Алеша провожал меня домой, и мы зашли в Александро-Невский собор. В соборе было много приезжих. Вообще город переполнен беженцами. Бегут в Ростов отовсюду — с юга спасаются от турок армяне, с юго-запада бегут галичане, с запада — поляки, украинцы, евреи — им теперь разрешили селиться вне черты оседлости, с северо-запада — прибалты.
Мы стояли со свечками в руках, и я представляла себе, как мы будем здесь венчаться. Смотрела на все и будто заключала мой собственный завет со свечками, и с васнецовскими росписями, и с мозаикой на полу, и с мраморными иконостасами и престолами, и с канадскими тополями в окошках, и с гулкостью свода, и с запахами ладана и растопленного воска — что они нас подождут, и мы обязательно придем.
Алеша наклонился к моему уху и сказал, чтобы я посмотрела, как священник бьет по губам старух, которые
На середине фразы заверещал мобильник.
— Baumann, Direktion für Soziales und Sicherheit.[19]
Все понятно — ищут переводчиков.
— Grüzi, Herr Baumann! Kann ich Ihnen helfen?
— Wir haben einen Dringlichkeitsfall, hätten Sie jetzt Zeit zu kommen?
— Nein, Herr Baumann, es tut mir leid, aber ich kann nicht.
— Schade. Es ist eben sehr dringend. Und ich kann niemand finden. Vielleicht könnten Sie sehr kurz bei uns vorbeikommen? Ich habe da einen jungen Mann bei mir, ich muss ihm etwas mitteilen. Aber er versteht nichts, weder Deutsch noch Englisch.
— Es geht wirklich nicht, Herr Baumann. Ich bin jetzt in Rom.
— In Rom? Schön. Wissen Sie was, vielleicht könnten Sie ihm etwas per Telefon ausrichten? Nur ein paar Worte. Der junge Mann steht hier neben mir, ich gebe ihm den Hörer, und Sie sprechen kurz mit ihm.
— Gut. Was soll ich ihm sagen?
— Also, er heisst Andrej. Es geht um zwei Brüder, Asylsuchende aus Weissrussland, aus Minsk. Sagen Sie ihm, dass sein Bruder Viktor gestern um 18 Uhr vor dem Durchgangszentrum in Glatt bewusstlos aufgefunden wurde. Er lebte noch, aber starb unterwegs ins Spital. Es ist nicht klar, was passiert ist. Entweder hat ihn jemand aus dem Fenster gestossen oder es war ein Selbstmord oder ein Unfall, die Ermittlungen laufen noch. Alles zeugt davon, dass er betrunken war. Er ist vom dritten Stock mit dem Hinterkopf auf den Asphalt gefallen. Wir haben versucht Andrej das zu erklären, aber er hat nichts verstanden. Das ist alles.
— Gut, Herr Baumann, geben Sie ihm den Hörer.2
Трубка сказала совсем мальчишеским испуганным голосом:
— Алло?
— Андрей, такое дело. Твой брат Виктор…
— Что-то с ним случилось? — голос у трубки стал совсем тихим.
Сказал все, что нужно было сказать.
Какое-то время трубка молчала. Потом послышался странный звук, похожий на икоту.
— Алло, Андрей, ты меня слышишь?
Сдавленное, между икотой:
— Да.
— Передай трубку господину Бауманну.
Снова бодрый полицейский голос:
— Baumann.
— Ich habe es ihm gesagt, Herr Baumann.
— Merci vielmal! Und schönen Tag noch!
— Ihnen auch!1
Алеша наклонился к моему уху и сказал, чтобы я посмотрела, как священник бьет по губам старух, которые идут прикладываться к кресту, а девушкам — протягивает крест мягко.
Я на него сперва обиделась, а потом вдруг стало так стыдно, что я из-за такой ерунды на него могла обидеться! Господи, а вдруг его убьют! Как же я буду жить? И снова стало так страшно, что ноги подкосились, схватилась за Алешу, чтобы не упасть.
20 ноября 1915 г. Пятница.Именины у Ани Трофимовой. Танцы, смех. Выбежала в уборную, заперлась, разревелась. Как можно веселиться, если он через три дня уедет — и может быть, навсегда!
22 ноября 1915 г. Воскресенье.Завтра Алеша уходит на фронт.
Мы ходили по улицам, замерзли, зашли в кинематограф. Ничего не видела — только шевелящийся слепой луч в темноте. Было странно и невозможно — завтра он уедет на фронт, а мы тут сидим, смотрим какую-то ерунду. Я потянула его за руку: «Пойдем!». Ушли, не досмотрев до конца.
Не знаю: писать об этом или нет.
Напишу.
Мы пришли к нам. Поднялись ко мне в комнату. Я заперла дверь изнутри. Выключила свет. Обняла его. Сказала: «Возьми меня, Алеша!». Так мы стояли, обнявшись посреди комнаты. Он стал говорить, что не может так, а я сказала: «Я так хочу!». Оба боялись и стеснялись. Нет, ничего не буду писать.
Я ничего не понимаю, что произошло. Знаю только, что я все сделала не так!
На душе очень тяжело. Все было и больно, и стыдно. Ничего не получилось. Он ушел, ничего мне не объяснил. Что? Что я сделала не так?
Алеша, как я тебя люблю, и как мне плохо и страшно!
23 ноября 1915 г. Понедельник.Сегодня проводили Алешу. Поехали все на вокзал, было много разных знакомых. Поезд стоял на путях, где уже кончились платформы, мы долго шли по шпалам. Я все ждала, когда Алеша подойдет ко мне, а он то был окружен друзьями, то стоял с родителями. Мне после вчерашнего было так неловко, так нехорошо, что не смела к нему подойти. Потом он подошел, и мы обнялись. Не могла посмотреть ему в глаза. Все женщины кругом, кто провожает сыновей, братьев, женихов, плачут, а на меня будто напал столбняк. Только прижалась к его шинели и смотрю в каком-то оцепенении, как солдаты взбегают в вагон по доскам — и как доски под ними прогибаются.
А когда расходились, услышала краем уха, как кто-то кому-то шепнул про меня: «Он, может, не вернется, а у нее ни слезинки». Даже знаю, кто это сказал.
И вот пришла домой и разрыдалась.
Алешенька, как же я буду теперь жить без тебя?
Он подарил мне на память часики — в крышке прядь его волос.
24 ноября 1915 г. Вторник.Первый день без Алеши.
День святой Екатерины. Днем — литературно-музыкальное утро для младших классов, вечером — концерт-бал для старших. Не пошла.
Только что вернулась от Нины Николаевны. Читала монолог «Я одна…» и все срывалась, несколько раз начинала сначала — «Я одна…». А сама думаю: что за черт, я вовсе не одна и вовсе не там, где должна быть по действию пьесы, а в этой комнате, пропахшей старушечьим телом. И вот передо мной на столе графин с водой, которая должна отстаиваться и очищаться с помощью брошенной туда серебряной ложки, иначе старуха, называющая меня деточкой, не пьет. И вдруг все эти слова, которые я должна была говорить по сцене, показались враньем и чепухой. И снова пытаюсь начать: «Я одна…».
И тут поняла: я учусь никакому не искусству, я учусь врать. Стало противно и скучно. Кое-как отбарабанила и поскорее убежала.
Села писать письмо Алеше. А что писать — не знаю. Хотела написать, как я его люблю, и не могу. С ума схожу — что я не так сделала? Я все сама в тот вечер испортила! Что он теперь обо мне думает?
Я хотела целовать его, ласкать, я хотела чтобы он был со мной счастлив! Почему все вышло так ужасно?! И так стыдно! Так стыдно, и больно, и нехорошо!
От Алеши ничего.
27 ноября 1915 г. Пятница.От Алеши ничего.
Как вспомню опять тот вечер, как я стала расстегивать кофточку, как схватила его руку и притянула к себе — так опять нестерпимо стыдно! И как он стеснялся, как мучался, что у него ничего не получается! И как потом мы одевались, боясь взглянуть друг другу в глаза!
Прости меня, Алеша, это я во всем виновата!
1 декабря 1915 г. Вторник.Нина Николаевна сегодня рассказывала про гастроли в Москве знаменитого мейнингского театра, как со сцены вдруг запахло сосной при изображении леса.
Я решила, что больше не буду к ней ходить.
От Алеши ничего. Наверно, после того что тогда произошло, он больше мне не напишет.
4 декабря 1915 г. Пятница.Наконец-то письмо от Алеши!
Ждала, ждала, а вот оно пришло, и я не могла открыть конверт — перечитывала по несколько раз адрес — его рука, его почерк.
«Дорогая моя! Любимая! Далекая!»
Проглотила, пробежала строчки — три страницы — выискивая главное, а главное в самом конце: «Вот мы расстались, и только теперь по-настоящему понял, как много в этой жизни ты для меня значишь и как сильно я тебя люблю, и как по сравнению с моей любовью ничтожны и страх умереть, и вся эта война!».
Переписываю строчки из его письма, и Алеша будто приближается, будто он где-то совсем рядом, за моим плечом. Будто мы соединяемся с ним вот так: через эти слова, через эти буквы!
«Послал тебе письмо еще с дороги, но не знаю, получила ли ты его. У меня все хорошо».
Ничего я не получила, Алеша! Ничего!
«Сижу в землянке, устроенной из погреба разрушенного дома. На столе — бутылка, увы, молока, хлеб и свеча. Мы сегодня стреляли только утром. Я один на батарее. Офицеры ушли все в деревню.
Я целый день теперь занят — это адъютантство не так уж обременительно, но зато нельзя отойти от телефона. Заснешь, а под ухом дребезжит — сейчас же просыпаешься и слушаешь, а потом бежишь докладывать командиру.
Вчера в 10 вечера сообщили, что летит дирижабль. Я тотчас приказал потушить все огни, и через несколько минут началась страшная канонада. В звездном небе мелькала красная, мигающая звездочка, около нее, вокруг, рвались снаряды. Скоро дирижабль был совсем над нами. В воздухе стала страшная трескотня и свист от снарядов. Осколки и пули падали вниз, производя звук вроде того, который производит молоко во время дойки коровы, но только длительней. Снаряды рвались очень близко и часто, огнем освещали корпус дирижабля — сигарообразный, темный».
И еще три страницы. Перечитала сто раз. Господи, спаси его и сохрани!
И еще три страницы. Перечитала сто раз. Господи, спаси его и сохрани!
Только теперь, после того как он уехал туда, где ему грозит смерть, каждый день, каждый час, я стала понимать, что такое любовь, и как я не умела любить и показать ему мою нежность, все, что я чувствую к нему, и даже просто не умела сказать о своей любви! И вдруг стало ясно, как же я неимоверно ниже и недостойна его и как я перед ним виновата за то, что так мало любви дала ему!
Сегодня возвращалась из лазарета уже затемно, в стужу, — там умер один раненый — и представляла с ужасом, что и Алешу уже, не приведи Господь, ранили, и он умирает сейчас где-то в лазарете, или просто в темноте в окопе или просто в снегу и зовет меня, и вдруг так схватило сердце: он не вернется! Он не вернется! И в этом буду виновата я — ведь его должна спасти моя любовь, а ее он получил от меня так мало, что не хватит, не спасет…
Я виновата, что не умела его любить так, как он того достоин.
8 декабря 1915 г. Вторник.«Вечер. Сижу в землянке у телефона, от которого мне как адъютанту дивизиона отходить нельзя. То и дело звонят.
Война — это совсем не то, что вы себе представляете. Снаряды, верно, летают, но не так уж и густо, и не так-то много людей погибает. Война сейчас вовсе уже не ужас, да и вообще — есть ли на свете ужасы? В конце концов, можно и из самых пустяков составить ужасное. Летит снаряд — если думать, как он тебя убьет, как ты будешь стонать, ползать — в самом деле становится страшно. Если же спокойно глядеть на вещи, то рассуждаешь так: он может убить, верно, но что же делать? Кипеть в собственном страхе? Мучиться без мученья? Пока жив — дыши.
Не хочу хвастать, но мне уже не так страшно, как раньше, — да почти совсем не страшно. Если бы был в пехоте, тоже, думаю, приучился к пехотным страхам, которых больше. Единственное, что я мог уступить страху моей матери, — это то, что я пошел в артиллерию, а не в пехоту. Один офицер нашей батареи заметил, что артиллерист не обращает внимания на снаряды, но боится пуль, а пехота наоборот. Видишь, какие смешные у нас здесь страхи.
Думаю все время о тебе, дорогая моя, и чувствую, что с каждым днем моя любовь к тебе все сильнее и сильнее. Как ты там?»
11 декабря 1915 г. Пятница.Сегодня был литературный суд над Рудиным. Мишка так разгорячилась, что Рудин не умеет и не хочет любить, что он боится настоящей большой любви, и вошла в такой раж, что вдруг заявила, что Рудина надо расстрелять. Так и выпалила — расстрелять! Все смеялись.
Среди ночи проснулась и не могла заснуть. Думала об Алеше.
12 декабря 1915 г. Суббота.«Вчера в первый раз было по-настоящему опасно. Снаряд упал в двух шагах от меня. Бог спас. Камуфлет. Камуфлет — это снаряд, который падает отвесно, почти вертикально, и зарывается глубоко в землю. Взрыв не имеет силы поднять землю и появляется лишь дымок. Камуфлеты случаются редко — повезло.
Ты пишешь, что ходила молиться за меня в ту нашу церковь — вот видишь, помогло.
И знаешь, что самое забавное? Это то, о чем я думал в тот последний момент, когда в меня летел снаряд. Ты, наверно, думаешь, что твой герой, глядя в небо, представлял себя этаким Андреем Болконским на поле Аустерлица — или что-то в этом роде? Ничего подобного. Мои мысли вращались вокруг того, что здесь в карманах шинели придумали держать маленькие грелки для рук — в металлическом корпусе, обшитом бархатом, тлеют угли. Вот видишь, как хорошо, что я тогда не умер. Обидно было бы умереть с такой чепухой в голове.
Целый день на горизонте висят „колбасы“, корректируют стрельбу. Я сегодня смотрел с наблюдательного пункта — у нас великолепная цейсовская труба.
Самое трудное — вынужденное безделье. Так важно чем-то занять голову! Днем захотелось почитать и посмотреть что-либо из математики и пожалел, что не взял с собой Гренвиля „Элементы дифференциального и интегрального исчислений“. Я уже попросил маму прислать мне эту книгу. А пока приходится читать урывками, что придется. Иногда везет. Вот и теперь мне улыбнулась удача: взял у одного офицера второй батареи популярную книжку о беспроволочном телеграфе и просидел над нею до вечера. А утром, наоборот, как расплата за радость: очень неудачно закурил, „безопасная“ спичка отскочила прямо в глаз на роговицу и обожгла ее. Образовался белый пузырек и глаз плохо открывается. Местный железнодорожный врач посмотрел и сказал мне, что я счастливо отделался, так как, по его словам, в таких случаях прожигает насквозь. Причем удивительно, что в тот же день несчастье подстерегло и моего друга Ковалева — в последнее время я очень сошелся с этим человеком, показавшимся мне сперва недалеким и с претензиями, но на самом деле у него простая и добрая душа. Так вот, когда разводили спирт, Ковалев, желая испытать крепость водки, пробовал зажечь ее спичкой. В это время спирт вспыхнул и опалил ему руки, шею и губы, так что везде у него вскочили волдыри. Видишь, как люди калечат себя безо всякой войны».
13 декабря 1915 г. Воскресенье.Почти перестала писать в дневник, потому что все свободное время провожу за письмами Алеше.
Зато вкладываю сюда его письма, и получается, что это наш общий с Алешей дневник. Господи, еще год назад вкладывала между страниц цветочки — а теперь Алешины письма.
Всю ночь шел снег, и город красивый, праздничный, свежий. И тут же думаю: а каково ему там, на позициях? Он ведь мерзнет. И уже смотрю на снег — и никакой радости.
Или в гимназии. Вдруг задумалась об Алеше и будто проснулась в каком-то другом времени — какие-то древние греки. При чем здесь какая-то Эллада? Зачем Гомер написал столько страниц про какую-то Трою? Все это не стоит и одной Алешиной строчки! Какое мучение ходить в гимназию и сидеть на никчемных, глупых уроках! Зачем это нужно, если я хочу обнять его и не могу?
Написала одно письмо совсем особенное. Про то, о чем ни с кем еще не говорила. И решила не отправлять. Представила себе, как Алеша вернется и как мы прочтем его вместе, лежа на его диване, прижавшись плечами, висок к виску.
14 декабря 1915 г. Понедельник.«Отпустили в командировку в город. Проехали через несколько местечек. Везде полное разорение. На улице и на дворах валяется брошенная дорогая мебель, сломанные швейные машинки, граммофоны.
Вышел из штаба и на главной площади услышал военную музыку — похороны. Какого-то генерала везли на лафете. И стало вдруг интересно, как прикрепляется гроб к орудию. Ведь раз я артиллерист, значит, меня тоже будут так хоронить. Пристроился посмотреть. Вот видишь, далекая моя, какие глупости меня интересуют. Потом зашел в церковь. Там дьякон взывал к Богу, прося даровать „победу нашему христолюбивому воинству“. А там не христолюбивые? Вдруг вспомнил моего деда-немца. Он учил меня читать Vater unser.[20]
И вот сейчас, в эту минуту, в немецких окопах по другую сторону леска, кто-то читает молитву и просит Бога даровать победу их христолюбивому воинству. Кто кого побьет, тот, значит, более христолюбив?
Это я с тобой разговариваю обо всем на свете, а здесь, в окопах, вообще никогда не говорят вслух о главном — люди курят, пьют, едят, разговаривают о пустяках, о сапогах, например. Ты даже не представляешь себе, что об этой теме люди с образованием могут говорить часами! Смерть, может, уже подслушивает их разговоры, а они будут вспоминать, как до войны были сапоги, которые нельзя снять без денщика, такие узкие, что невозможно было просунуть палец. И спорить, что было лучше использовать — тальк или канифоль. И рассказывать, у кого какая была дощечка с вырезом для каблука, на случай, если некому помочь. И дружно, счастливо хохотать, когда кто-то расскажет, как для парада сапоги зашивали на ноги и потом распарывали. А знаешь, что теперь входит в моду? Последний шик — ботинки с крагами, какие носят офицеры авиации и бронетанковых войск. Но это все мечты, а мы тут носим валенки и бурки — это такие теплые кавказские сапоги из черного войлока.
Ночью перед сном вспомнил гоголевского поручика из Рязани, который все никак не мог заснуть, любуясь на свои новые сапоги. И подумал: вот мы все, кто сегодня весь вечер проговорили о сапогах, исчезнем, а тот поручик останется. Так и будет каждую ночь любоваться стачанным на диво каблуком.
Лег, прочитал на ночь молитву, а все не спится — и вот опять зажег свет и пишу тебе. Так хочется выговориться. А что тебе еще написать, голубка моя, и не знаю.
Один солдат научил меня молитве, которую произносит каждый день по девять раз, в уверенности, что с ним тогда ничего не может случиться. Вот она: „Бог-отец впереди, Божья матерь посреди, а я позади. Что с Богами, то и со мной“.
И я теперь каждое утро повторяю ее девять раз. Загадал: если мы с тобой увидимся — значит помогла солдатская молитва!»
16 декабря 1915 г. Среда.В гимназии на уроке Забугский опять отвратительно меня всю разглядывал. И все мял пальцами свою родинку. И вдруг стало так мерзко! Не хочу писать об этом Алеше.