ГЛАВА 6
Заводской микробиолог
Почти что так и получилось, хотя и не совсем так. Осенью 1960 — весной 1961 года началось массовое расформирование танковых частей. Так называемое «хрущевское сокращение» армии на 1 миллион 200 тысяч человек. Расформирован был и наш учебный танковый батальон. Офицеров направляли в госпитали на комиссование и довольно легко увольняли в запас. Демобилизовали и меня. В начале апреля 1961 года я вернулся в Ленинград, в опустевшие после недавней смерти моей мамы комнаты в коммунальной квартире с окнами, которые! смотрели на парк Лесотехнической академии.
Во время послеармейского загула с живейшим участием друзей и двоюродных братьев я наделал немало крупных и всяческих ошибок. Но были и случаи, запомнившиеся на всю жизнь: я познакомился с молодым тогда, но уже несомненным гением — поэтом Иосифом Александровичем Бродским (1940–1996). Итак, проснувшись в середине мая и взглянув на окна, за которыми пенились белые хлопья черемухи, я осознал, что надо приниматься за поиски работы. Как в сказке, я подошел к развилке. Передо мной лежали три дороги. Одна: идти работать участковым врачом, потом постепенно перебраться в больницу и стать ординатором, специализируясь в одной из медицинских профессий (терапия, хирургия, урология, дерматология, психиатрия). Да мало ли интересных медицинских профессий! Другая: пойти в науку, продолжить свои занятия в микробиологии. Для этого надо было поступать в аспирантуру при кафедре микробиологии одного из трех медицинских институтов Ленинграда или при лаборатории одного из микробиологических научно-исследовательских институтов. Третий путь, о котором я всерьез подумывал и тогда, и всю жизнь потом, был оставить медицину и профессионально заняться литературой. Однако, как говорят шахматисты, при домашнем анализе оказалось, что это вариант заведомо проигрышный. Я писал лирические модернистские стихи, которые опубликовать было практически невозможно. Правда, сразу же по возвращении в Ленинград мой «довоенный» знакомый крупный переводчик и литературовед Ефим Григорьевич Эткинд (1918–1999) представил меня редакции зарубежной литературы в ленинградском отделении издательства «Художественная литература», которое располагалось напротив Казанского собора на Невском проспекте в здании, где был «Дом Книги». Над башенкой «Дома Книги» голубел огромный шар — дореволюционная реклама зингеровских швейных машинок. Я начал сотрудничать в этом издательстве. Но меня тянуло вернуться в микробиологию. Жизнь показала, что даже трезвый анализ хорош только на ближайшее время. Многоликая жизнь развивается и открывает неожиданные возможности. А тогдашняя ситуация вынуждала выбирать что-то одно. Тем более, что я не меньше, чем литературу, любил науку. Словом, микробиология победила, и я начал хождение по местам возможной аспирантуры. Я узнавал из объявлений и от знакомых микробиологов, в том числе от Э. Я. Рохлиной, где объявлен конкурс в аспирантуру, заходил в лаборатории, которые магически притягивали меня, рассказывал о себе и оставлял документы, среди которых главными были: копия моего диплома врача, справка о демобилизации и результаты сдачи кандидатского минимума. Иногда заведующие лабораторий не хотели со мной говорить, а просто предлагали оставить документы в отделе кадров. Чаще всего улыбались с благожелательной грустью и сочувствием, давая понять, как безнадежно мое предприятие. Иногда, например, крупный микробиолог, заведующий отделом в Институте экспериментальной медицины на Каменном острове, где в 1961 году еще сохранилась «башня молчания», в которой выполнял опыты великий физиолог И. П. Павлов (1849–1936), сказал: «Должен вас огорчить. И не пытайтесь попасть в аспирантуру. Евреев не берут. Начните где-нибудь со старших лаборантов. У нас как будто освободится место в сентябре-октябре. Позвоните мне, пожалуйста, осенью». Я оставил заявления на конкурсы в аспирантуру в нескольких институтах и начал ждать. Да, во время моих хождений в поисках работы я (по рекомендации Э. Я. Рохлиной) заехал на кафедру микробиологии Ленинградского санитарно-гигиенического института, которой заведовал Георгий Николаевич Чистович, сын знаменитого инфекциониста и терапевта Н. Я. Чистовича (1860–1926). Чистович усадил меня перед собой в кабинете-лаборатории. Голубые глаза потомка варягов смотрели на меня испытующе (правильно ли пойму?): «Давид Петрович, поймите меня правильно. Я с трудом получил кафедру. Вы — человек пишущий и знаете, каково мне было карабкаться с моей биографией. И беспартийностью. Если бы я мог взять вас к себе! Что может быть лучше при рекомендациях Эмилии Яковлевны?! Но у меня на кафедре и так уже две еврейки — ассистентка и старший лаборант. Больше не положено. Процент перевыполнен. Кадровики не пропустят». Я ушел с горьким чувством.
Быт мой был неустроен. Утром: чай с хлебом, яичница. Вечером: пельмени сибирские, чаще в компании с приятелями, которые рады были выпить — закусить — повеселиться в свободной от надзора родителей «хате». А днем — стихи, которые я упорно сочинял, и переводы, выполнявшиеся для «Художественной литературы». Редактором была замечательная Наталья Ивановна Толстая, с которой сотрудничали в то время А. А. Ахматова (1889–1966) и ее сын Л. Н. Гумилев (1912–1992).
Однажды, просматривая объявления, увидел, что на заводе ампулированных препаратов требуется инженер-микробиолог. Я был до того поражен необычным словосочетанием: инженер и микробиолог, что немедленно туда позвонил. «Да, требуется. Приезжайте, побеседуем. Кто вас может рекомендовать?», — спросила сотрудница отдела кадров. Я назвал профессора Чистовича. Это была немыслимая даль, Полюстрово, неподалеку от Санитарно-гигиенического института, где работал Георгий Николаевич. Сначала от моего дома, глядящего на перекресток Ланского шоссе и проспекта Энгельса, надо было идти пешком вдоль парка Лесотехнической академии до железнодорожной станции Кушелевка. Только оттуда ходил автобус в Полюстрово, где был завод ампулированных препаратов. С самого начала, еще в отделе кадров я понял, что попал явно не туда, где занимаются микробиологией как частью медицины или биологии. Сотрудница отдела кадров вызвала полусонную деву, которая тоже оказалась инженером-микробиологом. Полусонная дева проводила меня в микробиологическую лабораторию. Это было довольно тесное помещение с письменным и лабораторным столами. На письменном столе лежала пачка бланков, которые мне предстояло заполнять в конце рабочего дня. На лабораторном столе был микроскоп и спиртовка. На полочке над раковиной стоял набор красителей (генцианвиолет, фуксин и др.) для приготовления мазков из микробной культуры, бутылочка со спиртом, колба с дистиллированной водой для промывания препаратов. У стены стояли холодильник с запасом питательных сред и термостат для выращивания микроорганизмов, если таковые окажутся в исследуемых ампулках с растворами витаминов. Большую часть помещения занимали два стеклянных бокса, внутри которых стояли газовые горелки, бутылка со спиртом, стерильные ножницы, пинцеты, салфетки, пробирки с питательными средами, лежали стерильные резиновые перчатки. Смысл моей будущей работы состоял в том, чтобы проверить «на стерильность» содержимое ампул с витаминами и другими лекарственными препаратами, которые выпускал завод. Часть ампулированных лекарственных препаратов предназначалась для внутривенного введения больным людям. Работа была очень ответственная и — абсолютно нетворческая.
Я заходил в тамбур бокса, закрывался изнутри, чтобы во время вскрытия ампулы никто не открыл дверь бокса и не нарушил стерильности, менял халат, одевал стерильные перчатки и входил внутрь бокса. Я обрабатывал рабочий стол спиртом, зажигал газовую горелку, брал штатив с набором питательных сред для разнообразных микробов, в том числе тех, которые могут вызывать заражение крови (сепсис), столбняк или газовую гангрену, обрабатывал ампулу, над пламенем горелки надламывал горлышко ампулы, пипеткой высасывал содержимое и переносил в пробирки с питательными средами. Нужно было проверить (выборочно) из каждой серии лекарств пять ампул. Иногда спирт вспыхивал так ярко, что, казалось, огонь перекинется на весь лабораторный стол, захватит халат, обожжет лицо и руки. Работа требовала крайнего внимания и напряжения, но была абсолютно отупляющей. Иногда в посевах витаминов и других лекарств обнаруживались микроорганизмы. Чаще всего, обитающие в воздухе, воде, почве. Приходилось браковать большие партии продукции. Начальство во всем винило нас — микробиологов, заставляло повторять анализы. Случалось, что рост микробов не подтверждался. Это значило, что невидимые паразиты могли попасть в питательные среды во время нашей работы в боксе. Директор завода или главный инженер спускались со своих высот в лабораторию и устраивали дикий разнос с упреками в саботаже и намеренном срыве производственного плана завода. Моя коллега, сонная дева с дипломом биофака педагогического института, стоически сносила упреки и разносы. Меня это полностью выводило из равновесия. Вольная жизнь в уральской деревне во время войны и эвакуации, мальчишеская дворовая вольница в послевоенном Ленинграде, когда матери были на заводах, относительно либеральное послесталинское время, когда я учился в медицинском институте, уважительное отношение ко мне армейских командиров и солдат в танковой части способствовали формированию моих взглядов на этику отношений с теми, кому я подчинялся и кто был в моем подчинении. Я взял себе за правило на всю жизнь не выговаривать лаборантам, медсестрам или санитарам, но и не переносил выговоров себе, особенно публичных и на повышенных тонах.
Я заходил в тамбур бокса, закрывался изнутри, чтобы во время вскрытия ампулы никто не открыл дверь бокса и не нарушил стерильности, менял халат, одевал стерильные перчатки и входил внутрь бокса. Я обрабатывал рабочий стол спиртом, зажигал газовую горелку, брал штатив с набором питательных сред для разнообразных микробов, в том числе тех, которые могут вызывать заражение крови (сепсис), столбняк или газовую гангрену, обрабатывал ампулу, над пламенем горелки надламывал горлышко ампулы, пипеткой высасывал содержимое и переносил в пробирки с питательными средами. Нужно было проверить (выборочно) из каждой серии лекарств пять ампул. Иногда спирт вспыхивал так ярко, что, казалось, огонь перекинется на весь лабораторный стол, захватит халат, обожжет лицо и руки. Работа требовала крайнего внимания и напряжения, но была абсолютно отупляющей. Иногда в посевах витаминов и других лекарств обнаруживались микроорганизмы. Чаще всего, обитающие в воздухе, воде, почве. Приходилось браковать большие партии продукции. Начальство во всем винило нас — микробиологов, заставляло повторять анализы. Случалось, что рост микробов не подтверждался. Это значило, что невидимые паразиты могли попасть в питательные среды во время нашей работы в боксе. Директор завода или главный инженер спускались со своих высот в лабораторию и устраивали дикий разнос с упреками в саботаже и намеренном срыве производственного плана завода. Моя коллега, сонная дева с дипломом биофака педагогического института, стоически сносила упреки и разносы. Меня это полностью выводило из равновесия. Вольная жизнь в уральской деревне во время войны и эвакуации, мальчишеская дворовая вольница в послевоенном Ленинграде, когда матери были на заводах, относительно либеральное послесталинское время, когда я учился в медицинском институте, уважительное отношение ко мне армейских командиров и солдат в танковой части способствовали формированию моих взглядов на этику отношений с теми, кому я подчинялся и кто был в моем подчинении. Я взял себе за правило на всю жизнь не выговаривать лаборантам, медсестрам или санитарам, но и не переносил выговоров себе, особенно публичных и на повышенных тонах.
Прошло около трех месяцев моей службы на заводе ампулированных препаратов, и я начал серьезно подумывать о смене работы, которая казалась мне все более безрадостной и бессмысленной. Приближалась осень. Листья на могучих дубах, посаженных вокруг нашего дома еще в петровские времена, начинали менять свой цвет с зеленого на желтый, бурый, темно-коричневый. Желуди тоскливо хрупали под ногами, как раздавленные стеклянные ампулы. Дождик монотонно барабанил в мой армейский плащ, когда я после работы бродил вокруг дома или в парке Лесотехнической академии, размышляя над вечным вопросом русского интеллигента: «Что делать?».
ГЛАВА 7 Смешанные инфекции
И вдруг вечером, придя из продуктового магазина с пачкой пельменей и бутылкой кефира в авоське, я обнаружил письмо с обратным адресом Ленинградского научно-исследовательского института туберкулеза. Некая небожительница приглашала меня на собеседование: «Уважаемый Давид Петрович, позвоните, пожалуйста в мою лабораторию (тел….) или вечером — домой (тел….). Дело касается аспирантуры. Попросите Веру Ивановну Кудрявцеву». На бланке был адрес института туберкулеза: Литовский проспект дом 2/4. Я прекрасно знал это место на углу улицы Некрасова и Лиговки, как принято было называть Литовский проспект. Чуть подальше, на правой стороне Лиговки, жил мой институтский приятель Димка Вайнберг, ставший впоследствии онкологом. В многокомнатной барской квартире его отца-лауреата устраивались студенческие загулы с участием весьма раскрепощенных девочек. Подальше за площадью Восстания и Московским вокзалом на улице Александра Невского жил переводчик и литературовед Ефим Григорьевич Эткинд. На улице Жуковского всегда гостеприимно встречала меня семья моей двоюродной тетки Миры Марковны Гальперин, работавшей в больнице им. Эрисмана при 1-м ЛМИ, где я выучился на врача. На углу Литейного проспекта и улицы Жуковского, в полуподвальчике бурлил букинистический магазин, где я на деньги, заработанные дежурствами на травматологии в студенческие годы, купил несколько уникальных книг, в том числе «Письма о русской поэзии» Н. Гумилева. Подальше в сторону Фонтанки, на Моховой улице жил врач и будущий кинорежиссер Илья Авербах, а на углу Литейного проспекта и улицы Пестеля жил Ося Бродский, которому Илья дал мой адрес и с которым мы стали литературными приятелями. И самое главное, это было в двух шагах от Невского проспекта — места, где каждый встречал каждого.
Из автомата я позвонил по номеру института туберкулеза. Было около семи вечера, но, как ни странно, я застал неведомую Веру Ивановну, которая назначила мне встречу на следующий день в своей лаборатории. В девять утра я был в кабинете заведующей лабораторией микробиологии Веры Ивановны Кудрявцевой. Это была пожилая дама, лет шестидесяти, с чистым открытым лицом русской интеллигентки. Она не разрушала мои надежды глубокомысленными вздохами о том, как трудно поступить с аспирантуру с моим еврейским паспортом, но и не выказывала большого оптимизма. Показала мне лабораторию, в которой главным образом занимались бактериологической диагностикой туберкулеза. Научной темой лаборатории было изучение чувствительности туберкулезных микроорганизмов (Mycobacterium tuberculosis), которые Роберт Кох (1843–1910) обнаружил в мокроте больных в 1882 году, к стрептомицину и другим противотуберкулезным препаратам. «А это наш термостат, — сказала Вера Ивановна, открыв дверь комнатки с полками, на которых стояли штативы с пробирками. — Видите, как тепло тут. Около тридцати восьми градусов Цельсия. Возбудители туберкулеза любят тепло. Чувствуете, как пахнет ульями?» Действительно, воздух в термостате был пропитан запахом меда, воска, пасеки. «Да, воском, действительно, пахнет». «Это потому, что клеточная стенка наших микробов пропитана воскообразными веществами — липидами. Все это вы узнаете позже, если поступите к нам в аспирантуру». Я посмотрел на нее с недоумением и вопросом: «Что я еще должен сделать для этого?» Она поняла мой вопрос и мое недоумение. «Правильно, кандидатский минимум вы сдали. Это очень важно, потому что другим претендентам на это место пришлось бы готовиться и сдавать экзамены потом, в процессе учебы в аспирантуре. Главное для вас — хорошо написать реферат — то есть заявку на тему будущей диссертации. Давайте встретимся через несколько дней. Подумайте о том, что было бы вам интересно изучать». «Хорошо, Вера Ивановна, подумаю», — ответил я, хотя имел самое отдаленное представление о том, что происходит в науке о туберкулезных микобактериях. «Я знаю, что вам трудно отпрашиваться на заводе. Вы можете приехать в один из вечеров ко мне домой».
В полной растерянности ехал я к себе в Лесное. Трамвай вызванивал и выстукивал джазовую мелодию. Какую тему реферата, а, значит, будущей диссертации, я мог предложить Вере Ивановне, когда знал о туберкулезе только из учебника микробиологии? Ведь поступать в аспирантуру, то есть, идти в науку надо с ясным представлением, чего ты хочешь добиться: достижения истины или завоевания места под солнцем при помощи диплома кандидата медицинских наук? С такими сумбурными мыслями вошел я в свою коммунальную квартиру и увидел старенькую соседку Надежду Ивановну Дралинскую, которая варила суп на керосинке. Надежда Ивановна долгие годы проработала старшей медицинской сестрой в поликлинике. А во время Первой мировой войны служила сестрой милосердия в Георгиевской общине, медсестры которой работали у профессора Н. Я. Чистовича. Вот как все было связано в Ленинграде/Петербурге. «Какие новости, молодой человек?», — спросила Надежда Ивановна, оторвав взгляд от кастрюли. И тут я вспомнил историю, которую она когда-то рассказала, зная о моем увлечении микробиологией. Сразу все встало на свои места. «Все в порядке, Надежда Ивановна! Все идет отлично! Мне надо кое-что обдумать и записать!» — помчался я к себе. Я вспомнил историю, связанную с Н. Я. Чистовичем, отцом профессора микробиологии Г. Н. Чистовича.
История, которую мне когда-то рассказала моя старенькая соседка, оказалась ключом к моему реферату. В конце XIX века Н. Я. Чистович стажировался некоторое время в лабораториях Роберта Коха (1843–1910) в Берлине и Луи Пастера (1822–1895) в Париже. После возвращения в Россию он принялся настойчиво обследовать больных инфекционными заболеваниями при помощи бактериологических методов. В его клинику положили старого полкового музыканта с диагнозом «легочная чахотка» (туберкулез легких). Через несколько дней больной умер, потому что каверна — громадная гнойная полость, «выеденная» в ткани легких туберкулезными палочками, прорвалась. Под шестым ребром правой половины грудной клетки зияла дыра — гнойный свищ. Н. Я. Чистович исследовал содержимое каверны. Среди изящных, как балерины, коховских туберкулезных палочек он увидел скопления округлых микробов, напоминающие гроздья винограда. Это были стафилококки (Staphylococcus aureus), открытые Луи Пастером в 1878 году. «А что, если стафилококки довершили дело, начатое туберкулезной палочкой, и явились непосредственной причиной смерти больного?» — поставил Н. Я. Чистович вопрос перед собой и последующими поколениями микробиологов.