Венерин волос - Михаил Шишкин 43 стр.


Вот это хотела записать: удивительно, как все меняется, а люди остаются.

Тогда, в «Астории», налила себе огромную ванну. Вот такую хочу к нам на дачу: чтобы можно было вступать, а не залезать, задирая ноги.

В детстве у меня была такая игра: представляла себе, что, когда вырасту, у меня будет огромный дом со множеством комнат, и вот я их обставляла.

И вот выросла. И обставляю.

Все, о чем мечтаешь, сбывается. Только что с того?

* * *

Сегодня пекло. Все расползлись, кто куда. На окнах спущены соломенные шторы. В саду прямо перед балконом растет старая вишня, можно, перегнувшись через перила, рвать ягоды. В узкую щель между соломинками видно, как поднимается горячий воздух — змейки. Отовсюду стук молотков, топоров — Валентиновка строится вовсю.

Жарко было уже с самого утра — на градуснике в тени 20 градусов, а на подоконнике уже хоть яичницу жарь.

После утреннего кофе сидела в качалке на террасе, листала модные журналы из Прибалтики, которые взяла у портнихи. Маша гремела кастрюлями на кухне, мама слушала радио. Иосиф в Москве, приедет только в субботу.

Заехал Луговской, мой дачный поклонник, на мотоцикле с коляской, поехали купаться на запруду. Ехать ужасно неудобно, и страшно трясет, но было весело, много смеялись. На Клязьме тихо, хорошо. Луговской дурачился, как мальчишка, несмотря на все свои ромбы, ловил пескарей пилоткой. Потом надел ее, полную воды, себе на голову.

На обратном пути заехали в бывшее Загорянское имение посмотреть на руины заброшенного дома. Большой и красивый парк, но с разбитыми и поваленными статуями. Пруд, подковой окружавший сад, давно превратился в стоячее болото. Деревья истлели внутри и держатся на одной коре. Провалившиеся мостики. Окрестные жители растащили и разломали все, что можно. Представляла себе, как там все было раньше. Кто-то ведь старался, чтобы все было красиво. В зарослях сныти Луговской нашел могилу последних владельцев имения, которые умерли еще до революции: «раб и раба Божии Бычковы». Хорошо, что Бычковы ничего этого не видят.

Вернулись часам к пяти, мама с Машей варили варенье на жаровне в саду. Я хотела попробовать пенки, поднесла ложку ко рту, долго дула, а нахал Луговской ткнул под локоть — у меня рот и щеки все перемазаны! «Ах так! Тогда я вас всех сейчас перецелую!» Все от меня врассыпную. Гонялась за ними по саду и вокруг жаровни, кричала: «Самый сладкий поцелуй! Куда же вы?». Хохотали так, что чуть живы остались.

Зачем я все это пишу? Ведь ничего ровным счетом не произошло ни важного, ни примечательного. Обычный дачный день в середине каких-то годов какого-то века.

По радио передают отрывки из «Дон Жуана» Моцарта — как раз сейчас ария Дон Жуана перед балконом Эльвиры.

* * *

Погода резко переменилась. Весь день дождь с самого утра. Играли в лото. Скука. Ничего не читалось. Быстро стемнело. Только дождь кончился, захотелось пройтись. Хорошо, что я убедила Осю выложить дорожки кирпичом — можно вот так после дождя гулять, нет луж и не утонешь в грязи. Вышла в мокрый, холодный сад. Так зябко стало, будто пришлось надеть на голое тело сырую шерстяную кофту. Куда ни шагнешь, в темноте наступаешь на улиток. Целое улиточное нашествие в этом году. Стояла и смотрела на деревья, на небо, на быстрые тучи, на яблоки, на полоску света из закрытого шторой окна в маминой комнате. С веток капало. Везде мокрые шорохи. Кроны тихо плещут. Флоксами пахнет после дождя пронзительно, сладко, дурманяще.

Поднялась на пустую террасу и села в качалку. Свет не стала включать. И так захотелось, чтобы кто-то очень-очень близкий сидел рядом. Полушепотом сказать ему: «Смотри, яблоки светятся в темноте, будто у них свет изнутри!».

Думала о разном. Вспомнилось, как на Пасху ездили с Машей в Хамовники. Церквей осталось мало, внутри давка. Было ужасно душно от свечей и толпы. Стояли, стиснутые со всех сторон, так что мне стало плохо. Какой-то страх. Еле вырвались на воздух.

На улицах ночью полно народу: в театрах в Страстную субботу объявили спектакли, начало в 10 вечера, и кинотеатры работали всю ночь.

Шли домой, и в ушах все жил чудесный пасхальный мотив: «Христос воскресе из мертвых смертию смерть поправ…». Маша вдруг спросила, верю ли я в будущее воскресение мертвых: «Вот я в Бога верую, а в воскресение — нет». «Почему же, Маша?» — «Не верю и все. Бабка моя покойница, она что же, так трухлявой старухой для вечной жизни и воскреснет? Тогда, получается, что всем надо молодыми умирать. Нет, сказки все это!»

Маша, Маша! Пусть будут сказки.

Если Бог дал каждому свою жизнь, так даст каждому и свое особое воскресение.

Если Бог совершил одно чудо и дал мне эту торопливую, ускользающую жизнь, то придумает, как дать мне другую, которая останется. И там тоже будет та пасхальная ночь. И этот сегодняшний вечер после дождя. И не верящая в свое воскресение Маша, которая уже сопит в своей комнатке. И Иосиф, который где-то в Москве, не знаю с кем. И моя мама в комнате наверху, наверно, читает, у нее еще горит свет. И папа. И мой малыш. И все-все-все.

* * *

Сегодня утром приехал Иосиф. Привез разные деликатесы из Елисеевского, устроили долгий завтрак под сиренью. Дали попробовать Маше устрицы — та плевалась. Это напомнило александровский ананас. Они подарили своей домработнице как гостинец для родных в деревне ананас, так те не знали, что с ним делать, и сварили суп.

Маша ушла на станцию в магазин, и мама начала разговор о воровстве прислуги. Говорила, что нельзя потакать и проч., а Иосиф заступился: никогда не считаю сдачу, принесенную Машей, — взяла от нужды, и Бог с ней.

Неужели он с ней спит?

Рассказывал, что в Москве из-за духоты дышать совершенно невозможно, что такого жаркого лета уже давно не было: на асфальте остаются следы от каблуков. Ругал только что открытую гостиницу «Москва». В газетах пишут, что лучшая в мире, а на деле, как всегда: снаружи роскошь, мрамор, малахит, яшма, а в номерах ящики комодов не задвигаются, дверь в ванную невозможно закрыть, к тому же нет пробки в ванне, и надо умудриться чем-то заткнуть.

У него там всегда броня на номера для гостей, а я знаю, что Иосиф водит туда свою девицу из мюзик-холла. Отдаю ему должное — он никогда не приведет никого к нам домой, в нашу постель. И за то спасибо! Хотя что значит, в нашу? Нет никакой нашей постели.

Иосиф изменяет мне давно. В глаза уверял, что у него никого нет, а я все сразу почувствовала. Не знала: верить или не верить. Уговаривала себя: конечно, верить. Я обязана всегда давать любимому человеку шанс на правду. Но что бы он мне ни говорил — я не верила и делала вид, что верю. Даже когда он говорил мне правду — я не верила, а когда лгал, что любит только меня одну, — верила.

Специально пошла в мюзик-холл посмотреть на тридцать московских герлз под руководством импотента Касьяна Голейзовского. Все красавицы как на подбор, в трико, обсыпанные блестящим порошком, в шикарных туфельках на высоченных каблуках, с ультрамодными прическами. Стала гадать, какая из них. Потом подумала: какая разница! Они все одинаковые.

Мы вернулись в библейские времена, когда мужчина имел столько жен, сколько мог содержать — как сегодня.

* * *

Я знаю, что и сама была виновата. В те ужасные годы, когда никуда не хотелось выходить, никого видеть, вся злость, все раздражение выливались на Осю. Он стоял между ними и мной. Он прикрывал меня от того мира, спасал, как мог, хотел сделать все, чтобы смягчить удары, чтобы мне не было так больно. А я сходила с ума, и все скандалы, все истерики — все выливалось на него, бедного моего Осика. Я ненавидела тех людей, а страдал за них муж. Я не могла с ним больше спать, просто не могла! И все попытки опять что-то наладить, исправить, поговорить опять заканчивались скандалом. Не знаю, как можно было так жить, в атмосфере непрекращающегося скандала.

И никакого особенного повода не нужно было. Просто несколько дней раздражение копится, прессуется — потом разряд. Я говорю что-то, а он и не слушает, одевается, чтобы уйти, смотрит на будильник на комоде и бросает между делом: «У тебя есть еще три минуты». Взяла часы и швырнула их на пол.

А потом уже ссорились не бурно, шумно, как ссорятся любящие, а холодно, затаенно.

Прекратилось понимание. Как испорченный телефон. Говорили, а не пробиться сквозь помехи, шебуршание. И каждый слышит только себя, свой возвращенный голос.

И точно так же вдруг заметила, что нет контакта даже с самой собой — со своим телом. И потом только видела следы от ногтей на ладонях. Оказывается, все время сжимала кулаки и не заметила, что делала себе больно.

Запомнила последний наш скандал — из-за вазы. Когда это было? В прошлом году, весной. Да еще не просто чашки-тарелки, а разбила дорогую китайскую вазу какого-то столетия, которую он с такой гордостью притащил из антикварного. И вдруг странное ощущение, что это не я, что я уже где-то далеко. Это какая-то другая женщина кричит в ярости и бьет зачем-то дорогие, красивые вещи. А я сама уже давно успокоилась, и мне ничего уже не больно и ничего не жалко. И этот человек уже так отдалился от меня, что не может причинить мне настоящую боль.

Запомнила последний наш скандал — из-за вазы. Когда это было? В прошлом году, весной. Да еще не просто чашки-тарелки, а разбила дорогую китайскую вазу какого-то столетия, которую он с такой гордостью притащил из антикварного. И вдруг странное ощущение, что это не я, что я уже где-то далеко. Это какая-то другая женщина кричит в ярости и бьет зачем-то дорогие, красивые вещи. А я сама уже давно успокоилась, и мне ничего уже не больно и ничего не жалко. И этот человек уже так отдалился от меня, что не может причинить мне настоящую боль.

А главное, ужаснулась самой себе. Поняла, что я себя такую ненавижу.

* * *

Первая мысль была — убить его и ее! И дом взорвать. И весь мир уничтожить. А потом вдруг кончились слезы и силы переживать, успокоилась и сделала вид, что ничего не знаю, что ничего особенного в наших отношениях не происходит.

Как я ненавидела его голос, когда он звонил: «Бэллочка, лапушка, уезжаю на два дня!». И начинал плести что-то про какие-то дела. А на самом деле звонил из номера, который снял, чтобы провести ночь с любовницей. А она, может, сидела рядом и гладила ему коленку. Отвечала, стараясь, чтобы голос не дрогнул: «Конечно, Осик, не волнуйся! Быстрей возвращайся! Я тебя очень люблю и жду!».

И смотрю на себя в зеркало. У меня вот морщины на шее. А у нее нет.

Но подобные девицы как раз нестрашные. Таких скачущих красоток можно не бояться. Надо бояться молчаливых, спокойных, с глазами удивленного ребенка. Вот как у Маши.

Она еще действительно совсем ребенок. Один раз я вернулась домой, а Маша выскакивает из моей комнаты — я вошла и сразу поняла, что она нежилась на моей постели.

Вдруг представила себя на ее месте. Я ведь, наверное, тоже бы стала примерять, пока хозяйки нет, все ее платья, чулочки, туфли, шляпки.

Работящая, чистоплотная, замкнутая. Тихий омут.

От зарплаты отказалась, мол, израсходую и все, а так если нужно на свечки, так вы мне дадите, мол, держите деньги у себя, а то я потеряю.

Надо пойти купить ей туфли, а то ходит черт знает в чем.

* * *

Не выдержала дачного заточения и съездила с Иосифом в Москву. Пыльно, душно, но зато есть люди.

Были в гостях у Днепрова с Милич. Полвечера проговорили о перезахоронениях в Москве. Всех поразил почти прижизненный вид тела композитора Николая Рубинштейна. Еще говорили о картинах из Эрмитажа. Днепрову передали слова Грабаря, что 80% ценнейших картин из Эрмитажа продано за границу и что скоро их начнут выкупать обратно с большой выгодой.

Снизошел своим появлением сам Александров. Его спросили, как ему удалось в «Веселых ребятах» сделать быка пьяным? Оказалось, что они в Гаграх на съемках перетянули быку проволокой ноги. Дамы возмутились: «Но ему же было больно!». Александров рассмеялся. Рассказал, как у Мейерхольда на сцене должны были драться по-настоящему и разбивали друг другу носы, и хлестала настоящая кровь. Заявил, что если ты искусство принимаешь всерьез, то, как Авраам, должен уметь пожертвовать не то что быком, а родным сыном.

Смотрела на него и ни на минуту не усомнилась, что этот — да, пожертвует, и рука не дрогнет. Пожертвует и сыном, и женой, и всеми за этим столом.

Сидит, закусывает водку грибочками, селедочкой и просто излучает успех. Рассказывал, как встречался с Чаплиным и как в Голливуде его нарасхват приглашали на обед все знаменитости. Черт его знает, может, и вправду приглашали.

Говорят, он строит Орловой дачу во Внукове по собственному проекту — с окошечками в виде сердец. Верх безвкусия и убожества.

* * *

Хорошо после Москвы снова вернуться в Валентиновку! От Москвы странное впечатление — жизнь становится лучше, и это чувствуется буквально: отменили карточки, закрыли унизительные торгсины, куда люди несли свои зубы, продуктов в изобилии и становится все больше, театры, кино — битком. Но все остальное осталось — люди-то те же! Днепровы хвастались новой шведской столовой, новым радио. Дом — полная чаша. И все напоказ, лишь бы пустить пыль в глаза. Милич специально при гостях послала кухарку в Елисеевский купить буженину для своего шпица. А мы потом едем от них, и я смотрю в окно, как женщины на улицах плохо одеты и как все что-то несут, нагружены какой-то тяжестью — жестянки от керосина, кошелки, мешки, корзины. Лезут с этими мешками в трамваи. И смотрят на меня с завистью и злобой.

Почему все друг друга презирают и из кожи вон лезут, чтобы было чем похвастаться — квартирами, шубами, прислугой, любовницами, машинами, сытой, жирной жизнью?

А вдруг наказание будет не после смерти, а до?

* * *

Зеркало в гостиной ко мне снисходительно, показывает меня такой, какой я хочу быть, зеркало в спальной — безжалостно, выдает меня с головой, с морщинами, расплывшимся животом. Неужели я уже старею? Старение больше не прячется, как раньше. Старость будто перестала меня бояться. Обнаглела. Входит в меня, будто в свой дом: седые волосы, обнаруженные после бессонной ночи, морщины, которых еще вчера не было. Складка у рта — совсем старушечья.

Теперь, как мама, добавляю в воду немного синьки, чтобы седые волосы не желтели.

Но особенно чувствую время, когда встречаюсь с кем-то, кого давно не видела. Когда были в последний раз на концерте в Большом зале, столкнулась нос к носу с Таскиным. Совсем стал старым, но ходит гоголем и, разумеется, под ручку с каким-то юным дарованием, конечно же, блондинкой. После выхода «Цирка» Москва наполнилась крашеными блондинками. А проборы предательски быстро темнеют.

Последний раз до этого видела Таскина в Ленинграде года два назад, в самое мое трудное время. Тогда был сух и торопился, а вчера бросился целовать, наговорил всяких комплиментов, смысл которых сводился к тому, что мол, это я вас открыл, голубушка, не забыли?

Да уж как забыть! Как сейчас стоит перед глазами тот дом: Кабинетная, 7. Первый контракт. Первый гонорар.

Я, восторженная и самоуверенная гимназистка, приехала в Петроград поступать в консерваторию. Только в консерваторию! Отчего я решила, что меня ждет консерватория? Только меня она и ждала! Нюся договорилась о прослушивании с профессором вокала, а тот выслушал и замялся: «Голос у вас… скорее всего, контральтовое меццо…». И отказал с чувством исполненного перед искусством долга. Я в слезы, а он еще стал утешать, мол, голос у вас поставлен самой природой — учебой его лишь испортят: сделают выше, а до оперы не дотянут, пойте так, детка!

Вот и все мечты! Коту под хвост. Пойте так, детка!

А теперь думаю: спасибо ему!

Запомнилось первое странное ощущение от Петрограда — вовсе не дворцы и не Нева, а то, что, в отличие от московских кондукторов, у которых в руках была дощечка с прикрепленными к ней стопками билетов, в Петрограде у кондукторов были на ремне сумки с рулонами. Причем бросилось в глаза, что кондукторы в основном, из-за военного призыва — женщины. И за спиной кто-то сокрушался, что до войны билет стоил три копейки, а теперь целый пятак. Ехали с Нюсей на студенческий концерт — ей аплодисменты, она раскланивается, а у меня сердце от зависти сжалось. Да, от зависти. Никчемная неудачница позавидовала успеху сестры. Она утром занималась в консерватории, а вечерами, чтобы подработать, играла в кинематографе. Нюся знала певиц, антрепренеров и предложила привести меня к знаменитому Таскину, который сделал Вяльцеву. Загадала: последняя надежда. Если прогонит, пойду и утоплюсь с нового Дворцового моста — только открыли недавно, вот и обновлю.

Ожидала нечто величественное, а вышел — мне по плечо. С салфеткой, только что от стола, еще и рыгнул жарким. Сразу схватил за руку и замурлыкал: «Женщина начинает нравиться с рук», — а у самого пальцы-кочерыжки. Лысина сверкает. Отеческое похлопывание по всем местам. Вывернулась, отошла в угол, чтобы не подобрался, спела. Пришел в восторг:

— Да вы готовая певица! Выучите три любые песни, какие вам нравятся, и с Богом на эстраду! Конечно, вам недостает опытности, но у вас есть все то, чему нельзя научиться.

Договорились, что еще приду к нему несколько раз — посоветоваться о выборе репертуара и о манере исполнения. Вылетела, как на крыльях. Действительно, устроил протекцию. В следующий раз, когда пришла, разучили с ним несколько романсов. На рояле — какие-то бумаги и конверт. Мой первый контракт и первые деньги! Прижимая их к груди, побежала к сестре и на углу Кабинетной обняла столб, да поцеловала его среди белого дня!

Стала выступать в «Колизее», а Таскин звонит: «Как дела, Бэллочка? Все хорошо? Довольны? Вот и ладненько. Зайдите сегодня вечером — очень важное дело!». Зашла, а важное дело — расквитаться за ангажемент. И сейчас тошнит, как вспомню его кочерыжки, как задышал мне в ухо: «Вы не Бэлла, вы — безе!». Схватила его руки. «Перестаньте, прошу вас!» Полез целоваться. Надавала ему по щекам и по лысине и выскочила из квартиры. Еще крикнул вслед: «Передумаете, приходите!». Вот и весь ангажемент. Работу, как полагается, тут же и потеряла.

Назад Дальше