Венерин волос - Михаил Шишкин 39 стр.


Показала мне, где в мае убили Петлюру, это на углу Расина и Сен-Мишель.

Рассказывала, как ее привезли в больницу на восьмой неделе с сильным кровотечением, и все считали, что шансов выносить ребенка у нее мало. Ей искололи ее тощие ягодицы так, что все было черно от синяков и кровоподтеков, и спасалась только тем, что прикладывала к ним капустные листья.

Первый раз она выскочила замуж «по молодости и глупости», а развелась после того, как муж заразил ее гонореей. Ребенку было тогда четыре месяца.

Она работала в Госиздате вместе с переспелой дамой, все время пыхтевшей папиросой. Это и была «Прекрасная Дама», Любовь Дмитриевна Блок, воспетая поэтом. Рассказала, чтобы рассмешить. А мне стало ужасно грустно и неприятно.

Она замужем за секретарем торговой миссии. Я видела его один раз, и он мне показался симпатичным, а после разговора с ней у меня сложилось впечатление, что она его совершенно не любит.

Любочка тараторит без умолку, через полчаса у меня начинает болеть голова, и я не могу отвечать. Да ей и не нужно. Сегодня она рассказала, как гладила дома, уже здесь, в Париже, вдруг раздался звонок в дверь. Молодой человек, француз, представился поэтом, продавал свои стихи как разносчик. Прогнать не смогла — жалко. Она поторговалась, и он дал ей за франк совсем короткое стихотворение. Ушел, она прочитала, а стихи — потрясающие! Сразу в него влюбилась. Решила, что это и есть ее настоящая любовь, любовь всей жизни, потому что так просто к тебе гении не заходят. Стала везде искать, спрашивать, хотела дать объявление в газету, а потом кто-то сказал, что это — известное стихотворение Артюра Рембо.

* * *

Горошинка стал шевелиться! Все, как сказал врач — на девятнадцатой неделе.

Днем, оставшись одна, устраиваю тишину. Закрываю все окна. Останавливаю часы. Ложусь. Прислушиваюсь к тому, что внутри.

Вот и сейчас так сделала, легла, прислушалась. Ничего. Перевернулась на живот. Замерла, затаилась. И вдруг — кок! — как крошечный пузырек в животе лопнул. И опять, и снова.

Ау?! Кто ты, горошинка моя?

Ося хочет девочку, а я не знаю, кого хочу. Наверно, тоже. Очень хочется заплетать ей в косички банты и надевать красивые платья.

Я рада тебе, горошинка, и какая разница, мальчик ты или девочка. Если будет девочка, Господи, пусть она возьмет у папы глаза и руки, а нос пусть будет мой. Только не его нос, пожалуйста!

Cегодня обратила внимание, что мой новенький красивый лифчик, который я купила в Lafayette, стал мал. Грудь вдруг в одну ночь опять выросла, и опять правая — так забавно! Сначала увеличивается правая, и только спустя несколько дней левая догоняет ее.

А я стала себе нравиться. Вдруг полюбила смотреть на свое тело, гладить эту кожу. Никогда у меня не было такой изумительной груди.

А иногда кажется мое тело — не моим: тяжелым, чужим. Несколько дней привыкаю к новому состоянию, а только привыкну, и перестаю обращать на себя внимание, что-то опять происходит со мной. Завтра куплю новый лифчик, специальный, чтобы расстегивался спереди.

* * *

Сегодня с утра сильный туман. Ходила гулять, дошла до моста Александра Третьего. Эйфелеву башню будто еще построили только до половины. Подумала, что именно такой, недостроенной, ее видела когда-то Мария Башкирцева. Ведь это ее город, она здесь жила, пела, писала свой дневник, рисовала, ходила по тем улицам, по которым теперь хожу я. Здесь умерла. А я даже не знаю, где, на каком кладбище она лежит.

* * *

Сегодня была в гостях у Петровых. Любочка ввела меня в светский круг совдам. Я в этом Париже успела отвыкнуть от людей. Сперва обрадовалась, что новые лица, что все говорят по-русски, а через полчаса захотелось сбежать! Господи, чего только я не наслушалась! Сначала все друг перед другом хвастались, кто что где купил, потом стали обсуждать всякие запреты-обереги для беременных. Причем каждая начинала, что все это бабкины глупости, а потом приводила пример, как с какой-то ее знакомой это самое и произошло!

Нельзя пинать и гладить кошек и собак — иначе у ребенка появится «щетинка». Чушь собачья. Где-нибудь теперь увижу кошку — специально подойду и поглажу!

Нельзя перешагивать через оглоблю, веревку и через что-то еще — родится горбатым. Да где в Париже взять эту оглоблю?

А если перейти дорогу покойнику, то у ребенка будет родимое пятно — запечется кровь. Получается, что родинки — это встречи беременной со смертью?

Вечером рассказала Осе. Все это от деревенской дикости! Ося все объяснил: откуда, например, запрет на перешагивания: да потому, что под юбкой ничего не было! Боялись, по темности своей, что какие-то предметы снизу «увидят» детородные органы! Ну увидят, ну и что? Ведь они верили, что в каждом предмете дух. А какой дух в оглобле?

Купила несколько книг о беременности и материнстве. Читаю. Как там все ясно и просто! И не надо ничего бояться. Только все равно страшно, как подумаешь, что с ребенком может что-то случиться при родах. И еще страшно, что будет больно.

Я трусиха и очень боюсь боли. Страшно именно от этого — оттого, что будет физически больно, и это надо принять. Ося сказал, что боль в природе нужна для самосохранения, для предупреждения смерти, чтобы полюбить жизнь. Как все устроено! Причиняют боль, чтобы заставить жить. Гонят в жизнь, как хворостиной. Если бы не было больно, если бы не стегали — кто бы остался жить?

А Любочка про боль сказала: при родах боль, страдания нужны, чтобы суметь полюбить ребенка, чтобы запомнить, какой ценой он достался.

* * *

Ося — лапушка! Попросила его достать мне Башкирцеву. Так захотелось перечитать! Он — умничка, золотце, специально ездил в библиотеку и нашел! Старое-престарое издание, зачитанное до дыр. Открыла случайно и сразу наткнулась на вот эти строчки: «Какое удовольствие хорошо петь! Сознаешь себя всемогущей, сознаешь себя царицей! Чувствуешь себя счастливой, благодаря своему собственному достоинству. Это не та гордость, которую дает золото или титул. Становишься более чем женщиной, чувствуешь себя бессмертной. Отрываешься от земли и несешься на небо!».

Листаю и поражаюсь этой девочке. «Ничто не пропадает в этом мире… Когда перестают любить одного, привязанность немедленно переносят на другого — даже не сознавая этого, а когда думают, что никого не любят, — это просто ошибка. Если даже не любишь человека, любишь собаку или мебель, и с такою же силою, только в иной форме. Если бы я любила, я хотела бы быть любимой так же сильно, как люблю сама; я не потерпела бы ничего, даже ни одного слова, сказанного кем-нибудь другим. Но такой любви нигде не встретишь. И я никогда не полюблю, потому что никто не полюбит меня так, как я умею любить».

Когда она успела это пережить и прочувствовать? Неужели раньше люди были значительно взрослее и умнее нас, сегодняшних взрослых?

Или: «Я, которая хотела бы сразу жить семью жизнями, живу только четвертью жизни».

Но это не может написать девочка в 14 лет!

Заглянула «в сегодня» последнего года ее жизни — запись за 30 августа: «Так вот как я покончу… Я буду работать над картиной… несмотря ни на что, как бы холодно ни было… Все равно, не за работой, так на какой-нибудь прогулке: те, которые не занимаются живописью, тоже ведь умирают…».

А через два месяца ее не стало.

* * *

Письмо от Кати! Читала про их московское житье-бытье, и так схватило сердце — как же я по всем нашим соскучилась!

Вот уж от нее не ожидала, что и она стала суеверной! Пишет, чтобы я не стригла волосы — плохая примета: младенцу жизнь укорачивать. Пойду завтра всем приметам назло в парикмахерскую, подстригусь и сделаю укладку. Вот вам всем! Я в приметы не верю!

Кажется, совсем недавно я в первый раз к ним в Москву приехала, сколько же лет прошло? Ого! Уже десять! Да, это было в январе или феврале 16-го. Мечтала устроиться петь, а в «Эрмитаже» — это в моем «Эрмитаже»! — меня даже слушать не стали! Как забавно все это вспоминать сейчас, когда то, что казалось когда-то недосягаемой мечтой, вдруг стало пройденной ступенькой. А тогда, Боже, какая это была трагедия!

Бродила, несчастная, никому не нужная, по центру заснеженной зимней Москвы часами — в красивой, праздничной толпе. Кто-то рассказал, как Вертинский познакомился с Верой Холодной: на Кузнецком решил приударить за хорошенькой барышней, а та ему: «Я замужем, жена прапорщика Холодного». Отвел ее к Ханжонкову — стала королевой кинематографа. Вот и я, как дура, все ходила и мечтала, как кто-то остановит и скажет: не хотите ли сняться или спеть?

Смотрела на барышень, а у всех прически под Веру Холодную, и всякая мечтает стать кинематографической дивой.

И как же было обидно слышать, как какая-то холеная барышня выходит из магазина и бросает приказчику: «Нет, не то, не нравится. Я, пожалуй, приду с моим женихом».

И как же было обидно слышать, как какая-то холеная барышня выходит из магазина и бросает приказчику: «Нет, не то, не нравится. Я, пожалуй, приду с моим женихом».

Ходила мимо одной витрины со шляпками и не выдержала — зашла примерить. Шляпки парижские, нравятся все отчаянно, какую ни возьми, а я: «Нет, не то, не нравится. Я, пожалуй, приду с моим женихом».

А теперь все парижские шляпки — мои. А важно — совсем другое.

* * *

Все чаще и чаще думаю: а могла бы я здесь петь? Не знаю.

Мой славный Осик водит меня в кафе-шантаны и мюзик-холлы. Мы перевидали всех кумиров Парижа — Мистангет, Шевалье, теперь Жозефина Беккер. Поют не лучше наших, но совершенно по-другому. Легко, свободно. А у нас любую песенку исполняют всерьез, как оперную арию.

Вчера ходили в «Казино де Пари» на Жозефину Беккер. Мартышка, но талантливая, как чертенок.

Еще мне очень понравилось в «Мулен Руж». Где я была, когда Бог раздавал такие ноги?

Но как мне здесь петь? Вот и начинаешь задумываться, что такое «русская душа». Это когда не можешь так скакать по сцене, как эта Жозефина!

Для «русской души» здесь устроены русские кабаки. Были с Иосифом в одном таком на Монмартре. Ужасное впечатление. Русские продают русское по дешевке: купите хоть за пятак! Противно смотреть, как американцы веселятся: подпевают цыганам, приплясывают. Пьяные пускаются вприсядку. И все без исключения после величания бьют посуду — им, верно, кажется, что это и есть «русская душа». Во всем что-то унизительное.

Потом потушили свет, в темноте зажгли жженку и устроили шествие в какой-то фантастической военной форме а-ля рюс: торжественно пронесли на рапирах шашлыки.

Отвратительна уже только сама мысль, что пришлось бы петь здесь.

Господи, как я скучаю по сцене!

Вот ты родишься, горошинка, подрастешь немножко, мы вернемся домой, и ты отпустишь меня снова петь.

Написала эти строчки, и так вдруг захотелось обратно, в Москву!

Возвращались вчера на таксомоторе. Шофер — русский, из Тулы. Сказал, что в Париже три тысячи русских таксистов.

Да, больше всего в «Казино де Пари» поразил жонглер с подносом в руке, на котором сорок стаканов и сорок ложечек — каждая лежит рядом со стаканом. Ап! — и сорок ложечек оказались в сорока стаканах! Просто — ап!

* * *

Снова была в Лувре.

То ли встала не с той ноги, то ли настроение было не «отвосторгазамирательное». Вдруг стало скучно.

Смотрела на Афродиту и вспомнила, как меня ужаснуло, когда прочитала еще в гимназии, из какой пены она на самом деле образовалась. Подумать только: сын серпом отрезал своему отцу тот самый орган!

Бродила по залам, и вдруг стало раздражать: сколько картин на один и тот же сюжет — непорочное зачатие! Что им далась эта непорочность? И в чем, собственно, порочность? Что же в этом плохого?

Родиться от девы и духа Божия — не меньшее чудо, чем от обыкновенной женщины и обыкновенного мужчины. Горошинка — ты и есть чудо.

* * *

Наконец пришло письмо от мамы. Все то же. Жалуется на все.

В последний раз мы виделись в прошлом году, когда я выступала в Ростове. Вернее, когда бежала из Москвы — просто не могла там оставаться после всего, что тогда произошло.

Какими и мама, и отец после Москвы и Питера показались мне постаревшими, провинциальными. И они, и вообще весь Ростов. Или это меня так перепутало за эти годы, разлохматило, унесло?

Мама очень сдала. Она всегда красит волосы хной, а в тот раз, так как давно их не красила, у корней они стали совершенно седыми. Я ее такой никогда не видела.

Папа был по-прежнему бодрый, а теперь мама пишет, что он сильно болеет. А мне он в последнем письме и словом не обмолвился. Вот он такой всегда!

Целый день думала о них. Я так любила в детстве, как папа играл со мной: будто он зверь и хочет меня загрызть — борода его щекотала мне шею и щеки.

Папочка! Как я тебя люблю! Я никогда не расскажу тебе, что видела тебя тогда, во Всесвятской, как ты, смеявшийся всю жизнь над попами и церковью, молился украдкой, спрятавшись от всех в полутемном притворе. Танечка, дочка от Елены Олеговны, моя сводная сестричка, умирала от тифа.

Я тоже помолилась тогда за нее, вернее, за тебя. А Танечка умерла спустя два дня. Бедный мой папочка! Я совсем ничем отсюда не могу помочь тебе. Только письмо написать и думать о тебе, вспоминать.

Воспоминания — как островки в океане пустоты. На этих островках все они, мои близкие и дорогие мне люди, всегда будут жить, как жили. На одном таком островке папа украдкой крестится в полумраке. Мама красит волосы хной. Моя Нина Николаевна идет в своей старомодной шляпе. Хотела увидеться с ней тогда, в Ростове, а ее уже нет. И на могилу так и не сходила — некогда было.

В первые дни революции встретила ее на улице. Кричу ей: «Нина Николаевна, поздравляю!». Она спрашивает удивленно: «С чем?» — «Как с чем? С революцией! С весной!». Она в ответ: «Милочка! С революцией поздравлять нечего, а весна наступает не по календарю, а когда я меняю фетровую шляпу на соломенную».

Царство ей небесное!

* * *

Сегодня, гуляя по Сите, обнаружила памятную доску, посвященную Абеляру и Элоизе. И вспомнила Забугского. Мой ростовский Абеляр умер от тифа в декабре 1919-го.

Вспомнилось то ужасное время, война, тиф. Сколько было боли, но сколько осталось тепла, света! Вспомнилось то Рождество 19-го года. Все бежали из Ростова. Папа достал нам с мамой билеты на поезд. Простояли где-то за городом на путях пять дней — нас все время передвигали, и страшно было отлучиться на вокзал, чтобы достать какой-нибудь еды — вдруг отстанешь. А люди то вскакивали и убегали с вещами в какой-то другой поезд, то снова возвращались, да еще рассказывали, что видели у вокзала повешенных. Говорили, что машинисты саботировали, и действительно, собрали им денег, и только тогда наконец уехали. В вагоне воздух был ужасный — ребенок болел животом. А кто-то все утешал, что после теплушек наш вагон 3-го класса со скамейками — просто рай. Одна женщина все время кричала мужу: «Саша! Меня вошь укусила!». И начинала расстегиваться, ее сын-подросток держал одеяло, а муж долго искал укус, чтобы втереть спирт. А какая-то француженка с мужем, русским полковником, раненым, совсем потеряла голову, натерла своего грудного ребеночка нафталином, чтобы уберечь от насекомых. Тот кричал, а она принималась в отчаянии трясти его, чтобы замолчал, и ругать и Россию, и русских. Был настоящий кошмар. Все озверели и бросались друг на друга чуть ли не с кулаками. А был самый сочельник. Одна женщина решила для детей устроить елку в вагоне — среди шума, вони, истерик. Нашла ветку, еловой не было, обыкновенную, поставила в пустую бутылку. Кто-то постелил зеленый платок. Из бумажки сделали украшения. Прицепили к ветке кусочки ваты. Не было свечек — купили толстую фонарную свечу у стрелочника. Нашлось несколько яблок — их разрезали на тонкие дольки. Елка в вагоне! Дети собрались, взрослые столпились. Я стала с детьми петь. Лица у всех изменились: были уставшие, злые, напряженные — а сделались радостные, торжественные! Один мальчик потом поцеловал меня и подарил мне свое сокровище, какую-то пуговицу.

Где теперь та пуговица? Где та удивительная женщина? Что стало с теми детьми?

* * *

Как хорошо иногда бывает ошибаться в людях! Наша хозяйка мне с самого начала совершенно не понравилась. Как стала в первый день говорить, что диваны и кресла обиты дорогой тканью «тиссю родье», так сразу и захотелось облить их кофейной гущей, и их, и хозяйку. Она живет прямо под нами и приглашает иногда на кофе. Как откажешься? И разговоры все об ужасных русских, которым ее покойный муж дал в долг уйму денег, накупив царских облигаций, а они теперь не хотят возвращать. И удивительное чувство — среди своих можно на Россию ругаться, сколько душеньке угодно, а тут, с чужими, которые начинают плохо говорить о моей стране, отчего-то сразу начинаешь ее защищать.

А вообще-то она милая. Читает все время Библию, ходит в какой-то библейский кружок, меня зовет всегда туда. Забавно, что для нее все пророки вещали не иначе как по-французски.

* * *

Зашла в кабинет восковых фигур. Злюсь до сих пор! Я стала такой чувствительной на запахи! Воздух там спертый, дышать нечем. И нет чтобы сразу уйти! Стало жалко, что столько денег заплатила за билет!

Бродила там, путая живых людей с восковыми. Зачем это нужно? Мертвое выдают за живое. Придумали — восковое воскрешение! Не дождались ангельской трубы! Устроили нарядный морг!

Не досмотрела, ушла, а неприятное ощущение осталось. Пошла в Нотр-Дам, чтобы загладилось впечатление. Я люблю там сидеть в полумраке, смотреть на огромные розы витражей, на дымку под потолком, представлять, как здесь венчалась королева Марго со своим Генрихом: она одна перед алтарем, а он за воротами, на улице.

Назад Дальше