Правила крови - Барбара Вайн 20 стр.


Генри был избавлен от подобного беспокойства во время всех беременностей жены. В 90-х годах XIX века ребенка принимали таким, каким он появлялся на свет. Полагаю, тогда не было никаких тестов, разве что подвешивали маятник над животом женщины в попытке определить пол ребенка. Генри также не присутствовал при рождении своих детей. Возможно, ходил взад-вперед рядом со спальней, как и все выставленные за дверь отцы, но почему-то мне это кажется маловероятным. Он испытал облегчение, узнав, что родился мальчик. Генри хотел сына, но не потому, что ребенок унаследует деньги какого-то родственника. Я сделал запросы относительно семьи Винсент и выяснил, что денег у них было немного, а все недвижимое имущество в Манатоне унаследовал племянник умершего сквайра Винсента. Вероятно, Генри хотел сына потому, что у него уже было четверо дочерей. Для более сбалансированной семьи требовался еще один ребенок мужского пола.

Старший сын Александр (мой непрерывно курящий дед, волокита и любитель наслаждений) был здоровым и крепким мальчиком, крупным для своего возраста — если судить по фотографиям, сделанным его матерью. Она не писала писем, но запечатлела, как растет старший сын, ее любимец, на снимках, которых больше всего в ее альбоме 1896–1900 годов. Мальчик присутствует почти на каждой странице, а под каждой фотографией подпись ее наклонным, типичным для викторианской эпохи почерком: «Александр в возрасте девяти месяцев», «Сегодня Александру год!» и «Алекс — теперь его называют этим уменьшительным именем — пошел в тринадцать месяцев, раньше всех остальных детей».

А вот Джордж не отличался таким же крепким здоровьем. Может, он уже родился больным, и именно этим объясняется его поспешное крещение? Мать редко фотографировала младшего сына. Может, любила его не так сильно, как Александра, а может, из-за того, что на тех немногих снимках, которые она сделала, мальчик выглядит худым и хилым. По большей части он снят в компании других детей — любезная викторианскому сердцу композиция семейных фотографий, — на коленях у кого-то из сестер, а другая сестра обычно клала руку на подлокотник кресла, слегка склоняла голову набок и томно смотрела на мать с фотоаппаратом. А вот у Джорджа вид вовсе не томный. На его лице неопределенное выражение страдания и стойкости, которое хронически больные дети не в силах скрывать, ни теперь, ни тогда. С мальчиком явно что-то не так. Он никогда не был здоров и никогда не будет. В те времена свирепствовал туберкулез. Генри упоминает о болезни в своем блокноте. Называет ее «истощением».

Я очень боюсь, что мой младший сын стал жертвой истощения. К счастью, воздух Северного Лондона, который расположен гораздо выше остального города, благоприятен для этого состояния. Тем не менее я вынужден рассматривать Швейцарию и ее горы как одну из возможностей для него…

Неизвестно, реализовалось ли его намерение. С тех пор как мать Генри отказалась ехать в Альпы и увезла больного Билли в Озерный край, отношение к поездкам в Европу изменилось, однако ни в дневниках, ни в блокноте нет упоминаний о пребывании в Швейцарии. Вероятно, Генри — с Джорджем или без него — не повторил своего путешествия в эту страну, совершенного в начале 80-х. Туберкулез в те времена был неизлечим, хотя считалось, что жизнь больного могут продлить горный воздух, отдых и отсутствие волнений.

Джордж родился приблизительно в то время, когда Генри получил от геральдической палаты свой герб. Возможно, я просто даю волю своему воображению, но не исключено, что Нантер не испытывал желания вставить в рамку и повесить на стену этот красивый документ потому, что тревога за сына сделала его безразличным ко всему. Может, он начал понимать, хоть и слишком поздно, что семья важнее предметов, даже редких и ценных?

В моей семье прослеживается странная особенность — единственный или младший сын часто умирал в детстве. Вряд ли это наследственность. Скорее, совпадение. Первым был Билли, умерший от туберкулеза в шесть лет, а затем, примерно в то же время, — маленький брат Луизы Хендерсон; причина смерти неизвестна, скорее всего, это была скарлатина. Сыну Генри Джорджу было суждено умереть в одиннадцатилетнем возрасте, а сын его дочери Элизабет, брат Ванессы и Вероники, скончался от дифтерии в девять. Внезапно мне приходит в голову, что именно этим может объясняться беспокойство Патрисии Агню за сына Вероники — суеверный страх, что мальчикам в семье суждено умереть совсем юными. Возразить можно одно — совершенно очевидно, что это не так. Как тогда быть с самим Генри, Лайонелом Хендерсоном, Александром и моим отцом?

В 1898 году Лайонел был уже десять лет женат и имел трех сыновей, причем все они выросли здоровыми, женились и имели детей. Они присутствуют в генеалогическом древе Дэвида. Его второй сын, родившийся в 1890 году, дожил до 90-х годов XX века и оставил многочисленное здоровое потомство.

Сэмюэл Хендерсон умер в 1892 году, через несколько дней после того, как дочь сфотографировала его вместе с женой, Элизабет, Мэри и Хеленой. В свидетельстве о смерти в качестве причины назван удар. Ему было всего шестьдесят, на четыре года больше, чем его зятю Генри. Провидение, о котором так часто говорила вдова, хранило ее еще семь лет; она умерла от рака яичников в последний месяц прошлого столетия.

Королева Виктория пережила ее на один год. Генри по-прежнему являлся к ней по первому вызову. Здоровье королевы ухудшалось, зрение слабело. 12 января 1901 года она последний раз сделала запись в дневнике. Сообщить о болезни Виктории ее личному секретарю был обязан не Генри, а сэр Джеймс Рейд. Она умерла через десять дней, собрав у своего смертного ложа всех детей.

Мужа принцессы Беатрис Генриха Баттенберга тоже не было в живых. Он пал жертвой лихорадки в Западной Африке в том же году, когда Генри получил титул пэра. После смерти королевы Генри покинул должность штатного врача овдовевшей принцессы и ее детей, лишь один из которых — старший, Дрино, маркиз Карисбрук — не страдал гемофилией. Два других мальчика, двенадцатилетний Леопольд и десятилетний Морис, были больны. В дочери принцессы, Эне, болезнь, естественно, была скрыта. Никто не мог сказать, является ли она носителем гемофилии или нет. Когда ей исполнилось восемнадцать, в Британию в поисках невесты приехал король Испании Альфонсо XIII, хотя сначала он обратил внимание на принцессу Патрисию, дочь Артура, герцога Коннаута, сына королевы Виктории. Несмотря на то что ее шансы унаследовать трон были крайне невелики — перед ней в очереди стояли несколько дюжин претендентов, — принцессу Патрисию посчитали слишком близкой к короне. Не обескураженный отказом, Альфонсо предпринял вторую попытку. На этот раз его выбор пал на Эну.

Осенью 1905 года Генри отмечал в своем дневнике: «Аудиенция у Ее Величества, король Испании Альфонсо». Больше никаких подробностей, ни намека о цели встречи с королем, ни упоминания о том, что он больше не врач Эны. Однако в своих заметках «альтернативный Генри» писал:

Я считал своей обязанностью предупредить Его Величество о рисках, если он продолжит сватовство к ее Королевскому Высочеству принцессе Эне, и сделал это. С самого начала я почувствовал, что передо мной молодой человек, который не примет совета и не прислушается к рекомендации, даже исходящих от того, кто является признанным авторитетом и по возрасту годится ему в деды. Ему были предоставлены факты. Я напомнил ему о смерти Его Королевского Высочества принца Леопольда, дяди принцессы Эны, и о том, как он страдал всю свою жизнь; я сообщил о слабом здоровье двух ее братьев, рассказав, что они унаследовали гемофилию от матери, которая была носителем болезни, и, наконец, что, по моему мнению, шансы на то, что принцесса, на которой он хочет жениться, тоже является носителем, довольно велики, хотя с уверенностью утверждать этого нельзя. Из всех детей, которые у них появятся, половина мальчиков, скорее всего, будут больны гемофилией, а половина девочек станут носителями заболевания.

Он выслушал меня, но никак не показал, что слышит, и тем более что мои слова как-то на него повлияли. Меня даже не поблагодарили. Он просто кивнул шталмейстеру и дал понять, что мне следует удалиться.

Боже правый, неужели человек способен сознательно и добровольно принести себе такое горе? Дать жизнь бедному ребенку, чей ежедневный жребий — боль и неполноценность, чьи невинные игры могут стать причиной мучений и инвалидности, когда от обычных падений опухают и искривляются конечности, а весьма распространенные в детстве порезы и синяки приводят к обильному и неостановимому кровотечению, словно из ран, полученных на поле боя… Я все это видел и знаю. Мысль о том, что этот глупец, это Величество, безрассудно бросится прямо в ад, причем не для себя, а для тех, кто будет после него, просто ради каприза, ради внезапной страсти к девушке, с которой он едва знаком, вызывает у меня разочарование в человечестве и этом мире, а также жажду — да, жажду — покинуть его.

Очень эмоционально для Генри, правда? Страстные слова, наполненные настоящим чувством. Кровь уже не божественная жидкость, некогда очаровавшая его, вплоть до нездоровой одержимости. Всю свою жизнь Генри наблюдал за гемофилией и ее проявлениями — и продолжает наблюдать как специалист, в королевской семье и не только. Он устал и готов умереть. Но ему суждено прожить еще четыре года, прежде чем сердечный приступ сведет его в могилу.

Что касается короля Альфонсо, то он женился на Эне, несмотря на предупреждение Генри. Их первый сын болел гемофилией, второй родился глухонемым, третий, умерший во время родов, по всей видимости, тоже был гемофиликом, пятый также страдал от этой болезни. И только четвертый, отец нынешнего короля Испании, оказался здоровым. К несчастью для Эны, испанцы придавали огромное значение «голубой крови» и чистоте потомства, и королеву Эну винили в том, что она принесла в испанский королевский дом то, что теперь называют дефектным геном. В те времена рассказывали ужасную и почти наверняка выдуманную историю о том, что ради того, чтобы влить здоровую кровь в страдающих гемофилией сыновей короля, ежедневно приносился в жертву испанских солдат.

Генри, знавший о дурной наследственности старшего принца — по крайней мере, — мог бы сказать, что королю Альфонсо некого винить, кроме самого себя.

14

Сегодня снова речь о законопроекте реформы Палаты лордов, первый день стадии доклада, и мы обсуждаем… что? Трудно сказать, поскольку оппозиция использует любой предлог, чтобы задержать прохождение законопроекта. Как только что заметил лидер Палаты, сегодня мы повторяем предыдущие ремарки. Хотя это обычное дело для любых дебатов. Многие пэры без всяких угрызений совести во время третьего чтения говорят то же самое, что во время второго, при обсуждении в комитетах и на стадии доклада.

Лорд Кэмпбелл Эллоуэй желает, чтобы закон не вступал в силу, пока народ не одобрит его на референдуме. Я начинаю размышлять, не выльется ли все это в дискуссию, что уже не раз случалось прежде, о том, как правильно образовать множественное число от набирающего популярность слова «референдум», «referendums» или «referenda». Мне вспоминается группа престарелых благородных лордов, презрительно шипевшая при употреблении первого варианта, хотя словарь Фаулера недвусмысленно рекомендует именно его.

Мы голосуем за предложение лорда Кэмпбелла, и несогласные — нас таких большинство — побеждают. Таким образом, поправка отклоняется. Для чая уже слишком поздно, и поэтому мы с Лахланом Гамильтоном идем в гостевую комнату пэров, чтобы пропустить по стаканчику. Я рассказываю ему о том, что еще узнал о Генри, в том числе о неожиданном всплеске эмоций по поводу отказа Альфонсо XIII прислушаться к его совету. Лахлан отвечает, что нисколько не удивлен, имея в виду отказ, а не эмоции.

— Королевские особы никогда не слушают советов, — его голос звучит мрачнее обычного. — Они усваивают это с пеленок. Единственная вещь, чему их учат матери.

Я соглашаюсь, хотя не знаю, так это или нет, и спрашиваю его мнение: почему так разволновался обычно бесчувственный Генри.

— Он видел много страданий, — отвечает Лахлан. — Такова доля врача. Кажется, вы говорили, что у него был маленький брат, который умер в детстве? — У Гамильтона превосходная память. — А его собственный сын отличался слабым здоровьем, так?

— Да, но у него был туберкулез.

— Осмелюсь предположить, он считал это постыдным. Я имею в виду вынужденный брак Альфонсо. Наверное, Генри любил детей. Некоторые мужчины любят детей. — Он преподносит это как новость. — Например, я сам. Не люблю смотреть на их страдания. Вне всякого сомнения, ваш прадедушка считал, что бедняга Альфонсо совершает преднамеренное убийство, если вы понимаете, о чем я. — Лахлан пристально смотрит на меня. — Видите ли, в то время ему еще не было и двадцати.

— Кому?

— Альфонсо. Он родился в 1886 году, после смерти своего отца, родился сразу испанским королем. Его мать была регентом, пока ему не исполнилось шестнадцать. Попытки покушения сделали беднягу упрямым. Говорят, он был храбр. Эти фамильные недостатки стоили ему трона.

— Откуда вы все это знаете? — спрашиваю я.

— Просто знаю, — вид у Лахлана непреклонный. — Ему еще повезло. Лишился только трона, а не головы.

Затем мы возвращаемся в зал, где возобновилось обсуждение законопроекта, и слышим, как новый пэр, сторонник лейбористов, предлагает поддержать предложение лорда Рэнделла, что все наследственные пэры должны остаться в Палате лордов до своей смерти, но их наследники уже будут исключены из нее. Я шепчу лорду Куирку, что у него будут проблемы со своим организатором фракции, и получаю в ответ заговорщическую улыбку. Мы обсуждаем это еще около часа. Затем, после невкусного ужина, я звоню Джуд и еду домой.

Она похожа на бледную, белую и изнуренную версию Оливии Бато, и в голову мне приходит — лучше бы не приходила — ужасная мысль, что именно так могла выглядеть Оливия, брошенная, одинокая и больная.

— Я просто устала, — говорит Джуд. — Ты не возражаешь, если я оставлю работу раньше, чем собиралась?

Конечно, не возражаю, буду даже рад. Я сажусь на диван рядом с ней, обнимаю за плечи, и Джуд спрашивает, понимаю ли я, что она беременна в третий раз, но еще ни разу не чувствовала, как шевелится ребенок. Я забыл, какой у нее срок, и она говорит, что три месяца и неделя, и тогда я отвечаю, что, насколько мне известно, для этого еще рано, но скоро уже начнется, через три или четыре недели. Ей хочется знать, как это бывает. Она спрашивает меня, мужчину? Я говорю, что если не ошибаюсь, то начинается все с едва заметного трепета, а толчки и удары будут потом.

— Я не возражаю, чтобы она меня толкала и пинала, — говорит Джуд.

Значит, это будет девочка, да?

Мне опять снится сон. На этот раз не Оливия, не Джимми Эшворт и не Генри. И я не в поезде, пересекающем мост через реку Тей. Я в доме, по всей видимости, в Грассингем-Холле в Норфолке, загородном особняке семьи Бато. Кто-то сказал мне, что это Грассингем-Холл, но я не знаю, кто именно, и теперь я в доме один, иду по галерее на верхнем этаже, а стена справа от меня увешана средневековым оружием — саблями, палашами и чем-то еще, как мне кажется, аркебузами и ружьями, заряжающимися с дула. Внизу, за перилами галереи все окутано туманом, но сквозь холодное марево проступают механизмы и инструменты, часть большого колеса, верхушка какого-то сооружения, похожего на гильотину, фрагмент металлической конструкции, покрытой шипами. Похоже на гравюру Пиранези с изображением тюрьмы, мрачную и зловещую.

Я что-то ищу, причем мое подсознание знает, что именно, однако я каким-то странным образом понимаю, что оно не сообщило об этом сознанию. Как бы то ни было, мне ясно: я узнаю, когда найду. Галерея переходит в коридор с чередой дверей по обе стороны. Я открываю одну дверь, другую, заглядываю внутрь. Становится темно — наступили сумерки, — но свет нигде не горит. Я ищу электрические включатели, газовые рожки, масляные лампы, канделябры для свеч, но ничего не вижу. Если здесь вам нужен свет, придется приносить его с собой.

Комнаты, в которые я заглядываю, все оказываются спальнями — темная мебель, белые занавески и стеганые покрывала. За окнами ясное сине-серое небо, похожее на внутреннюю поверхность раковины мидии. Я открываю третью дверь. Поначалу мне кажется, что кто-то залил эту комнату водой или через дыру в потолке сюда лил дождь, потому что все тут промокло — кровать, ночная рубашка на кровати, подушка и одеяло, коврик на полу и сам пол. Я вхожу в комнату, делаю несколько шагов, трогаю пальцем мокрую ночную рубашку, окунаю его в жидкость, собравшуюся в складке, и подношу палец к глазам. Жидкость черная. Я чувствую запах железа, потом пробую на вкус, и это вкус крови. Комната, кровать, ночная рубашка, ковер — все пропитано кровью, как будто кому-то здесь перерезали горло или у кого-то, на ком была ночная рубашка…

Я просыпаюсь без звука, но внезапно, как от толчка. Джуд рядом нет, но ночник на ее стороне включен. Кровать не пропитана кровью, но простыни испачканы красным, а на том месте, где лежала Джуд, большое влажное пятно. Я сажусь и около минуты просто сижу, в полной прострации. В голове ни одной мысли. Мое сознание пусто, как черно-красный экран. Потом я встаю и иду в ванную. Джуд лежит на полу, голая, истекающая кровью и всхлипывающая; ее ночная рубашка, похожая на ту, что я видел во сне, брошена в ванну.

Я глупо бормочу:

— Мне так жаль, мне так жаль…

Потом возвращаюсь в комнату и набираю 999, чтобы вызвать «Скорую».


Ее держат в больнице остаток ночи, следующий день и еще одну ночь. Врачи не знают, почему она потеряла ребенка или почему у нее все время случаются выкидыши. Ей говорят, что причина, по всей видимости, в каком-то дефекте плода, словно это утешит Джуд. Ее акушер утешает, что это ни в коем случае не означает, что она снова не сможет зачать и выносить ребенка весь срок.

Назад Дальше