Может, у вас у самого уже семья, ребенок. Сын?
Не сомневаюсь, что вы однажды покажете ему фокус, который я показал вам, а мне его показал мой бывший подводник. Как сейчас вижу — мы идем в воскресенье стричься, я хнычу, потому что боюсь машинки и ненавижу парикмахерскую, он тащит меня за руку, а потом вдруг говорит — смотри фокус! И происходит чудо. Отец в мгновение ока вырастает, становится великаном. Берет трамвай с остановки и протягивает мне на ладони.
Фокус, конечно, не ахти какой, но думаю, что и ваш сын когда-нибудь покажет его своему ребенку. Станет великаном и протянет ему на ладони трамвай, или дом, или гору.
Может, в этом и есть весь фокус.
Проходили недели, месяцы, и иногда вдруг толмач включал компьютер Изольды, когда ее не было дома — у них был уже у каждого свой лэптоп — и читал новые записи.
При этом у толмача было чувство, что ворует.
А он и был вором.
Иногда она записывала просто обрывки из той жизни, до толмача. О каникулах в Италии.
«А еще помнишь, как мы разругались тогда в Пизе? Я выскочила из машины и хлопнула дверью. Так хлопнула, чтобы сломать ее. Ты уехал, разъяренный, злой, бросил меня. Там стригли газон, и пахло скошенной свежей травой и бензином. На площади везде стояли туристы с вытянутыми руками, будто упирались ладонями в воздух — это они позировали для фотографии: поддерживали падающую башню. Я вошла в собор, села на скамейку, все равно идти было некуда. Там было прохладно, а на улице зной. Закрыла глаза — стрекотание косилок доносилось сквозь открытые двери, и даже в соборе был острый, свежий запах скошенной травы. Сидела и думала о тебе, как я тебя люблю. И что буду так сидеть здесь и ждать тебя. И знала, что ты вернешься и найдешь меня».
Ее дневник толмач читал только тогда, когда они ссорились. И теперь они ссорились все чаще и чаще.
Толмач знал, что Изольда может проверить, когда в последний раз открывался файл, но боялся спросить у знакомого программиста, как сделать так, чтобы этого нельзя было определить.
И еще странно было читать, что Изольда была ночами с толмачом, а представляла себе, что это Тристан обнимает ее в темноте.
Это Тристан, а вовсе не толмач, целовал и входил в нее по ночам.
Один раз Изольда вернулась домой, когда вор сидел за ее компьютером, но он успел все выключить, потому что она сразу пошла в туалет.
Один раз толмач прочитал новую запись, что их сын похож на Тристана, каким тот был на детских фотографиях.
Толмач стал рыться на полках Изольды в ее папках, альбомах, коробках — хотел найти фотографии Тристана. Когда-то она показывала их, но он не обратил внимания, не запомнил. Теперь всматривался в каждое фото, неужели действительно есть сходство?
Каждый год у них дома собирались друзья Изольды и Тристана — в день его смерти.
Так получилось, что накануне очередной встречи толмач и Изольда из-за какого-то пустяка очередной раз поссорились. Даже с битьем посуды. Когда Изольда ушла на работу, толмач включил ее компьютер, открыл тот файл и прочитал:
«Сегодня ушла спать в детскую. Слушала, как сопит во сне ребенок, и так захотелось, чтобы это был наш с тобой сын. Он и есть твой ребенок. Твой, а не его».
Когда Изольда вернулась с работы, толмач подошел и обнял ее, как обнимал после ссор, чтобы помириться. Сказал, как они говорили друг другу:
— Мир?
Она улыбнулась, прижалась лицом к его груди:
— Спасибо! Я так боялась, что сегодня у нас опять будет плохо.
Толмач улыбнулся:
— Все будет хорошо!
Пришли гости. Изольда приготовила раклет. Было тепло и говорливо.
Толмач пошел укладывать сына, читал ему перед сном про Урфина Джюса и дуболомов. Ребенку давно пора была спать, а он все просил почитать еще, и толмач читал и читал.
Не хотелось к ним туда выходить.
Сын наконец заснул, толмач выключил свет, лежал в темноте и слушал детское сопение.
Вышел уже к десерту. Разговор зашел о России, о Чечне. Зубной техник, отщипывая виноград, спросил толмача, что испытывает человек, если принадлежит не к маленькому народу, как швейцарцы или чеченцы, а к большой нации — и тут он запнулся — не завоевателей, не угнетателей, а как это сказать — он крутил пальцами виноградину, все не мог найти нужного слова и смотрел на толмача с улыбкой, словно ожидая помощи.
Толмач подсказал:
— Если принадлежит к русским.
Техник засмеялся, бросил ягоду в рот, стал разжевывать, отщипнул еще:
— Ты ведь понял, что я имею в виду?
— Конечно, понял.
Толмач разлил остатки вина из бутылки, пошел на кухню за следующей и, вернувшись к гостям, начал разговор о видео, которые снимают чеченцы. Кто-то видел короткие отрывки по телевизору. Толмач сказал, что знакомые журналисты из Москвы прислали кассету. Изольда первала его:
— Не надо!
Толмач привлек ее к себе, поцеловал в шею:
— Конечно, не буду.
Гости принялись настаивать:
— Покажите!
Толмач стал отговариваться, что действительно лучше не надо, потому что эти кадры не показывали ни по какому телевидению, даже в России.
— Тем более покажите! Покажите!
Особенно хотел увидеть то, чего не надо видеть, зубной техник.
Толмач понес тарелки на кухню, Изольда пошла за ним и сказала тихо, чтобы никто в комнате не слышал:
— Зачем ты хочешь испорить мне этот вечер?
Толмач ответил:
— С чего ты взяла?
Наконец кассета в видеомагнитофоне, все расселись, толмач включил.
Сначала кто-то просит, чтобы за него заплатили выкуп, совсем еще мальчишка, изможденный, грязный, наверно, пленный солдат, ему отрезают палец, он принимается тихо скулить. Палец крутят перед объективом.
Потом какой-то иностранец — он говорил по-английски — протягивает в камеру банку с мутной жидкостью, свою мочу с кровью, жалуется, что ему отбили почки, тут его сзади стегают железным прутом, он дергается, кричит.
Изольда с самого начала не стала смотреть, вышла на балкон курить.
Кто-то из гостей после первых кадров встал и пошел за ней.
Пленному солдату хотят перерезать горло. Он вырывается, сипит: «Не надо! Не надо!». Уходит куда-то вниз из кадра. Его поднимают обратно, черная рука с кривыми пальцами на красном лице.
Еще кто-то из гостей встал и молча вышел из комнаты.
Старик спокойно крестится в камеру и говорит: меня сейчас убьют, и я хочу сказать, что я вас очень люблю, и тебя, Женечка, и тебя, Алеша, и тебя, Витенька! Ему отрубают голову. Камера показывает в первую секунду не голову, а шею — крупно — она толстая, наверно 45-го размера, и вдруг сокращается в кулак, и из нее выпирает горло и льется черная кровь.
Перед телевизором остались вдвоем — толмач и зубной техник. Сидели и смотрели, как насилуют женщину, которая все время кричит: «Только не трогайте ребенка!». Зажигалкой поджигают волосы между ног, потом вставляют ей внутрь лампочку и раздавливают стекло. Женщина воет, охает, корчится на земле. Льется кровь. Бородатый в черных очках вставляет, ухмыляясь, ей в задний проход дуло пистолета и спускает курок.
— Хватит, — сказал зубной техник, — выключи!
Толмач выключил телевизор и пошел на кухню готовить чай. Гости быстро разошлись.
Изольда в ту ночь опять пошла спать в детскую. Сказала вместо «спокойной ночи»:
— Я тебя ненавижу.
26 августа 1915 г. Среда.Сегодня на скейтинг-ринке брат познакомил меня со своим новым другом Алексеем Колобовым, студентом, эвакуировавшимся вместе с университетом из Варшавы. Я каталась с Лялей и издалека увидела, как кто-то помахал мне из-за столика, которые стоят вокруг трека. Подкатила к барьеру. Саша представил нас. Оркестр играл так громко, что нужно было кричать. У него удивительные голубые глаза, красивая узкая рука, и он очень смешно покраснел, когда здоровался со мной. Предложила ему покататься — он отказался. Не умеет. Мне стало с ними неловко и как-то скучно. Не о чем было говорить. Вернее, даже не скучно, а как-то тревожно. Захотелось убежать, скрыться. Снова умчалась на середину трека, в общее течение.
А теперь пишу и думаю, чем меня это задело? Может быть, может быть…
27 августа 1915 г. Четверг.Вернулись Мартьяновы. Сегодня видела Женю. Удивилась: что я могла в нем найти?
Пришел папа с картой, и все стали ее разглядывать. На фронте дела все хуже — отдали Польшу, всю Литву и Белоруссию. Саша с папой следят каждый день за отступлением по карте. В Ростов отовсюду хлынули беженцы.
Ночью думала о Жене и снова вспомнила, как он стал показывать мне тогда опыт, как магнит сквозь лист бумаги придает железным крошкам симметрический рисунок, а я сказала, что больше его не люблю — и какой он стоял после моих слов жалкий, поникший, беспомощный с магнитом и бумагой в руках.
Наверно, я очень плохая. Но мне его совершенно не жалко. Вернее, жалко, конечно, но от этой жалости он становится каким-то еще более жалким.
Я не влюбилась в Алексея. Да, я чувствую. Я знаю.
29 августа 1915 г. Суббота.После каникул все съезжаются и рассказывают друг другу о своих летних романах — думаю, большей частью придуманных.
Всех удивила Мишка. Летом она познакомилась с молодым правоведом — его мать снимала рядом дачу. Он сказал, что любит ее, на следующий год закончит университет и женится на ней. А на другой день приехала его мать — важная и гордая, встала на колени перед ней — перед Мишкой! — и стала умолять отказать ее сыну. Стала уверять, что они оба молоды и вовсе не пара, что Мишка будет чувствовать себя неловко в их кругу. И что он будет стыдиться ее, будет несчастен. Напоследок сообщила, что они запутаны в долгах и что у него уже есть невеста, красавица, богачка, светская барышня, и что Мишка, если действительно любит ее сына, то для его счастья должна отказаться от него. Мишка послала ему прощальное письмо, в котором написала, что больше они никогда не увидятся и он свободен, а она будет любить его всегда.
Не знаю, верить или нет. Хотя Мишка никогда еще не врала.
Ходила в госпиталь.
Тучи серые, как больничные халаты.
На душе очень грустно. Все время думала об Алексее. Он подружился с Сашей и иногда заходит к нам, но на меня не обращает никакого внимания. Я на него тоже. Он то ли застенчивый, то ли скучный. Скорее второе.
31 августа 1915 г. Понедельник.Объявился Петя Назаров. Очень изменился, повзрослел. О Семе сначала говорили, что его убили, но пришла открытка через Красный Крест. Он в германском плену.
4 сентября 1915 г. Пятница.Сегодня у нас снова был Алексей. Лучше бы он не приходил! Он вошел, а я только что из гимназии — еще не переоделась, в коричневом ужасном платье, в черном переднике — на руке чернильное пятно! Столкнулись в прихожей — я выходила из уборной и от ужаса, что он видит меня и слышит шум воды в ватерклозете, вся обмерла, ладони вспотели, моргаю — не могу выдавить из себя ни слова. А они с братом при мне стали обсуждать — и что?! У них в университете на лестнице выставили почтовый ящик с надписью «Половая анкета» — нужно туда опустить анонимные сведения о своей сексуальной жизни. Я стою красная, как идиотка. Брызнули слезы. Пулей умчалась.
Ненавижу себя!
8 сентября 1915 г. Рождество пресвятой Богородицы.Брат стал совсем взрослым — бреет бородку.
Да все стали взрослыми — и Катя, и Маша.
А я? Я в выпускном классе гимназии! И что я вдруг заметила? Теперь я — предмет обожания! У меня появилась поклонница из младшего класса, Муся Светлицкая, возгоревшаяся ко мне любовью и всячески выказывающая свое восхищение. Бегает за мной на перемене, как собачка, льнет, целует мои руки! Сначала нравилось, а теперь стало надоедать. И главное, невозможно отвязаться! Утром по дороге в школу купила ей шоколадку с начинкой из крема, ту самую, мою любимую с детства, в цветной обертке с двумя язычками. Только теперь потянешь за один — выскакивает картинка со злобным лицом Вильгельма, дернешь за другой язычок — появляется чубатая голова вездесущего казака Козьмы Крючкова. Подарила Мусе — та чуть не зарыдала от счастья.
Господи, как я хочу вот так же кого-нибудь любить!
10 сентября 1915 г. Четверг.Погода отвратительная.
Снова был Алексей. Он меня совершенно не замечает. Я его тоже. Он мне не нравится все больше и больше. Что это — заносчивость? Высокомерие? Он считает, что я еще не доросла до их высоколобых бесед?
И не надо!
12 сентября 1915 г. Суббота.Все, я влюбилась! И как! Причем влюбилась с самого первого мгновения, тогда, на треке, просто скрывалась сама от себя, боялась пораниться, сделать себе больно. То, что было с Женей, — чушь. Детство. Женя — ребенок, мальчишка. Я просто еще не знала, что такое любовь!
Алексей! Алеша! Какое чудесное имя!
И какой дивный день!
13 сентября 1915 г. Воскресенье.Сегодня ходили с Алешей в электротеатр «Возрождение», смотрели «Стеньку Разина». Сижу и ничего не вижу, только чувствую его близость, его руку на моей руке.
Как он умеет целовать меня! Я только с ним, с моим Алешей, узнала, что такое мужской поцелуй! Это ни с чем сравнить невозможно! Я второй день в какой-то горячке.
И еще вот, очень важное: на обратном пути Алеша рассказывал, что студенты образовали театральный кружок и готовят благотворительный спектакль. Он сам не играет, а отвечает за освещение. Спросил, хотела бы я играть? Господи! Я? Играть? И еще готовить спектакль вместе с Алешей? Да я умру от счастья! Спросила, что они собираются ставить. Еще не решили. Ставить спектакль будет Костров, который учился в Студии Художественного театра!
Вот так! Я уже без пяти минут актриса!
Наверно, этого нужно стыдиться, но я хочу быть на сцене, хочу быть в центре внимания, хочу аплодисментов, хочу идущих на меня из зала волн восхищения и любви! Верно, это дурно, но я ничего не могу с собой поделать.
Вместе с Высшими женскими курсами из Варшавы эвакуировался женский медицинский институт. Тала и Ляля хотят записаться туда. Зовут идти с ними.
Нет, я знаю мою дорогу. Я буду петь. Я хочу петь, и ничто не сможет мне помешать — ни война, ни землетрясение, ни всемирный потоп! Сколько же лет я ждала этой минуты, чтобы появиться на этом свете! И что? Отказаться от себя? Нет, я буду петь в этой жизни и другой ждать не собираюсь!
Или театр.
Как я счастлива! Алешенька мой!
17 сентября 1915 г. Четверг.Сегодня на урок зоологии Р.Р. принес скелет — наши девицы перепугались, завизжали, а он нашел чем успокоить, сказал, что это скелет нашего старого швейцара у Билинской, толстовца, который завещал свое тело науке и просвещению. Я даже не знала, что он умер. Старик исчез куда-то после переезда гимназии. Говорили, что уехал в Новочеркасск к сестре.
Упокой Господь его душу! С телом покоя не получилось.
В профиль Р.Р. напоминает какого-то грызуна. Противный. Еще противнее Забугского, и тоже априори считает нас всех тупицами. На первом уроке он стал показывать нам опыт — мол, не Бог создал Солнечную систему, а смотрите: принялся вращать в стакане ложечкой каплю жира — от быстрого вращения большая капля разорвалась и разделилась на несколько маленьких — наглядная картина возникновения солнечной системы с планетами. «Поняли?» — «Да». — «Вопросов нет?» — «Нет». Разозлился: «Надо было спросить — кто вращал тогда ложку! Умнички!»
Он говорит «умнички», чтобы не называть нас дурами.
Говорят, в него влюблена начальница.
Женя еще совсем ребенок. Он встретил меня на улице, подошел, хотел что-то сказать, но только молчал и так беспомощно вертел в руках свою гимназическую фуражку.
А Алексей — взрослый, умный, настоящий. С ним так интересно! Он такой начитанный, столько всего знает! Оказывается, играть — о театре — придумали французы, а театр греков — это ago, т.е. действую, живу. Отсюда и слово агония.
Именно так: театр для меня не игра, а сама жизнь и смерть.
Не могу заснуть. Уткнусь в подушку и вижу его, как он улыбается, как целует меня. Сегодня ему попала ресница в глаз, и я вылизала ее языком.
19 сентября 1915 г. Суббота.Итак, решено, мы ставим «Ревизора»! Я играю Марью Антоновну.
Костров все-таки невероятный воображала, возомнил себя чуть ли не Станиславским и требует от всех, чтобы слушались его, как бога, будто мы в самом деле студия Художественного театра. Но, с другой стороны, он умница и действительно талант. И мне нравится, что все у нас всерьез.
И он настоящий артист. Знает все о театре. У него случайно вылетела из роли страница на пол, и он тут же сел на нее. Объяснил, что это давний актерский оберег. Если не сядешь на упавшую роль — будет провал.
Тала обиделась, что у меня нет теперь времени ходить с ней в госпиталь. Или это из-за Жени? Она так любит брата!
Наверно, это плохо, что я делаю — между помощью раненым и театром я выбрала театр. Но искусство — разве это не такая же помощь людям? Не знаю. Нужно еще подумать об этом. Но там, на репетициях, так интересно! А в госпитале все время одно и то же!
Перечитала и подумала: какая же я эгоистичная! Стало стыдно перед Талой.
Сегодня после репетиции, когда все расходились, Костров очень смешно рассказал, как на съемку «Обороны Севастополя» пришли местные жители с прошениями и жалобами. Они увидели целую свиту в расшитых мундирах и решили, что это какое-то начальство. И в Кострова, одетого в генеральский мундир, тоже вцепилась какая-то старуха, плакала и о чем-то просила. Все никак не могла поверить, что он никакой не генерал. Чтобы не срывать съемку, пришлось разгонять крестьян полицией.
За ужином рассказываю про репетицию, а папа спрашивает: «А знаете, что в „Ревизоре“ самое главное?» — «Обличение?» — «Нет». — «Немая сцена?» — «Нет». — «Тогда что?» — «Самое главное — это как Бобчинский просит передать царю, что есть такой Петр Иванович Бобчинский». — «Почему?» — «Это нельзя объяснить. Это можно только понять».