Венерин волос - Михаил Шишкин 30 стр.


Столкнулась нос к носу с Жужу. Она там устроилась работать и берет на дом корректуры осважных изданий. Вся цветет. В зеленом платье из жоржета. У нее никогда хорошего вкуса не было. И вообще почему блондинки упорно хотят носить пронзительно-зеленый? Ей это совершенно не идет. Очень собой гордится и хвастает, что сахар, муку и дрова получает со склада, и даже спирт из Абрау-Дюрсо! Поговорить не дали — солдаты ворочали тяжелые тюки с литературой, да и Жужу торопилась. Сказала, что устроилась в отделе у профессора Гримма и что, если я хочу, она замолвит словечко. Застучала каблучками по широченной лестнице туда, откуда доносился стук пишущих машинок.

Еще бы! Без протекции Жужу мне теперь никуда!

Если я хочу…

А не хочу!

Я знаю, чего хочу. И все будет так, как я хочу!

Увидела на афише, что приедут Емельянова и Монахов! Вот получу деньги и куплю самые лучшие билеты!

1 августа 1919 г. Четверг.

Вчера так было хорошо! А сегодня с утра будто провалилась в какую-то черную яму. Прошла мимо афиши «Солея» — с моим именем. И не испытала ничего, кроме страха.

Это на людях я храбрая, а все страхи и слезы достаются вот этим страничкам. Боюсь провалиться, боюсь, что не смогу хорошо спеть, что будет пустой зал. Всего боюсь. А самое главное, боюсь что все мне врут в глаза! Говорят ложь, потому что жалеют! А что если на самом деле у меня нет ни голоса, ни таланта?

Ночью опять приснился все тот же кошмар с комаром! Опять и опять!

Я ничего не умею и ничего не могу! Возомнила про себя, что певица — и вот получила по мордам. Да, по мордам! Так мне и надо!

Все, что хочется забыть — именно это и лезет ночью в голову. Закрою глаза, и опять я на сцене в бывшем Клубе приказчиков. Объявляют, выхожу, ничего не вижу, начинаю петь мою любимую, из репертуара Плевицкой: «Над полями, да над чистыми» — и опять повторяется этот ужас! Поперхнулась! В горло попал комар!

Вот вам и дебют! Была бы коса подлиннее — повесилась бы на косе!

Написала, чтобы освободиться, чтобы забыть об этом.

Все говорят о приезде качаловской труппы МХАТ! Только что был Вертинский, а теперь к нам едет МХАТ! Я их всех увижу! Качалова, Германову, Книппер!

Купила сборник песенок Вертинского. Боже, какой он гений! Так и вижу бедную безноженьку, просящую между могил у Боженьки к весне подарочек — две большие ноженьки, и лиловый фрак негра, подающего манто, и ту обезумевшую женщину, целующую в посиневшие губы убитых юнкеров.

Как хорошо, что тогда у Машонкова не пожалели и купили билет в третий ряд — 85 рублей! А в первом стоили все сто!

Могли бы шрифт взять и покрупнее.

Какая я, наверно, тщеславная. Фу!

Завтра встречаюсь с Павлом. Это наш последний день.

2 августа 1919 г. Пятница.

Плохие новости. Я сразу почувствовала, что с Павлом что-то случилось. Мы встретились, как обычно, под навесом Асмоловского, потом пошли в «Ампир». Все возвращается на круги своя. Прислуга — во фраках, в крахмальном белье, чисто выбритые, пахнущие одеколоном. Красивые наряды у дам. Красивая музыка — правда, музыканты, евреи, перекрасились перекисью в блондинов. А вот пела какая-то заезжая штучка чудовищно. Роза Черная! Одно имя чего стоит! А ей еще бросали цветы! Ничего не понимают! Им лишь бы рожица посмазливее!

Павел все молчал, потом сказал: «Уйдем отсюда! Терпеть не могу всю эту публику!». А мне так хотелось еще там посидеть! И опять ничего не сказала. Послушно поднялась и пошла. Проходили по Садовой мимо карты. Я ему сказала: «Скоро, даст Бог, все кончится!». А он набросился на меня: «Ничего не кончится!». Стал ругаться на Осваг, что все скрывают, а если кто-то начнет говорить то, что есть — сразу зачислят в агентов красных. «При этом в контрразведке грабители, воры и подлецы — честный человек туда не пойдет! Борются за места и власть, везде грабеж и взяточничество, а все молчат, дрожат за свою шкуру!».

Я поняла, что с ним что-то произошло. Стала расспрашивать, сначала отмалчивался, потом сказал, что у него неприятности в Осваге. Он узнал об одном случае и хотел, чтобы об этом напечатали в газетах, а его вызвали и пригрозили, чтобы молчал. В вагонах из Новороссийска, вместо снарядов, одежды и продовольствия для фронта, везли товары, принадлежавшие спекулянтам. При этом фронт не получает из тыла ничего, кроме лубочных осважных картинок с изображением Кремля и каких-то витязей. Не хватает снарядов, а комендант со своими сотрудниками везли мануфактуру, парфюмерию, шелковые чулки, перчатки, прицепив к такому поезду один вагон с военным грузом и просто поставив в каждый вагон по ящику со шрапнелью, благодаря чему поезд пропускали беспрепятственно как военный.

Мы долго ходили. Павел очень ругал союзников. Им на самом деле на нас наплевать — прислали обмундирование размером либо на карликов, либо на великанов. Пришли несколько вагонов ботинок только на одну левую ногу! Прислали бамбуковые пики, прислали пулеметы без патронов и лент, к которым наши патроны не подходят, какие-то пушки времен бурской войны. Меня рассмешило, что англичане прислали мулов, которые до фронта и не дошли, превратившись по дороге в шашлыки, а Павел на меня обиделся.

На следующей неделе у него опять командировка.

Когда проходили мимо его лаборатории, сказал, что все время приходит старик Мейерсон, у которого сын ушел с красными. Приходит, молча смотрит на свою мастерскую и уходит.

Кажется, он из-за какого-то старика переживает больше, чем из-за меня.

Опять не решилась начать самый важный наш разговор. Сердце сжалось: как же я ему сейчас все скажу? Что с ним будет? Как он поедет на фронт с этим в душе? Нет, мы объяснимся, когда он вернется.

3 августа 1919 г. Суббота.

Такой длинный день! Все по порядку.

Снова вечер у Никитиных. Лучше бы не ходили!

С Павлом не сдержалась уже с самого начала. Он зашел за мной, а я только одеваюсь. Стал торопить. Меня это просто взбесило! Как я выгляжу — ему все равно! Лишь бы поскорее начать решать судьбу мира! Сказала ему, что судьба мира подождет! Хорошее entrйe нужно не только на сцене, поэтому мы опоздаем настолько, насколько это будет нужным! Он надулся. Так и явились — злые друг на друга. Зато когда вошли — все глаза на меня!

Только что толку? Никому даже в голову не пришло попросить меня что-нибудь исполнить!

Чирикова не было, Трофимова не было. Был зато Борис Лазаревский! У меня есть его книга рассказов. Я помню, что мне очень понравилось, а папа тогда сказал: «Зачем писать, как пишет Лазаревский, если так уже писал Чехов?» Еще был Кривошеин из редакции «Великой России», которая только что переехала из Екатеринодара. Но таких мы знаем! Лысый, толстый, воняет на версту потом, и полез сразу с двусмысленностями. Снова был тот профессор, его фамилия — Ладыжников. И опять весь вечер выкаблучивалась Миртова! Зачем таких приглашать? Не понимаю. Еще были какие-то серые ученые мышки. Не запомнила фамилий.

Никитин не читал, извинился, что еще не готово. Смотрю на Евдоксию Федоровну. Вот момент! А она к своему профессору, мол, расскажите нам что-нибудь интересное! И началось! Настоящий цирк!

Сцепились Никитин с Ладыжниковым. Да еще как! Аж искры летели! Как два петуха из-за несушки!

Ладыжников стал говорить, что добрармия ничем не лучше красных. «Они — Темерник, и мы — тот же Темерник, только нас в детстве помыли и почистили и научили понимать по-французски, а при первом же удобном случае опустимся и будем такими, как они! Уже стали! Власть в России держится только зубами, чуть царь разжал зубы — так все и развалилось! И чем крепче зубы, тем русский народ больше позволяет: ешьте нас! А не то мы вас! И вот теперь со злом борются белорыцари из контрразведки, и мы расстреливаем в той же роще, в которой расстреливали нас!» И еще он сказал, что эту войну мы все равно проиграем, даже если победим, потому что стали такими же, как те, против кого боролись. Ударил по столу кулаком, так что ваза чуть не слетела, и зарычал: «Добро должно проигрывать злу — в этом его сила!».

И все в таком роде, причем никто никого и не слушает! Никитин: «Заставляют кричать ура — а нужно кричать караул! В Осваг отовсюду поступают материалы, что мобилизация провалилась, что крестьяне берут оружие и уходят в леса, а их подшивают в папки!» Набросился на руководство добрармии. «Фронт оборван, бос и наг — а здесь сидят в щегольских френчах и пьют шампанское. Одни кричат о скором взятии Москвы и воруют, а у других ничего нет, кроме совести и вшей, и они идут на смерть! Ради чего? Ради России? Ради какой России? Вот этой? А стоит ли?»

И полилась речка: и отечество, и долг, и миссия, и святые жертвы, и народ! Правда, кто-то красиво сказал: нельзя раскладывать пасьянс в пылающем доме!

Слушаю все это, и так захотелось тоже крикнуть: Господи, какая миссия? Какой долг? Какой народ? Люди хотят просто жить, радоваться, влюбляться!

Лазаревский попытался их примирить, перевел разговор на календарь, что совсем неразумно отменять введенный большевиками григорианский календарь. Действительно, календарь-то в чем виноват? И еще он сказал удивительную фразу: «Хотели вырезать в календаре 13 дней, а прорвали во времени дыру!» Как это точно! Мы — у времени в дыре. Но его никто и слушать не стал, стали кричать дальше. Лазаревский насупился, что его никто не слушает, посидел еще с полчаса и ушел.

Бедный Павел то и дело пытался вставить что-то про свою русскую идею! Он так и не понял, что дело у спорщиков вовсе не в идее, а в хозяйке! Куда ему понимать такие простые вещи! Он понимает только сложные.

Крик стоял и за чаем. Стали говорить о произволе и жестокостях, о том, что дух добровольчества давно выветрился. Никитин о добрармии: «Мученически свято встала и позорно пала — так в России все!». И опять по кругу: лозунги оказались фальшивыми, доверие растоптано, подвиг оплеван! Слушала, и показалось, будто все крутят ручку одной и той же шарманки! Как это скучно!

Под конец ужина, когда все наелись и устали ругаться, разговор зашел о рыцарстве. Ладыжников сказал, что у нас никогда не было рыцарства, а была добродетель смирения, послушания, растворения в массе: «Рыцарь — всегда одиночка, заложник не отечества и царя, но чести!». Никитин стал возражать, что именно в России и есть настоящее рыцарство, потому что в основе рыцарства лежит понятие долга. «У тех — прекрасная дама, у нас — Россия. Их рыцари „обручали“ свою жизнь с какой-нибудь немытой дурой с поясом верности на чреслах, а наши — с народом, с родиной! Разве это не есть подлинное рыцарство?».

Павел тут успел в паузе, пока спорщики прихлебывали чай, вставить, что в русской истории было только два рыцарства — орден кромешников при Иване Грозном и кратковременное командорство Павла над мальтийцами. Ладыжников на это снисходительным тоном: «Смею напомнить вам, молодой человек, что в русской армии с 1894 года разрешили дуэли, и это о чем-то говорит! Впрочем, вас тогда, думаю, еще и на свете не было». Я ткнула под столом Павла в ногу, чтобы молчал, потому что почувствовала, что он сейчас вспылит и наговорит лишнего. Мы после этого быстро ушли. Испорченный вечер!

Павел провожал меня домой, и тут уж досталось осважцам! И «самовлюбленное дурачье», и «возомнившие о себе бездарности»! Особенно не мог им простить вот чего: «Получают от Освага огромные деньги и тратят их на издание своих стишков! Вот она, русская интеллигенция во всей красе!».

Проходили мимо Машонкина. Там везде кафе, рестораны, кабаре, свет, музыка, люди поют, смеются, танцуют! Так вдруг захотелось танцевать! Сбросить с себя все эти разговоры! Потянула его: «Пойдем, Пашенька, пожалуйста!». А в ответ: «Сейчас как раз читаю „Историю крестовых походов“. Поразительное сходство! Там смесь идеализма и животного эгоизма, и здесь у нас то же самое. На фронте восторженные дураки жертвуют собой, а умные пытаются отвертеться и сбежать в тыл, где вакханалия и пир во время чумы!».

Весь вечер терпела, а тут взорвалась! Схватила его за уши и закричала прямо в лицо: «Павел, очнись! Мы не в книжке! Мы здесь и сейчас!». А он: «Отпусти, больно! Мне завтра рано уезжать. Я очень устал и хочу спать». Повернулась и пошла. Не могу так больше! Он поплелся за мной, как собачка на поводке. Я ему: «Уйди! Оставь меня! Видеть тебя не могу!». А он все равно идет. Так и дошли до самой Никитинской. Вдруг стала противна самой себе. Как же я могу его завтра вот так отпустить? А если с ним что-то случится? Подбежала, обняла.

Когда расставались, вдруг спросил: «Дождешься?». Почему он так сказал? Боится, что я брошу его, не дождавшись?

Дождусь. И скажу все, когда вернется.

4 августа 1919 г. Воскресенье.

Сегодня было первое выступление в «Солее». После кинокартины поднимают экран. Вышла на сцену и сразу поняла, что не то платье. Нужно темное, черное или бордо. На меня сильный свет — совсем ничего не вижу, ослепило — на репетиции этого не было! Вдруг потерялась, не знаю, как двигаться в этом свете, что делать с руками. И прямо чувствую, как от волнения покрываюсь пятнами! Хорошо еще со сцены не свалилась! Надо петь одному какому-нибудь лицу в зале, а тут — черная яма. Сжало горло, стала форсировать связки. Хорошо, что пела только три романса. Четвертый уже не смогла бы. Пока шел номер балалаечника, стала дышать, как учила Корецкая, чтобы успокоились нервы: три коротких, быстрых вдоха и один длинный, глубокий. И все время в голове считать дыхание. Рогачев, добрая душа, поддержал: подошел и шепнул, что пела я замечательно! Потом наш «Влюбленный Дон Жуан». Уже спокойнее. Торшин сказал: «Смотри на меня. Держись за меня глазами. Все будет хорошо!». И было. Публика валилась на пол от хохота. Торшин — комический гений!

После снова опускают экран, и приходят другие зрители. Каждый раз полный зал! А мы ждем следующего сеанса и смотрим фильм за экраном, «с изнанки». Даже титры научилась читать шиворот-навыворот. И каждый раз снимала туфли, мои единственные концертные, на высоком каблуке, чтобы отдыхали ноги. Потом уже все шло хорошо. Устала с непривычки ужасно. Получили деньги, хотели пойти кутить, но сил никаких не было.

Вот заснуть не могу от усталости. Перевозбудилась. Закрою глаза, и снова я на сцене, и кругом аплодисменты. И раскланиваюсь в подушку!

5 августа 1919 г. Понедельник.

Я должна записать весь этот ужас.

Вернулась Тала, остановилась у нас. Смотреть на нее страшно. И еще вши. Мы с мамой отвели ее в пустую Катину комнату, постелили на пол бумаги, принесли таз с горячей водой, вымыли ее, переодели. Всю ее одежду завернули в бумагу с пола — и всё сожгли.

Их полевой лазарет попал к махновцам, вернее, банда отступала и вышла как раз на лазарет. Раненых офицеров закалывали штыками. Фельдшера повели на расправу — он просил не трогать жену, так как она в ожидании. Кто-то сказал: «А это мы сейчас посмотрим!» — и распорол ей штыком живот. Потом замучили фельдшера. У Талы был цианистый калий — сестрам милосердия раздали как раз на такой случай. Она носила яд в ладанке на цепочке с крестом. Хотела принять и не смогла. Ее насиловали. Потом пришел их командир и забрал ее к себе. А ночью помог бежать.

Тала рассказывала спокойно, потом вдруг замолчала, будто куда-то провалилась сама в себя. Легли спать вместе под одно одеяло — согревала ей ледяные ноги. Ночью у Талы была истерика.

6 августа 1919 г. Преображение.

Что еще рассказывала Тала:

Сережа Старовский погиб очень глупо и очень страшно — прямо в санитарном поезде. Стоял в дверях теплушки, высунув голову. В это время шли маневры на станции — вагон резко толкнуло, дверь задвинулась, и ему раздавило шею.

Тала принимала участие в операциях «на челюстях» и «на барабанах», то есть, открывала барабан со стерильным материалом или держала челюсти больного при наркозе. Рассказывала, что держать челюсти при трепанации мучение, особенно если голова лежит на боку — пальцы затекают — и как удержать, когда хирург начинает долбить? А их врач еще кричал на нее, если дрогнет голова или если сестра подаст не тот инструмент! Один раз оперировали несколько дней без передышки, а с нее требовали отчета, сколько человек было перевязано, запомнить их количество было невозможно, тогда Тала поставила одну банку с горохом и одну пустую — с каждым перевязанным перекладывала горошину, а потом все пересчитывала.

Расстреливать пленных красных вызывали по желанию. Кричали: «Желающие на расправу!». И сначала шли немногие, а потом все больше и больше. Еще живых добивали прикладами. А перед расстрелом еще специально мучили. Заступаться было бессмысленно. Тала попыталась, а один доброволец, уже немолодой, ей сказал: «Это им за мою дочь».

Уже везде тиф, только не дошел еще до Ростова. Скоро нужно ждать. Вагоны с больными приходилось запирать на ночь: больные в бессознательном состоянии убегали, бродили по станции, кто одетый, кто в одном белье. Помогает только силоварзин, его вливание сразу прекращает болезнь, но при этом уничтожает иммунитет, и можно снова заразиться.

Столько всего надо бы каждый день записывать, но нет ни нервов, ни сил.

Идет война, а я пою. Но я не могу, как Тала, перевязывать раненых. Могу, конечно. Но это могут и сотни других девушек — да, пусть смелых и решительных, а не таких, как я. Нет, я тоже смелая и решительная. И я хочу петь. И я не виновата, что моя молодость пришлась на войну! И другой молодости у меня не будет! И я убеждена, что петь, когда кругом ненависть и смерть, — не менее важно. Может, еще важнее.

А я так считаю: если где-то на этой земле раненых добивают прикладами, значит, необходимо, чтобы в другом месте люди пели и радовались жизни! И чем больше смерти кругом, тем важнее ей противопоставить жизнь, любовь, красоту!

7 августа 1919 г. Среда.

Сегодня мы все чуть не взлетели на воздух. Старик Жиров увидел через забор, как мальчишки Панковых играют английским порохом. Он выглядит, как макаронина, — длинный, с дырочкой внутри, только коричневого цвета. Жиров сказал, что эти макаронины укладывают в снаряды, и они обладают таким свойством: если сжатый воздух, давление — такой порох моментально вспыхивает и стреляет, а если просто поджечь — он сгорит дотла, но никакого взрыва не будет.

Назад Дальше