Венерин волос - Михаил Шишкин 6 стр.


Вопрос: И на обратном пути, уткнувшись фарами в ночной туман, клокастый, нечесаный, ведь это была шерсть того самого зверя, светоносцы обсуждали статью в газете — можно ли обреченным помогать умирать или нет. И решили, что, наверно, все к лучшему — ведь старая пьянчужка, продавшая квартиру за смородиновый лист, все равно оказалась бы на улице и замерзла на помойке, и вообще от бомжей одна зараза.

Ответ: И к тому же она жила в соседнем со мной дворе. Через день, у меня выходной был, вышел в булочную, прохожу мимо помойки и вижу, как вынесли на двор ее кровать и тюк с бельем. А иду обратно через пять минут — кто-то в шлепанцах уже отворачивает ножки, и рядом стоит жена в бигудях, указания дает, а тюк с бельем уже исчез.

Вопрос: Короче говоря, поступив на работу в милицию, вы как бы свою жизнь сделали детективом, и каждый день читался, как только что написанная страница. Утром за завтраком заглянешь в считалочку, что там у нас сегодня — а после обеда все так и происходит.

Ответ: Да какой там детектив! Заглянешь в считалочку, а там пьяные на улице или домашние скандалы. Или мальчишки нахулиганят. И весь детектив. Один раз был случай, пацаны придумали устроить крушение поезда, чтобы, как они потом объясняли, собрать с людей драгоценности. И вот на перегоне в лесу стали отвинчивать болты. И еще додумались отключить сигнализацию — кусачками перерезали провода под рельсами. А главные, стыковые гайки никак не могли отвинтить. Тогда сбегали к отцу одного из них в мастерскую, принесли специальный огромный ключ. Тут их обнаружил путевой обходчик. Спрашиваю парней: а людей не жалко было бы? Они в ответ ухмыляются. А вы говорите детектив.

Вопрос: Но вы же кого-то арестовывали?

Ответ: Арестовывали. Помню первый арест: ворвались ночью в квартиру, перебудили детей, те кричат, перепуганная жена в халате пьет таблетки, а тот, который преступник, нервничает, идет в пижаме к шкафу одеваться и перед паласом выходит из тапочек при шаге на ковер, а потом входит в них, возвращаясь с ковра.

Вопрос: А зверь? Где был зверь? Вы же хотели сражаться со зверем.

Ответ: Где был зверь? Вы же сами сказали, что зверь был туманом. Вот он подступал к самым окнам и терся своей шкурой о балконную решетку. А мы выходили на него рейдом. С нас требовали липы. После каждого рейда нужно отчитываться протокольчиками. Чтобы все видели — рейд прошел не напрасно. А на самом деле ничего, кроме тумана. Напарник меня научил — в будни рисуешь протоколы за всякие там нарушения, а дату на них не ставишь. А когда рейд, извлекаешь протоколы из сейфа и датируешь нужным числом. Но это все в начале. А потом я попал в особую группу. Меня взял в себе Папашка. Мы все так его звали.

Вопрос: И это была группа, занимавшаяся закрытием особо опасных преступлений?

Ответ: Да. Но это я не сразу понял.

Вопрос: Расскажите про Папашку.

Ответ: Да что про него рассказывать. Был да сплыл.

Вопрос: Расскажите, потому что он вас любил. У него одни дочери были, а он о сыне мечтал. А тут вы с вашей поперечностью характера.

Ответ: Это прозвище у него такое было. Он всем в группе в отцы годился. Ходячая легенда отдела — старик еще писал письмо турецкому султану и ловил Гришку Отрепьева, Тушинского вора. Про него рассказывали, что он однажды спас из проруби старушку. А старуха опять полезла в прорубь. Она была сектантка и верила, что если снова креститься и пролезть зимой на реке подо льдом по веревке из одной проруби в другую, то станешь новым человеком, и все старые грехи останутся в старой жизни, а в новой ты — новорожденный младенец. Так вот, когда я понял, в чем дело, то стал в архиве пересматривать закрытые Папашкой дела. Смотрел и просто глазам своим не верил. Беру папку, листаю — это же заказуха, ясно как Божий день! Сами посудите: человек в наручниках — голову кто-то отгрыз. А проходит как самоубийство. Причем на вложенных в дело фотографиях всюду следы чьих-то лап. Это же он, зверь! Сорвался, поехал на место преступления, а там кровавый след. Прямо по свежему снегу. Я иду по отпечаткам, и следы прямиком через трамвайные пути ведут к Дому на площади! Это где все городские власти — милиция, суд, мэрия, сберкасса, почта. Он так и называется — Дом на площади, где пьют растворимый кофе и за окном растворимая дорога. И вот следы идут прямо на ступеньки. И все на улице видели эти следы. Все свидетели. Я их спрашиваю: видите? Кивают головами: знамо, зверь! Я написал рапорт, мол, так и так, требую вернуть дело на доследование.

Вопрос: Вы чувствовали себя героем?

Ответ: Нет. Ну, может быть, немного. Это я уже потом осознал, что делаю. А тогда даже был какой-то азарт. Будто я действительно проснулся героем какого-то детектива. Вдруг стало утром интересно просыпаться. Это тебе не рейд по пивным ларькам! Я тогда еще считал, что жизнь должна состоять из происшествий.

Вопрос: Дело вернули?

Ответ: Да, но не сразу. Меня вызвал к себе Папашка. Таким перепуганным я его никогда не видел. По считалочке его ожидали объятия белого мишки. И вот он испугался, что уже пора.

Вопрос: Что он сказал?

Ответ: Он сказал: «Мы едим говядину, корова ест траву, трава — нас».

Вопрос: Это все?

Ответ: Нет. Еще сказал, что, если бы камень обладал сознанием, он бы думал, что падает на землю свободно, а если бы так не думал, то все равно бы падал.

Вопрос: Но он кричал? Грозил?

Ответ: Нет, сидел у окна, смотрел на площадь и говорил, будто сам с собой. Он сказал: «Вот вчера помогал жене — шинковали капусту. А ночью не мог заснуть. Лежу с открытыми глазами, а в окне ветки шинкуют луну. И думал все о тебе — пропадешь ведь». Вздохнул, потом добавил: «Я, Анатолий Батькович, может, тоже весь не умещаюсь между фуражкой и ботинками. Но раз живешь здесь и сейчас, то, пойми, нужно жить как река — течет и не знает, что зимой надо замерзать. А потом приходит зима, и река замерзает. Надо жить, Толя, вровень с веком и не выходить из его берегов».

Вопрос: А вы?

Ответ: Я сказал: «Нет, Павел Ефимыч, надо жить вровень с собой!»

Вопрос: Зачем же вы так со стариком. Он же добра вам хотел.

Ответ: Да знаю я. Знаю. Он тут чуть не расплакался: «Ты ведь мне как сын, думаешь, я тебя не понимаю? И я тоже был молод и хотел раскрывать преступления, страшные и бесчеловечные, руководимый чувством гнева и справедливости. Мне, может, тоже хотелось возиться с обугленными кусочками бумаги, проверять, кто и где был в тот дождливый момент, когда за окном мелькнула почтальонша на велосипеде с полиэтиленовым пакетом на голове, и выяснять, кто поломал ветки у старого земляничного дерева, что цветет под окном библиотеки! Думаешь, мне не хотелось очистить если не весь остров, то хотя бы наш Царевококшайск от всякой мрази, ловить гадов, давить выродков? А потом мне доходчиво объяснили, что рвение — излишне. И какая разница — кто убийца? Кого это интересует, если и так всем понятно, что это — заурядный, мелкий, ничтожный человек! Не Петров, так Сидоров. Послушай, Анатолий, вот я солдатом служил в пустыне, и мы от нечего делать ловили скорпионов. Поймаешь и бросаешь их в кольцо из огня. Хотелось нам, дурням, посмотреть, как они будут кончать самоубийством — ядовитым жалом себе в затылок. Так вот: ни один из них об этом даже не думал, все хотели жить до последнего — пока не сгорали. Понял?» А я ничего тогда опять не понял. Отвечаю ему: «Я кровь видел, и боль, и смерть. Я людей убивал, правых и виноватых. Меня уже на испуг не возьмешь. Ну — убьют. Зато жить не стыдно». Тогда он как закричит: «Ты еще щенок, а у меня жена и три дочки! И дороже их у меня нет ничего на свете! А ты мне тут про стыдно-нестыдно! Ты сначала ручку своего ребенка в своей руке подержи, а потом будешь про испуг говорить!». И схватился за сердце. Я к нему, а он хрипит: «Пошел вон, сопляк!». Позвонили жене, она приехала, и мы вместе увезли его домой. Пришли, уложили на диван. Она мне говорит: «Подождите, не уходите, я вас чаем напою». Детей не было, старшая — в институте, информатику изучает, младшие из школы еще не вернулись. У них на подоконниках — помидорная рассада в пакетах из-под молока, а на стенах фотографии. Стала мне рассказывать про всех родственников. Его отец был священником, потом заболел и ослеп, а сын должен был скрывать свое происхождение и писал во всех анкетах, что отец — инвалид, и все боялся, что откроется. Его бабка с материнской стороны пережила четырех детей — все сыновья — и говорила ему: ты у меня за четверых. Во время войны, в эвакуации, в голод его спасла мама — устроилась дояркой и воровала молоко, выносила в грелке, спрятанной на животе. А перед смертью, уже старухой, говорила: не смей хоронить в кольцах, все сними, украдут — продай лучше! А сама жена Папашки, когда кормила младшую, у нее было столько молока, что она сцеживала его тонкими голубыми струйками в стакан, накрывала марлей и звала старших через открытое окно, а те не хотели пить, казалось слишком теплым, приторным, сладким. Она сама пила — не пропадать же добру.

Вопрос: А что стало с тем делом, которое вернули?

Ответ: Версию самоубийства замяли. Зато обвинили жену убитого — мол, собрался разводиться, а ей ничего не хотел оставить. То дела месяцами держат — люди в предварилке томятся, а тут все в момент обернули. Суд. Колония.

Вопрос: А свидетели? Были же свидетели?

Ответ: Были, да все вышли. А вы бы не испугались пойти и свидетельствовать — со всеми вытекающими?

Вопрос: Не знаю.

Ответ: То-то же.

Вопрос: Что было потом?

Ответ: Я пошел домой.

Вопрос: Вас там ждала маленькая слабая женщина, и вам нужно было, чтобы она вас, такого большого и сильного, поддержала?

Ответ: Наверно, так. Она однажды сказала, что я — настоящий мужчина: снаружи бункер, а внутри детская.

Вопрос: Как же так получилось, что она, девчонка еще совсем, а с вами, взрослым мужиком, как с котенком?

Ответ: Это она только с виду Дюймовочка. Я ведь ее в обезьяннике подобрал, в привокзальном отделении. Пьяную привели. Наши ребята с ней побаловаться хотели, а потом отпустить безо всякого протокола — жалко же девчонку. Я им сказал: «Оставьте, это — моя». И забрал ее к себе. Привез, поставил под душ. Стою и смотрю, как по груди, животу, ногам бегут черные струйки туши. Груди у нее были маленькие, не больше надутой щеки, а соски крепкие, высокие, торчали, как две крыжовинки. И целовалась жадно — с цоканьем зубов. Так она и осталась у меня.

Вопрос: Но вы ее любили?

Ответ: Да. Не знаю. Наверно, думал, что люблю. У меня ведь до нее толком ничего не было. Она меня всему учила. И кричала каждый раз так, что соседи начинали стучать по трубе. Один раз я после этого пошел в туалет мыть руку — пальцы были в ней, во всех отверстиях — и подумал, глядя на ее флакончики перед зеркалом, что она все-таки не такая, как все другие. Мне казалось, что я в Афгане кое-что про женщин понял. Туда ведь ехали охотно — заграница, и платили чеками. Можно было накопить на квартиру, привезти что-то — одежду, телевизор — ничего же не было. Времена-то какие были — все только для своих, через закрытые распределители. А что делать, если ты никто и звать тебя никак, но тоже жить по-человечески хочется? Вот и ехали за чеками на войну — работали в госпиталях, при складах, на прачечном комбинате. Сходились с каким-нибудь полковником. Или с прапорщиком — это приравнивалось, потому что у прапорщика склад, а полковник может прапорщику приказать, чтобы что-то принес со склада. Жили они в общежитии — «кошкин дом». Но с нами, простыми солдатами, они, разумеется, не хотели — кто мы им? Что женщина могла с нас получить? Рваную портянку? И вот мне показалось, что Ленка — совсем не такая. Я ведь кто? Никто, мент с нищенской зарплатой. А привязалась ко мне. Приросла незаметно. И веселая. Смешно рассказывала, как сбежала от своих родителей-староверов. Пошла на нитяную фабрику со вредным производством — пыль от пряжи — но зато место в общежитии. Потом ушла оттуда и устроилась официанткой в кафе. Рассказывала, как выковыривала грязь из-под ногтей и добавляла в мороженое — рассказывает и умирает сама от хохота. Мне нравилось, как она оттопыривала нижнюю губу и вздувала упавшие на глаза волосы. Она устроилась работать в парикмахерской — и все время стригла меня. Чуть отрастет — стрижет. Мне так нравилось, когда она меня стригла. И еще любил смотреть, как она красится. Все спрашивал: а это для чего? А это? Она смеялась и показывала, смотри, чтобы накрашенные ресницы были еще длиннее, нужно с пудрой и мылом. У нее кончики ресниц слипались лучиками. Один раз вернулся с дежурства поздно, вошел в комнату, а она спала, спрятав голову под одеялом — только волосы стекали по подушке. Меня ребята в отделе предупреждали, что у таких дюймовочек мысли юркие, как ящерки, но зато входит такая в чужую жизнь, как нож, по рукоять. А я не слушал. Думал, завидуют. Они и завидовали. Один раз мы поехали с ней за город кататься на лодке. К озеру вела тропинка между зарослей ежевики. На Ленке была длинная широкая юбка, цветастая, из какой-то легкой тонкой материи. И вот юбка зацепилась за ветку ежевики и чуть порвалась. Ленка расстроилась, как ребенок. Я ей тогда сказал: «Ленка, ну ты что? Я же тебя люблю». А до этого никогда еще не говорил.

Вопрос: Вы собирались пожениться?

Ответ: Да. Но не успели. Уже подали заявление. Она выбрала себе свадебное платье и звала сходить в ателье посмотреть, а мне все было некогда.

Вопрос: Но Дюймовочке ведь по считалке выходило быть замужем за кротом.

Ответ: Так и получилось. Но об этом я уже позже узнал.

Вопрос: И вот вы пришли домой.

Ответ: Я пришел домой. Она повисла у меня на шее. Вдруг прошептала как-то странно, серьезно: «Как же долго я тебя ждала!». Мы сели ужинать. Она под столом, сбросив тапочек, ногой гладила мне коленку. Потом спрашивает: «Толик, что-то произошло?». Я улыбаюсь: «Все в порядке. Ешь!». Она встала, обошла стол и села мне на колени. Схватилась руками за мои уши — она любила так схватиться и крутить, как руль, — смотрит и говорит: «Я же чувствую, что-то произошло. Скажи, что?» Тогда я все ей рассказал: и про зверя, и про следы.

Вопрос: А она?

Ответ: Она испугалась. Я сказал ей, что надо что-то делать. Иначе никому не спастись. Этот зверь всем головы отгрызет. Я обнял ее: «Ленка, скажи, что мне делать?». Она прижалась ко мне крепко-крепко: «Милый, родной мой! Ты же сильный, ты все сможешь! Пойди на площадь, встань на колени, перекрестись на колокола и скажи, что ты — только шерстинка в его шкуре. И все будет хорошо».

Вопрос: А вы?

Ответ: Я вдруг почувствовал себя очень одиноким. Никогда раньше я это так остро не чувствовал — вот я стою один. Даже в ее объятиях. Один.

Вопрос: Вы ждали от нее чего-то другого?

Ответ: Да. Наверно, это неправильно, глупо, но я ждал чего-то другого. А она убежала с кухни в комнату и кричала оттуда: «Пусть у меня нет мозгов, но зато есть матка, и я хочу родить ребенка от отца, который рядом и любит!». Потом стала плакать. Я ушел и провел ту ночь в отделе. Ворочался на деревянной скамейке. Все думал, что делать. А утром меня вызвал к себе Папашка и отправил в какую-то командировку. Никому не нужную. Пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что.

Вопрос: Да он же просто спасал вас. Убрать с глаз долой, подальше, пока все уляжется, успокоится, забудется.

Ответ: Наверно. Теперь я тоже так думаю. Вернулся домой — Лены не было. И хорошо — я не хотел ее видеть. Стал собираться, ехать-то надо. Тут звонок в дверь. Открываю — какая-то женщина, немолодая, интеллигентного вида, в шляпке, с сумочкой в руках. Оказалось, это мать той, осужденной после доследования. Спрашиваю: «Вам что?». Она: «Ничего. Просто в глаза вам хотела посмотреть». Я захлопнул дверь.

Вопрос: И вы не подчинились приказу поехать в командировку и в одиночку стали расследовать дело, потому что у вас перед глазами все стояла эта женщина и вы должны были вернуть из тюрьмы ее дочь? Один хороший против всех плохих? Одинокий герой против тумана? А зверь был в вас?

Ответ: Нет. Вернее, да. То есть все было не так. Я поехал туда, не знаю куда, и перед глазами действительно все время была та женщина, ее глаза. И вот я уехал зимой, а приехал наутро в весну. Лежал на верхней полке и смотрел в окно, как деревья занимались любовью. И мысли все время цеплялись за ту ветку ежевики. А на следующее утро была уже не весна, а лето, вернее, просто ничего. Пустыня. Но какая-то не песочная, а каменистая. И вот я ходил по камням и искал то, не знаю что. А ночью я увидел вдали костры и пошел посмотреть, кто это может быть. Сперва подумал, что цыганский табор. А потом — да какие тут могут быть цыгане, наверно, беженцы. Там были повозки, лошади. Большой лагерь. Было поздно, все, наверно, уже спали. У костра еще кто-то засиделся. Я подошел поближе. Когда пламя разгоралось, черный силуэт человека перед костром становился меньше. Подошел еще поближе и удивился: они были одеты, как древние греки. И говорили по-иностранному. Наверно, снимали кино. Теперь так часто делают — у них все дорого, а здесь по дешевке. Вот и приезжают.

Вопрос: Но время и пространство ветхи, истерты, непрочны. Вдруг обо что-то зацепятся — о ту вашу ветку ежевики? И порвется. А в эту прореху может вывалиться что угодно, хоть древние греки.

Ответ: Может быть. Не знаю.

Вопрос: Они вас заметили?

Ответ: Один, услышав шаги, вскочил, стал всматриваться в мою сторону, но в темноте меня не увидел. Я пошел дальше своей дорогой. В ту ночь я понял, что должен сделать. Все дело было в считалке. Я должен был ее остановить. Как бы это сказать… Я должен был встать поперек считалки.

Назад Дальше