Вопрос: Но ведь вера и знание — это одно и то же.
Ответ: Я так ему и сказал. И еще спросил: «Господи, ну почему Ты не пожалеешь Ниневию?».
Вопрос: А он?
Ответ: А он ухмыльнулся: «Разве ты еще не понял, дурак, что Бога — нет?». И хлопнул по животу резинкой от трусов. Тут кто-то свистнул. Я оглянулся. Она стояла за забором под акацией — в одной руке ракетки от бадминтона, в другой — шарик от пинг-понга. Оттопыривала нижнюю губу и вздувала упавшую на глаза челку. Протягивала мне шарик, улыбалась и звала: «Иди сюда!».
СретениеНе брала в руки дневник все это время. Уже месяц, как убили Алешу. Была в Александро-Невской церкви. Поставила за него свечку. Встала на то самое место, где мы тогда с ним стояли. Смотрела снова на всё, как тогда с ним: на васнецовские росписи, на мозаику, на иконостасы. Всё, как тогда. Даже тот же самый батюшка. Только тополей в заснеженных окнах не видно, и Алеши больше нет.
Потом пошла к нему домой. Сергея Петровича не было. Татьяна Карловна лежала у себя. Посидела немного с ней, потом зашла к Тимоше. Ему нравится смешной толстый человечек, весь сложенный из шин, в автомобильном шлеме и очках — из рекламы шин «Мишелен» — найдет в газете и раскрашивает его цветными карандашами. Села с ним, раскрашивали вместе. Тима уже может смеяться беззаботно, счастливо. Для него брата уже больше нет.
Он так похож на Алешу!
Я ведь в ту ночь все почувствовала — его больше нет — и проснулась. А наутро письмо — читала, радовалась, что жив, а Алеши уже не было. Так живо представляла себе за его окном солнце, мороз, как сверкает снег, воробьиное счастье, а его уже убили.
На обратном пути встретила на Никитинской Нину Николаевну. Мы с тех пор не виделись. Она ничего не знала. Говорит мне: «Разве можно ходить такой размазней? Нужно на людях быть не наизнанку, когда все видно, а налицо! Пусть все думают, что у вас не может быть никаких неприятностей и что вы привыкли к тому, что вам все повинуются — и мужчины, и обстоятельства!». Я расплакалась, сказала ей, что Алешу убили. Охнула: «Деточка моя!». Обняла, заплакала вместе со мной. Там была скамейка, сели. Стала мне рассказывать, как погиб человек, которого она любила в молодости. Он был со Скобелевым в Болгарии. Меня это так растрогало: вот, старая, мудрая женщина, знает, что такое терять близких! Как она умеет найти, что сказать в такую минуту, что-то важное, настоящее! И вдруг она добавила, что моя шапочка надета явно без участия зеркала. А на прощание сказала: «Если хочешь стать великой актрисой — нужно знать все о любви и уметь жить без нее». Господи, она ведь и сейчас не утешала меня, а играла роль ангела-утешителя!
Я не хочу стать великой актрисой. Я хочу, чтобы мне вернули моего Алешу!
Хотела поставить дату и запуталась. Знаю, что суббота.
И сейчас иногда куда-то проваливаюсь, теряюсь. Сегодня бродила по квартире, смотрела в окно, там георгины осенью не срезали, их прибило снегом, так и простояли до оттепели, а теперь бурые осклизлые комья. Тут вернулась мама и молча вынула у меня кастрюлю из рук. Оказывается, я все время бродила по квартире с кастрюлей. Ложусь и не могу встать. Зачем вставать, куда-то идти, есть, говорить? И глаза принимаются пересчитывать полоски на коврике. Одна, две, три, четыре, пять. Тридцать семь, тридцать восемь. Одна, две, три, четыре, пять. И в горле так сухо, будто выпила стакан песка вместо воды. Лежу, а в голове какие-то монологи, которые разучивали с Ниной Николаевной. «Я одна…» Тогда не могла понять, о чем это. «Я одна…»
8 февраля 1916 г. Понедельник.На перемене сегодня осталась в пустом классе. Окна открыты, проветривают. И все показалось таким незнакомым, чужим. Что это кругом? Где я? Зачем? Тут в дверь заглянула Муся — моя Муся, которой я опять забыла купить конфету. Подбежала, поцеловала меня, приласкалась. Я стиснула ее, прижала к себе сильно-сильно.
Снег повалил.
9 февраля 1916 г. Вторник.Сегодня случилось что-то очень плохое. Меня разыскал Костров. Еще только увидела его и сразу догадалась, почувствовала, о чем пойдет речь, и с самого начала о себе знала: откажусь. Он сказал, что заболела Оглоблина, а через три дня премьера, на которую приглашен сам Л., который сейчас на гастролях в Ростове. Стал упрашивать заменить, выручить, спасти его и всех. Я ответила: «Нет». Костров так расстроился, что мне вдруг стало его очень жалко. И сказала: «Хорошо!». Костров улетел счастливым, а я места себе не нахожу. Что я наделала? Зачем?
Это предательство.
Алеша, любимый мой, я завтра же пойду и откажусь.
13 февраля 1916 г.Сегодня была премьера.
Как все это странно! Как все перепуталось! Перед представлением я сидела, меня причесывал приглашенный из Асмоловского театра гример, и я чуть не вскочила и не убежала, а он меня насильно усадил. Все носились как сумасшедшие, бормотали под нос каждый свой текст. Костров всем руки жал и повторял: ни пуха ни пера! Все посылали его к черту. Вдруг подумала, что я здесь делаю, среди этих сумасшедших с приклеенными бакенбардами и усами, в каких-то карнавальных костюмах? Зачем? Костров подошел ко мне: «Ну, как, Белочка? Все в порядке?». Сделала усилие над собой, кивнула. С закрытыми глазами повторяла себе: надо сосредоточиться, концентрация. Теперь важен только текст, только роль. Обо всем остальном подумаю завтра. Я — звук, слово и жест. Все, как учила Нина Николаевна. В голове звучал ее голос: если ты не завладеешь телом, оно завладеет тобой.
Потом все было, как в тумане. Перестала быть собой, перевратилась в какую-то совсем другую женщину. И все время присматривалась сама к себе, как бы в стороне стояла. Голос звучал совсем по-другому. И так вышла на сцену и отыграла. Неужели это была еще я?
А когда вышли кланяться, пронеслось в голове: а вдруг Алешу вовсе не убили, вдруг он вернулся, никому ничего не написав, и вот сейчас, узнав о том, что я здесь, пришел и сидит где-то в последнем ряду, смотрит на меня, радуется, хлопает в ладоши. Заревела, а все подумали, что это я от счастья. А я и плакала от счастья. Но никак не могу это объяснить.
После представления Л. пришел за кулисы, Костров ему всех представил. Зоя Субботина стала делать реверанс и села на клавиши рояля! Все чуть не умерли от хохота! Мне Л. пожал руку и что-то шепнул на ухо. А я вся еще в гриме, оглушенная, ничего не понимаю — и не услышала, а переспрашивать постеснялась.
Л. остался ужинать с нами. Все от него в восторге. Он очень смешно рассказывал, как начинал карьеру в балетном училище — выступал задними лапами льва в балете «Дочь фараона». Ему нравится быть в центре внимания, и он умеет это делать. Подозвал Петю, племянника Кострова, и тут же достал у него из одного уха гривенник, а из другого конфету. У него так просто и легко получается дарить людям кругом улыбку, радость. Костров поднял тост за Л., а тот — за нас. Сказал: «Вы — это русский театр завтра!». Он смотрел весь вечер на меня! Наверно, мне так только показалось. Он совсем не похож на свои фотокарточки. Намного старее. Но в жизни он еще красивее. Высокий, статный. Он ходит с тросточкой из испанского камыша, рукоятка которой сделана из человеческой берцовой кости. Пошутил, что это — мощи того самого Йорика.
Теперь вот не могу спать: что он мне тогда мог шепнуть? А вдруг он сказал, что я замечательно играла и что у меня талант?
Алешенька! Я играла сегодня для тебя!
16 февраля 1916 г. Вторник.Сегодня Леонид Михайлович читал перед ранеными в нашем лазарете. Увидел меня и, когда уже прощался, подошел запросто, как будто мы старые знакомые. Сказал, что у него еще два часа перед спектаклем, и он хотел бы прогуляться, подышать воздухом. Спросил, не откажусь ли я составить ему компанию. Не откажусь ли я? Боже мой! Отказать? Ему? Мы поехали в Коммерческий сад, там еще все завалено снегом, где-то расчищены дорожки, где-то протоптаны.
Рассказывал, как он придумал Станиславскому крылья в «Ганеле» Гауптмана — знаменитую сцену, когда появляется ангел смерти и расправляет крылья, которые заполняют собой всю сцену.
Еще говорил, что был у больного Чехова. У того рядом с кроватью лежало много приготовленных из бумаги колпачков. Он отплевывался в эти колпачки и бросал их в корзину.
Иду, слушаю, и в голове стучит: может, все это сон? Господи помилуй, кто гуляет со мной по нашему Коммерческому! Он одновременно и такой простой, и какой-то нездешний.
Потом вдруг стал говорить, что людей кругом много, а верного друга найти невозможно. Леонид Михайлович сказал: «Женатые живут всю жизнь собакой, а умирают барином, а холостой всю жизнь живет барином, а умирает собакой».
На прощание поцеловал руку. Когда снимал перчатки — так замечательно запахло! Хорошо еще, что я была в перчатках, а то бы он увидел мои обгрызанные пальцы. Каждый раз даю себе слово не грызть заусенцы, а потом забудусь и все пальцы перекусаю!
Алешенька! Я играла сегодня для тебя!
16 февраля 1916 г. Вторник.Сегодня Леонид Михайлович читал перед ранеными в нашем лазарете. Увидел меня и, когда уже прощался, подошел запросто, как будто мы старые знакомые. Сказал, что у него еще два часа перед спектаклем, и он хотел бы прогуляться, подышать воздухом. Спросил, не откажусь ли я составить ему компанию. Не откажусь ли я? Боже мой! Отказать? Ему? Мы поехали в Коммерческий сад, там еще все завалено снегом, где-то расчищены дорожки, где-то протоптаны.
Рассказывал, как он придумал Станиславскому крылья в «Ганеле» Гауптмана — знаменитую сцену, когда появляется ангел смерти и расправляет крылья, которые заполняют собой всю сцену.
Еще говорил, что был у больного Чехова. У того рядом с кроватью лежало много приготовленных из бумаги колпачков. Он отплевывался в эти колпачки и бросал их в корзину.
Иду, слушаю, и в голове стучит: может, все это сон? Господи помилуй, кто гуляет со мной по нашему Коммерческому! Он одновременно и такой простой, и какой-то нездешний.
Потом вдруг стал говорить, что людей кругом много, а верного друга найти невозможно. Леонид Михайлович сказал: «Женатые живут всю жизнь собакой, а умирают барином, а холостой всю жизнь живет барином, а умирает собакой».
На прощание поцеловал руку. Когда снимал перчатки — так замечательно запахло! Хорошо еще, что я была в перчатках, а то бы он увидел мои обгрызанные пальцы. Каждый раз даю себе слово не грызть заусенцы, а потом забудусь и все пальцы перекусаю!
Пригласил меня на все оставшиеся спектакли. Он уезжает через неделю в Москву.
Он милый, хороший, добрый. И такой несчастный. Очень одинокий. Я это почувствовала.
17 февраля 1916 г. Среда.Я его не узнала, когда он вышел на сцену! Как он преобразился! Это был не он, а сам Бранд! Так передать глубину чувств человека, готового пожертвовать личным счастьем, единственным сыном, горячо любимой женой! И не ради отечества на поле боя, а ради чего-то неизмеримо более важного! И как он гениально сыграл концовку — одинокий, покинутый, поруганный! Но не побежденный! Неужели действительно есть что-то такое, ради чего можно пожертвовать всем — даже любовью?
После спектакля я дождалась его на выходе. Там была целая толпа! Он увидел меня, помахал рукой, я протолкалась, и он позвал с актерами ужинать. Пошли в «Бельвуар» на Садовой, там был снят большой кабинет. Как было хорошо и весело! Гоголев и Варинская дурачились и никому слова не давали сказать. Леонид Михайлович выглядел очень усталым и почти все время молчал. Гоголев рассказывал про оживление мертвых! Не знаю, правда все это или выдумал, чтобы посмешить. Оказывается, раньше пробовали оживлять гальванизмом. Какой-то ученый по фамилии Биша во время французской революции проводил эксперименты с трупами казненных на гильотине и написал целый научный трактат о том, что, благодаря гальванизму, ему удавалось вызвать движение мышц в обезглавленных телах. А сам Гальвани, который изобрел гальванизм, выступал в анатомических театрах Лондона и Оксфорда с публичными опытами — электризовал труп, так что голова открывала глаза и шевелила языком. Такие вот разговоры на ночь глядя! Кто-то стал уверять, что все это детский лепет и что современная медицина идет вперед такими шагами, что в скором времени она сможет продлить жизнь человека практически до бесконечности. Варинская ужаснулась: «Целую вечность жить старухой!» Все хохотали! А Леонид Михайлович сидел молча на диване, и я присела рядом с ним и спросила: «А что вы думаете?». «А я думаю, что Скрябин умер из-за фурункула, и что заражением крови его наградили в парикмахерской, и он ничего не успел, что хотел сделать». «И что, теперь не надо ходить стричься в парикмахерскую?» «Нет, надо быстрее делать то, что хочешь».
А что я хочу успеть? Я хочу выступать на сцене и любить.
Мама недовольна, что я каждый день возвращаюсь так поздно. Ворчит, что утром меня не добудишься. Дело вовсе не в гимназии. Ей просто не нравится моя дружба с актерами!
18 февраля 1916 г. Четверг.Сегодня после обеда опять гуляли с Леонидом Михайловичем. С ним очень интересно разговаривать. Он очень умный и так много читает! Столько всего знает!
Очень интересно говорил о времени и об искусстве. Время — это что-то вроде машинки уничтожения. «Настольная гильотинка, если хотите. Что-то вроде хлеборезки. Каждой секунде отрезают голову. Только появится — вжик! Дело художника — остановить руку того, кто крутит эту машинку. Положить свою руку на его».
Все время говорил о смерти и бессмертии. Сказал, что очень много читает древних авторов, греков. Сейчас читает Ксенофонта. Я сказала, что пыталась его читать, но ужасно скучно, бесконечные переходы, парасанги, все друг друга убивают. Спросила, что он нашел там интересного. «Вы правы. Эти люди неинтересны. Наемники пришли в чужую страну убивать и сменить одного тирана на другого, а потом всю книгу идут к морю, чтобы отправиться домой. В этом нет ничего ни красивого, ни благородного. Но дело же не в них. Они не лучше и не хуже наших сегодняшних солдат, которые стреляют сейчас в кого-то, в эту самую минуту». «Не в них, а в ком же?» «В авторе, Ксенофонте. Представьте себе, сколько людей прошмыгнуло (так и сказал — прошмыгнуло, какое неприятное слово!), а эти греки остались, потому что он их записал. И вот они уже третье тысячелетие каждый раз, увидев то море, к которому он их вел, бросаются обнимать друг друга и кричать: Таласса! Таласса! Потому что он привел их к совершенно особому морю. Таласса — это море бессмертия».
Ехал грека через реку…
Господи, ну зачем нужно целое море бессмертия?
Заговорили о Древнем Египте. Он объяснил, почему у них навозник считался священным существом. Оказывается, тесто египтяне месили ногами, а глину руками и навоз подбирали руками, потому что корова — священное животное, и оттого навоз тоже священный. И вообще, все, что от жизни, — священное: и самое великое, и самое ничтожное. И вот что может быть ничтожнее навозного жука? Значит, он и есть самый священный.
Откуда он все это знает? Может, придумывает? Может, на самом деле все проще: в нашем климате навоз долго остается воняющей мокрой лепешкой, а в Египте после нескольких минут все сухое? Боже мой, как скучна моя навозная философия и в каком удивительном мире живет он!
19 февраля 1916 г. Пятница.Вчера видела его в «Мысли» Андреева. Его игра удивительна и ни с чем не сравнима!
Сегодня снова гуляли с ним целый час. Говорили об очень важных вещах. Я не все понимала.
Все наши русские беды — от презрения к плоти. Все перевернули вверх ногами — самое святое оказалось скверной: «Спасутся те, кто не осквернился с женами — ибо девственники суть». У древних вавилонян всякий раз после общения с женщиной мужчина воскуривал фимиам — в другом месте дома то же самое делала женщина, с которой он общался.
В Вавилоне был обычай, что каждая женщина обязана иметь раз в жизни сношение с иноземцем в храме Милитты — это касалось всех, и богатых, и бедных, и знатных, и простых крестьянок. Она садилась в храме с веревочным венком на голове и сидела до тех пор, пока иноземец, или любой бродяга, или калека, или урод не бросит ей монету на колени и не скажет: «Зову тебя во имя богини Милитты». Как бы ни мала монета, женщина не вправе была отвергнуть и шла с этим мужчиной, кто бы он ни был. Вот это и есть настоящая любовь к ближнему. Порядочные женщины таким образом жалели тех, у кого нет любви, ласки, тепла, того, что нужно каждому, без чего нельзя жить. И в этом — высшее целомудрие, чистота, святость, любовь. Калека ты, изгой, урод, несчастный бездомный чужестранец — ты все равно человек, ты достоин любви. Вот это есть настоящая милостыня ближнему — а не наши копейки.
Я не могу с ним согласиться, но чувствую, что в том, что он говорит, есть какая-то правда.
В воздухе весна. Все тает. Ночная капель.
20 февраля 1916 г. Суббота.Вчера был последний спектакль. Завтра Леонид Михайлович уезжает. Мы с ним встретились, чтобы попрощаться, и захотелось в последний раз пройтись по нашему городскому саду. Оттепель, все расползается. По дорожкам не пройти. Ходили по тротуару вдоль решетки — туда-сюда. Несколько раз прощались, а потом снова ходили. Леонид Михайлович пригласил поужинать в ресторане Большой Московской. Я открыла рот, чтобы отказаться, и ни с того ни с сего согласилась! А потом у входа оробела. Испугалась, что увидят знакомые. Да еще я одета совершенно неподходяще. Леонид Михайлович поговорил с кем-то из обслуги, и нас провели мимо дверей большого зала в кабинет. Серебряные приборы, хрустальные бокалы, крахмальные салфетки, пальма у зеркала. Красота! И жутко! Сели на бархатный диван у камина. Он взял мою руку, захотел поцеловать, а я выдернула — постеснялась обгрызанных пальцев! Спросил: «Что вы скажете дома?». «Скажу, что была у подруги». Веду себя так, будто каждый день в рестораны хожу! А внутри все трясется! И даже не знаю, кого больше боюсь — его или себя! Л. заказал всякой всячины. Принесли шампанское в ведерке со льдом. Чокнулись: «За ваше будущее!». «За мое будущее!» Пригубила только — и такая чудесная волна пошла по всему телу! Леонид Михайлович рассказывал о жене, детях, а у меня в ушах: «Где я? Что со мной происходит? Неужели все это наяву?».