сексу.
Вчера я слышал, как один человек говорил о другом, что тот «разменял шестой десяток», и поэтому могу сказать о себе, что еще не разменял седьмой. Говорят, я многого достиг; действительно, подобно несчастному Макбету, я «всюду собрал так много золотых похвал» [33] , но я спрашиваю себя, каковы мои истинные достижения. Успех, восхождение на вершину моей профессии, что, несомненно, является признаком благородства, многочисленные труды, высоко ценимое благорасположение Ее Величества, прочная семья и четверо детей. Несмотря на все это, я, по сути, не сделал никакого нового открытия, а просто описал, тщательно и научным образом, открытия, сделанные другими. Используя метафору, вероятно, связанную с крестьянином и плугом, можно сказать, что я не распахал целину. Я сумел угадать некоторые аномалии и проявления болезни, но не смог научно подтвердить их. Провидение не дало мне возможности, на которую я так надеялся. Тут нет ничьей вины, но я неизменно воспринимаю это как жестокий удар.
Еще в молодости меня неудержимо притягивала кровь. Для меня в ней содержались загадочные коннотации с актом зарождения жизни. Невежество юности и отсутствие какого-либо опыта de sexu заставляло меня верить, что порождающая жидкость, которая передается от мужчины к женщине при этом акте, не что иное, как сама кровь, что именно эта алая субстанция истекает из мужского органа in uterum и что если зачатия не происходит, то мужская кровь изливается во время менструации. Не правда ли, более логичный процесс, чем тот, который имеет место в действительности?
Это убеждение оставалось со мной до начала занятий медициной. Теперь, с высоты своих лет, я смотрю на него с усталым удивлением. С тех пор прошло много времени. Другие люди совершали открытия: эволюция, источник яйцеклеток, типы партеногенеза, революционные достижения Листера в хирургии. Иногда мне кажется, что отстал лишь я один, хотя немногие смогли сделать больше меня, чтобы подготовить важный прорыв. Возраст не убил во мне амбиций, но я чувствую, как угасают жизненные силы.
Слова «восхождение» и «благородство» наводят на мысль, что Генри нацелился на титул пэра. Возможно, королева обронила какие-то намеки, хоть это и маловероятно. При первом прочтении его странные рассуждения о крови как семени вызвали у меня неловкость, а Джуд, которая пришла в ужас, представив, как кровь изливается из пениса во время эякуляции, говорит, что эта картина способна отбить у нее охоту к сексу и лучше бы я ей ничего не рассказывал. Генри, похоже, перенял у своей тещи привычку апеллировать к провидению, но как понимать слова, что его лишили возможности, на которую он надеялся? И что это за жестокий удар? Последняя строчка тоже меня озадачивает. Напиши такое наш современник, мы подумали бы только об одном: он устал и уже чувствует свой возраст. Но когда викторианцы говорили об «угасании жизненных сил», они имели в виду совсем другое. Похоже, Генри боялся, что становится импотентом.
На следующий день, вернувшись домой из Парламента, я застаю у нас Пола. Он приехал на уик-энд к своему приятелю, живущему на Лэдброук-Гроув, и позвонил, попросив кого-нибудь из нас отправить ему стопку компакт-дисков, забытых тут во время рождественских каникул. Джуд, которая не в силах молчать о своей беременности, сказала, что должна ему кое-что сообщить, и если он хочет это услышать, то пусть приходит в Сент-Джонс-Вуд. Подобно большинству сверстников, Пол не мыслит своей жизни без телефона; он говорит по мобильному, когда идет по улице и когда ведет машину, что, слава богу, случается редко, поскольку машины у него нет, а свою я ему не даю. Он поинтересовался, почему нельзя сказать прямо здесь и сейчас, но Джуд отказалась, чем возбудила его любопытство.
Теперь Пол сидит в гостиной напротив моей жены и вместо минеральной воды, на которой он буквально живет, пьет виски. При моем появлении сын встает, что тоже для него необычно, и говорит, что, по его мнению, мы сошли с ума. Джуд ему рассказала, и он в ужасе. Нет, если быть точным, Пол говорит, что считает это «ужасным».
— Мне почти девятнадцать, — говорит он. — Или ты не заметил?
Его слова несправедливы, потому что я никогда не забывал о его дне рождения, и он это прекрасно знает. Я наливаю себе виски, хотя обычно не пью этот напиток.
— Джуд хочет детей. — Я едва не морщусь, употребляя множественное число. — Почему бы и нет. Она достаточно молода. Думаю, когда она выходила за меня, то не считала, что твое существование помешает мне иметь других.
— Я их хочу, — голос Джуд напряжен, и она обращается ко мне. — Судя по твоим словам, ты не хочешь детей.
Пол не обращает на нее внимания. Он пристально смотрит на меня.
— А что будет, когда ваш брак развалится? — Он игнорирует возмущенный возглас Джуд. — Как насчет страданий ребенка? Ты об этом подумал?
Я могу многое сказать в ответ — например, что не я бросил Салли, а она — меня, что в его страданиях нет моей вины, — но слишком разозлен и не могу рассуждать логично. Я кричу, чтобы Пол убирался из моего дома, если он намерен и дальше разговаривать в таком тоне. Мне он не нужен, я его сюда не приглашал, и о чем только думала Джуд, когда делилась своей новостью с таким маленьким дерьмом, как он.
Я забыл, я всегда забываю, какое наслаждение Пол получает от оскорблений. На его лице расплывается довольная улыбка.
— Я налью себе еще немного, — говорит он. — Если ты не возражаешь. — Берет свой стакан для виски, идет к буфету и возвращается с порцией, которую можно было бы назвать умеренной, будь это апельсиновый сок. — Мне только что в голову пришла любопытная мысль: необходим закон, запрещающий плохим родителям иметь еще детей.
Джуд, слава богу, встречает это заявление спокойно и приводит логические доводы в мою защиту, объясняя, что меня невозможно назвать плохим отцом, поскольку мать Пола увезла его и делала все возможное, чтобы не пускать меня к сыну. Моя злость внезапно проходит, поскольку я кое-что понимаю. Слова Пола были грубыми, оскорбительными и в высшей степени несправедливыми, однако он не сказал того, что все может обернуться плохо и ребенок никогда не родится. Меня переполняет нежность к сыну, и я предлагаю ему остаться на ужин. Естественно, он не соглашается. Сделав несколько срочных звонков по телефону и, к моему удивлению, сердечно поцеловав Джуд, Пол отправляется в паб, где подают тайские блюда и где он договорился встретиться с кем-то из тех, с кем говорил по мобильному.
Мы с Джуд сидим на диване, держась за руки. Она еще больше похожа на Оливию Бато. Беременность сделала ее на несколько лет моложе: кожа сияет, как жемчуг, глаза чистые и яркие. Она спрашивает, заметил ли я, что по утрам ее не тошнит, и указывает — впервые заговорив о прошлых неудачах, — что «в последний раз» ей было плохо каждое утро. Она считает это благоприятным признаком, указанием, что теперь все будет хорошо.
Я ругаю себя за бестактность, допущенную полчаса назад, говорю, что, конечно, хочу ребенка, что рад не меньше Джуд. Да, это преувеличение, но у меня есть ощущение, что со вторым ребенком — если считать Пола первым — все может сложиться иначе, и у меня появится шанс быть лучшим отцом.
12
Вчера вечером на пороге нашего дома появился Дэвид Крофт-Джонс, без Джорджи, но с последним вариантом генеалогической таблицы. Как и большинство людей, мы с Джуд не очень любим неожиданных визитеров, но постарались не показывать виду. Генеалогическое древо теперь достигло в ширину нескольких футов и растет с каждой неделей. Я спрашиваю Дэвида насчет письма, отправленного Патрисии Агню его матери, когда ему было три месяца, и он еще раз его перечитывает. Дэвид озадачен не меньше меня и немного обижен.
— У меня явно нет синдрома Дауна, — довольно сухо замечает он.
— Нет, но чего боялась Патрисия?
— Не имею ни малейшего понятия — правда.
Я говорю, что можно, наверное, спросить у нее. Нет, нельзя, отвечает Дэвид — она умерла. Двадцать лет назад. В его тоне сквозит раздражение — намек на то, что я должен был это знать, если бы внимательно изучил генеалогию. Я высказываю предположение, что можно спросить у дочери Патрисии, ее единственного ребенка, но Дэвид презрительно морщится и говорит, что тогда мне придется нанимать частного детектива, поскольку никто не знает, где живет Кэролайн и что вообще с ней стало. Он не объясняет, что значит «никто», хотя позже, уговорив меня выслушать рассказ обо всех родственниках, включенных в таблицу, замечает, что время от времени общается с Люси, дочерью Дианы.
Дэвид засиделся допоздна, и когда он ушел, пора было уже ложиться спать. Я заснул мгновенно, а посреди ночи мне приснился яркий сон. Я ехал в поезде — где же еще? — с Джуд. Мы направлялись в какую-то больницу в Шотландии, где Джуд предстояло пройти обследование, но я не знаю, какое именно, потому что мы, похоже, перенеслись в XIX век. Во всяком случае, на мне обычная одежда, а на Джуд — кринолин и шляпка. Ее зовут Оливией, но похожа она больше на Джимми Эшворт, чем на себя. И действительно, она превращается в Джимми. Вечер. Начинает темнеть. Поднимается буря — сильный ветер и дождь. Я вдруг понимаю, в каком мы поезде и куда направляемся. Мы приближаемся к мосту через реку Тей, причем в ту самую ночь, когда он должен рухнуть — вместе с нами.
Я ничего не скажу Оливии, не хочу, чтобы она знала, но должен остановить поезд. Входит кондуктор, и я делюсь с ним своими опасениями, но не могу объяснить, откуда у меня такие сведения. Я сам не знаю. Естественно, он мне не верит, думает, что я сошел с ума. Мост новый, говорит кондуктор, и выдержит ураган. Я спрашиваю, разве он не знает, что я лорд Нантер? Но это вызывает еще большее недоверие.
— Нет больше никакого лорда Нантера, — возражает кондуктор. — Он лишился титула.
Кондуктор уходит, и я прихожу к выводу, что нужно сорвать стоп-кран, только это не стоп-кран, а цепочка, сигнальный шнур. Джуд-Оливия-Джимми исчезла, испарилась, и никто не помешает мне поднять тревогу. Я дергаю за шнур и просыпаюсь; моя рука сжимает провод ночника.
В конце концов у Генри и Эдит родились двое сыновей, так что страхи по поводу импотенции оказались необоснованными. Все дети Генри были похожи на него, а оба мальчика — если верить семейной фотографии, которую сделала Эдит, — вообще выглядели клонами отца. Черты их матери растворились в хитросплетениях генетического наследования. Только ее большие близорукие глаза появлялись у некоторых потомков. Обе тети отца, незамужние тетушки, имели красивые глаза и с ранней юности носили очки. Я не знаю, как выглядела Мэри Доусон, но и она передала своим детям черты, унаследованные от Генри Нантера.
Первый сын Генри, Александр, родился в 1895 году; его матери было тридцать четыре года, а отцу — пятьдесят девять. Запись в дневнике от 27 февраля, на следующий день после родов, отличается необыкновенной краткостью: «У меня сын». В блокноте рождение сына отмечено тоже немногословно. Ребенку, которому при крещении дали имя Александр Генри, было три месяца, когда в блокноте появилась следующая запись:
Мой сын, подобно большинству младенцев, беспокойный, шумный, жадный и, очевидно, капризный; всегда либо плачет, либо спит. Няне приказали позаботиться о том, чтобы ребенка не было слышно. При прочих равных условиях, и если бы я мог строить нашу жизнь разумно и мудро, если бы у меня не было этих настоятельных потребностей и честолюбивых замыслов, я мог бы удовлетвориться status quo. Но я также благодарен Провидению за то, что ошибался, когда считал, что мои жизненные силы угасают. Просто я устал и слишком много работы. Ее Величество очень требовательна ко мне. Меня вызывают в Осборн и в Балморал, и на такие приглашения нельзя ответить отказом.
И снова Провидение. Но что это за status quo? Очевидно, семейное положение. Время от времени характерная сдержанность Генри проявляется и в «альтернативном Генри», а также в дневнике. По всей вероятности, это означает одно: он считал, что семья больше не должна увеличиваться, а Эдит хотела еще детей. Или нечто иное, о чем я не знаю? Наследство, обещанное кем-то второму сыну? Оно как раз удовлетворило бы «настоятельные потребности и честолюбивые замыслы». Единственным богатым родственником семьи была Доротея Винсент, но у нее самой имелись дочери. Предположение Джуд о том, что Эдит могла унаследовать деньги тетушки, ничем не подкреплено. Но возможно, существовало соглашение, согласно которому деньги наследовал второй ребенок мужского пола? Я должен это выяснить.
Еще один любопытный момент, не замеченный мною — на него указала Джуд, — заключается в том, что в своих заметках Генри не упоминает ни одну женщину, за исключением королевы и ее дочерей. Даже Эдит. Ни Оливию, ни Элинор, ни Джимми. Можно предположить, что «плохие» женщины не заслуживали его внимания, а «хорошие» не могли его заинтересовать и поэтому не удостаивались такой чести. А к какой категории теперь относилась Оливия Бато? В 1896 году она убежала от мужа с любовником, бросив трех маленьких детей. Генри не мог не знать — вскоре это стало общеизвестным фактом. В свете того, что я уже знаю о характере Генри, нет нужды говорить, что он не упомянул о скандале ни в дневнике, ни в блокноте.
Не приходится сомневаться, что королева Виктория очень нуждалась в нем, однако непонятно, почему в середине девяностых его присутствие требовалось так часто. Теперь Генри стал известным специалистом по гемофилии, однако в тот период в королевской семье Англии не было больных гемофилией — лишь несколько человек за границей. Носителями заболевания были сама принцесса Беатрис и ее дочь Эна, а также внучки королевы, принцесса Ирена Гессенская и ее сестра Аликс, мать несчастного царевича, и дочь Леопольда принцесса Алиса. Генри утверждал, что определил наследственность принцессы Беатрис по ее внешности, но современная медицина назвала бы это невозможным, и поэтому любые предположения, что он был способен распознать «носителя» в Ирене или Аликс, когда они приезжали к бабушке, или в маленькой Эне, это все ерунда. И он не рассказал о своем убеждении королеве. Эту тему Виктория отказывалась обсуждать. В любом случае, кроме крайне неэффективного зажимания ран, прикладывания льда и наводящей ужас катетеризации, никаких средств облегчить состояние больного в то время не было, не говоря уже о лечении.
Причина могла заключаться в том, что Виктория любила общество Генри. Ее всегда привлекали высокие, красивые, мужественные мужчины. Она обожала обсуждать недуги (но не гемофилию) и, наверное, провела много приятных часов в своем приморском убежище, жалуясь на ревматизм и ухудшающееся зрение. В 1893 году оно стало совсем плохим. Виктория с трудом могла читать и просила всех своих корреспондентов писать «как можно более черными чернилами». Эти проблемы со здоровьем не были специальностью Генри, однако он был доктором медицины и мог понять их. Виктория доверяла своему главному врачу сэру Джеймсу Рейду, который всегда говорил ей правду, а не только приятное, но, возможно, также получала удовольствие от галантного оптимизма Генри. У него был еще один талант, который могла ценить королева: как и сэр Джеймс, он говорил по-немецки. Многие родственники королевской семьи, от мелких князей до великих герцогов, приезжавшие в Осборн и другие резиденции монарха, плохо знали английский. Генри мог разговаривать с ними на их родном языке, если во время визита им требовалась медицинская помощь.