Для Гинзберга, который говорит, что не знал дзеновского сатори до 1954 года, спасение красоты из шлака повседневной жизни служит разрешению острого личного напряжения, отраженного в одном из ранних стихотворений:
Чтобы выйти из тупика, надо было прийти к такому видению тщетности и убожества, в котором они сами становились бы «духовными фактами». Грехи мира можно искупить готовностью принимать его таким, как он есть, и видеть завораживающее обещание в бездуховном утиле. Гинзберг утверждал, что именно эта психическая стратегия отчасти связана с его отходом от резкого пафоса ранних стихов. Поразительной особенностью его личностного роста можно считать, что постепенно он все дальше уходит от отчаянья, пронизывающего его раннее творчество, и, выплеснув эмоции в «Вопле», начинает склоняться к поэзии мягкости и благожелательного приятия. Гинзберг, который прошел через ад наших психиатрических клиник, говорит нам, что может найти лишь слезы жалости при виде безумия Линдона Джонсона и закосневших в заблуждениях власть предержащих, приносящих жизнь в жертву девальвированным целям. Однако печаль не иссушила умный и озорной юмор Гинзберга. Со временем он все больше опровергал слова Вордсворта:
Чем бы ни объяснялось спасительное просветление Гинзберга, в кухонном мистицизме его ранних стихов мы находим замечательное предвосхищение принципа дзен-буддизма о просветленной будничности.
Если верить Джеку Керуаку в «Бродягах дхармы» (1956), книге, где впервые появились известные афоризмы дзен-буддизма, которые наша молодежь с тех пор знает лучше христианского катехизиса, – они с Гинзбергом узнали о дзен-буддизме от поэта Западного побережья Гари Снайдера, когда в начале пятидесятых приехали в Сан-Франциско. Снайдер к тому времени уже нашел свой дао, основанный на принципах дзена – бедности, простоте и медитации. Он ездил официально изучать дзен-буддизм в Японию и был самым сведущим практиком этой традиции среди ранних битников и поэтом, элегантно отразившим в творчестве полную смысла безмятежность дзена. Кроме Снайдера, был еще и Алан Уоттс, который начал преподавать в школе изучения Азии в Сан-Франциско, оставив пост англиканского духовного наставника в Северо-Западном университете. К этому времени Уоттс, которому в 1950 году было всего тридцать пять лет, уже был автором семи книг о дзен-буддизме и мистической религии, первая из которых вышла в 1935 году. Это был вундеркинд в своей области. В девятнадцать лет его назначили редактором «Срединного пути», английского журнала об исследованиях буддизма, а в двадцать три он стал соредактором английского сериала «Мудрость Востока». Вместе с Дайсэцу Т. Судзуки[134] Уоттс посредством телевизионных лекций, книг и частных уроков стал главным популяризатором дзен-буддизма в Америке. Большинство из того, что американская молодежь знает об этой религии, пришло от одного из этих ученых и от поколения писателей и художников, на которых они оказывали влияние.
Я считаю влияние Уоттса более широким: рискуя впасть в вульгаризацию, он совершил смелую попытку перевести уникальные откровения дзен-буддизма и даосизма на язык западной науки и психологии. Он подошел к задаче с желанием быть привлекательным, легко запоминающимся, поиграть в философию как в веселую игру. Этот стиль, который легко спутать с несерьезностью, сделал Уоттса объектом весьма надменной критики как последователей дзен-буддизма в нашей элите, находивших автора слишком дискурсивным на свой мистический вкус (помню, как один из них самодовольно сказал мне: «Уоттс никогда не знал сатори»), так и профессиональных философов, поднявших его на смех за склонность к популяризации – один эрудит назвал его Норманом Винсентом Пилом[135] дзен-буддизма. Все это было обычным и неизбежным сопротивлением, с каким сталкивается любой, осмелившийся найти для своей идеи большую аудиторию, чем это удалось специалистам или приверженцам закрытого культа. Кроме того, критики как-то упускали из виду, что среди книг и эссе Уоттса есть такой значительный интеллектуальный труд, как «Психотерапия Востока и Запада». Надменная критика, как правило, исходит от тех, кому удалось подняться над популяризацией, придерживаясь сугубо существа темы, сохранившей свою чистоту благодаря отсутствию потенциальной актуальности за пределами узкого круга специалистов.
Однако возникает ощущение, что популяризировать дзен-буддизм невозможно. Традиционно заветы этой религии передавались напрямую от учителя к ученику как часть очень сложного учения, в котором вербальные формулировки почти не играли роли. Дзен – это не вербовка единомышленников и не теология; скорее, это личное просветление, к которому человека иногда приходится подманивать, интеллектуально застав его врасплох. Поэтому лучший способ обучать дзену – это говорить обо всем, кроме дзена, позволяя искре озарения вспыхнуть самой, неведомо как и когда. Композитор Джон Кейдж, один из студентов Судзуки, использует для этого свою музыку. Еще я наблюдал, как один из коллег Уоттса в Сан-Франциско подводил разговор со студентами к главному с помощью метода, напоминавшего репетицию пьесы, которая так никогда и не будет поставлена. Та же метода лежит в основе обучения чувственному сознаванию Шарлотты Селвер, с которой Уоттс часто работает[136]. Самому Уоттсу использование непрямых методик лучше удается в частных курсах, чем в сочинениях или публичных лекциях.
Но если дзен-буддизм – это своего рода психическое джиу-джитсу, тогда не исключено, что в силу специфики этой религии все нафантазированное толкование дзена за последние лет десять совершенно бесполезно. «Те, кто знают, не говорят; те, кто говорят, не знают», и я оставляю адептам дзен-буддизма самим решать, укоренилось ли в нашей культуре что-нибудь заслуживающее называться аутентичным дзеном. Бесспорно, впрочем, что битники Сан-Франциско и большая часть молодого поколения с тех пор решили, что дзен-буддизм – это то, что им нужно, и сразу начали применять то, что поняли, в качестве обоснования для удовлетворения своих нужд. Сложилась ситуация, подобная попытке Шопенгауэра создать на основе собственных ограниченных сведений об Упанишадах философию, ставшую выражением романтической Weltschmerz его поколения.
Что же предлагает или якобы предлагает дзен-буддизм молодежи? Трудно избавиться от ощущения, что большое преимущество дзена (если это можно назвать преимуществом) заключается в его необычайной восприимчивости к тому, что я бы называл инфантилизацией. Я хочу сказать, что вульгаризированный дзен хорошо увязывается с определенными подростковыми чертами. Его смысл в мудром молчании, которое резко контрастирует с нравоучительством христианства, но очень подходит угрюмой невнятности молодежи. Почему учителя дзена бросают учеников в грязную лужу, спрашивает Сол Парадайз в «Бродягах дхармы» Керуака. «Потому что хотят, чтобы те осознали – грязь лучше слов». Поколение, научившееся восхищаться косноязычной бессвязностью Джеймса Дина и охотно поверившее, что посланник и есть послание, с радостью приветствовало традицию, где разговоры считаются лишними. Приверженность дзен-буддизма к парадоксу и случайности можно отождествить с интеллектуальным сумбуром в мятущихся, еще не сформировавшихся умах. Антиномизм дзена поддерживает потребность юнцов в духовной свободе, особенно у тех, кто испытывает дискомфорт от агрессивных требований и стандартов технократии. Можно с полным основанием говорить о наличии тонкой, неявной связи между открытием дзена молодыми американскими писателями в Сан-Франциско в начале пятидесятых и плакатами, появившимися на стенах осажденной Сорбонны в мае 1968 года со словами «Запрещать запрещено». Как считает Льюис Мамфорд[137], «…так как ритуальный порядок в основном превратился в механический, сегодняшний бунт молодого поколения против машин ввел в практику разжигание беспорядков и хаоса…»[138].
Не замедлили выделить и аморальность дзена, сделав особый акцент на сексуальные аспекты. В этом отношении последнее европейско-американское путешествие на Восток стало началом нового движения. Ведантизм двадцатых и тридцатых годов всегда был строго умозрительным в самом аскетическом смысле слова. При просмотре ведической литературы меня не покидало ощущение, что последователей веданты находили среди очень старых или очень вялых, для кого идеальный свами был ориентализированной версией ирландского иезуита, пекущегося о приятном уединении. В романах Германа Гессе, столь популярных сегодня среди молодежи, передан этот идеал бесплотной асексуальности. Но тайны Востока, дошедшие до контркультуры, полностью отличались от прежней христианизированной интерпретации. Ничто так не поражает в новом ориентализме, как его сексуализированный привкус. Самым привлекательным в дзене Керуак с коллегами считали, пожалуй, обилие гиперболизированного эротизма, взятого без всякой дискриминации из «Камасутры» и тантрических традиций. Все это очень похоже на послевоенную распущенность среднего класса, которая искала опору в религии, находила и извлекала из нее максимум. Как в 1958 году Алан Уоттс писал в своей критике, получившей широкий резонанс, «битниковский дзен» в значительной степени стал «оправданием распущенности… и простой рационализацией». Модный дзен Керуака Уоттс мягко критикует за «смешение экзистенциальной всеядности с всеядностью художественной и социальной». Подобная концепция дзена рискует стать лозунгом «…фальшиво-интеллектуального крутого хипстера, ищущего аморальных удовольствий и пересыпающего речь отрывочными понятиями дзена и джазовым жаргоном, чтобы оправдать свое неприятие общества, которое ведь является обыкновенной бездушной эксплуатацией других людей… Эти ходячие тени оригинала, низкопробные карикатуры всегда примазываются к духовным и культурным движениям, доводя их до таких крайностей, которые и не снились зачинателям. Битниковский дзен сеет смятение, идеализируя искусство и жизнь, тогда как это лучше оставлять при себе в качестве терапии»[139].
Даже если дзен, каким его знает и пропагандирует поколение Гинзберга, искажен грубым упрощением, нужно признать, что молодежь вульгаризировала философскую систему, которая, будучи сформулированной такими людьми, как Судзуки и Уоттс, включает в себя радикальную критику традиционной научной концепции человека и природы. Пусть молодежь не может похвастаться глубоким пониманием дзена, но держится за него здоровым инстинктом. Они покупают книги, ходят на лекции, повторяют афоризмы – словом, обеспечивают среду, в которой более сведущие светлые умы могут высказать критику доминирующей культуры. Возможно, молодежный дзен мало напоминает уважаемую и трудную для постижения традицию, но молодые с готовностью переняли мягкий и веселый отказ от всего позитивистского и навязчиво-рассудочного. Это было начало молодежной культуры, которую пронизывало спонтанное желание противодействовать безрадостному, хищническому и эгоманиакальному технократическому строю.
Я хочу сказать, что с какого-то момента спрашивать, насколько аутентичен «Буддист» «Сутре подсолнуха» (1955) Гинзберга, может только законченный педант. Наверное, не очень. Но это стихи великой нежности, выражающие откровенный интерес к простым удовольствиям мира. В них воспевается чувственное восприятие, заставляющее усомниться в правильности высокомерной антропоцентричности, с которой наше общество внедряет автоматизацию и разрушает окружающую среду во имя прогресса. Кроме того, «Сутра подсолнуха» служит красноречивым комментарием состояния религии в нашем обществе, если поэту, столь популярному в молодежной среде, для вдохновенного выражения прекрасных человечных чувств пришлось выбирать экзотическое восточное учение.
То же самое можно сказать о более современном «индуизме» Гинзберга. Это, по меньшей мере, занимательная одиссея современного духа, которая приводит молодого еврейского поэта из Паттерсона, Нью-Джерси, на берега Ганга, дабы он сделался величайшим индийским гуру в Америке. Истинен ли его индуизм? Полагаю, вопрос не по теме. Гораздо важнее глубоко ощущаемая им потребность уйти от доминирующей культуры, чтобы набраться моральных сил для таких прекрасных стихов, как «Сутра водопада Уичита» и «Кто будет добр, чтобы…». И то, и другое представляет собой убедительное выражение гуманности и сочувственного протеста. Еще более важным оказался социальный факт, что распевающий мантры индуист Гинзберг в итоге не закончил одиноким эксцентриком, а стал одним из основных выразителей мнения молодого поколения. Вслед за Гинзбергом молодежь надела коровьи колокольчики, заткнула за ухо цветок и завороженно слушала его песнопения. Благодаря этим слушателям Гинзберг собрал среди диссидентской молодежи аудиторию бо́льшую, чем смог привлечь или расшевелить любой другой христианский или еврейский проповедник. (Пожалуй, исключение составлял покойный А.Дж. Мюст в последние годы жизни. Впрочем, Мюст как проповедник всегда держался самым скромным образом.)
Мы действительно живем в постхристианскую эру, несмотря на то, что и более великие, чем Гинзберг, умы – Томас Мертон[140], например, – не оставляют поиски великих сокровищ в доминирующей религии. Однако мы сильно ошибались в своих ожиданиях, думая о том, что будет после смерти христианского Бога: тотально светская и тотально позитивистская культура, мрачная, бездуховная, одержимая техническим совершенствованием. Так думал Олдос Хаксли в тридцатые, когда писал «О дивный новый мир». Но в пятидесятые, на волне подъема духа нового поколения, утопические видения Хаксли просветлели до «Острова», где преобладала лишенная насилия культура, основанная на буддизме и психоделиках. Он вдруг будто увидел, что интеллектуальный застой и пустота, оставшиеся после эры христианства, могут оказаться новым, эклектичным возрождением религии. И сейчас мы можем засвидетельствовать один из бесспорных фактов контркультуры: у молодых диссидентов есть религия. Не такая, в честь которой Билли Грэм[141] или Уильям Бакли[142] предпочли бы видеть крестовые походы молодежи, но все-таки религия. Зерно, уроненное дзеном, быстро, даже слишком быстро разрослось в фантасмагорию экзотической религиозности.
Кто же мог это предвидеть? С эпохи Просвещения радикальная мысль всегда была подчеркнуто антирелигиозной, а то и открыто, вызывающе атеистической, за исключением, пожалуй, раннего романтизма. Но даже среди представителей романтизма самые благочестивые становились политическими реакционерами, а остальные видели суть романтизма в абстрагировании от религии ее основного «чувства» и презрительно отбрасывали традиционные формулировки. Потенциальные западные революционеры всегда стойко держались воинственно-скептических светских взглядов. Неприятие коррумпированного религиозного истеблишмента автоматически приравнивалось к неприятию всего духовного, поэтому «мистицизм» стал одним из худших ругательств в марксистском словаре. Со времен Дидро у священника имелась лишь одна привлекательная для радикалов вещь – его кишки, чтобы ими задушить последнего короля. [Бернард] Шоу, писавший в 1921 году об интеллектуалах «полувека безверия» (считая от Дарвина), резюмировал ситуацию следующим образом:
«Мы пребывали в состоянии интеллектуального опьянения от одной мысли, что мир создается без плана, цели, искусства и идеи – короче, без жизни…
Мы вдоволь наслушались пасторов, монотонно твердивших, что Бог поругаем не бывает, и поэтому нам казалось в высшей степени забавным вдоволь ругать Бога, зная, что нам за это ничего не будет» (из предисловия к «Назад к Мафусаилу»)[143].
На момент написания этих строк Шоу давно отошел от воинствующего скептицизма интеллигенции своего поколения, предпочтя разновидность витализма; он был убежден, что витализму суждено стать новой религией. Однако витализм оказался лишь очередным анклавом, в котором непризнанные художники, эксцентричные психиатры и разнообразные психи могли разве что язвить над доминирующей светской культурой. Только испорченный мистицизм фашистов как идеология агрессивной военной машины серьезно пошатнул научно-интеллектуальный консенсус ХХ века. Но все равно фашистское Schwдrmerei[144], как я уже говорил, служило лишь фасадом, за которым консолидировалась одна из самых чудовищных технократий нашего века.
Сегодня, открыв любой из андеграундных еженедельников, мы увидим, что его страницы пестрят именами Христа и пророков, дзеном, суфизмом, индуизмом, первобытным шаманизмом, теософией, тантрой «левой руки»… «Бродячий пророк» Беркли Чарли (Браун) Артман, который имел хорошие шансы быть избранным в члены городского совета в 1966 году, пока его не арестовали за признание (весьма неосторожное) в хранении наркотиков, попал в самую точку с имиджем эклектичной религиозности: запасец ЛСД в индийских бусах, цепочка с индуистскими храмовыми колокольцами и лозунг кампании «Пусть младенец Иисус откроет тебе разум и запечатает уста». Сатанисты и неогностики, дервиши и самопровозглашенные свами – число их растет, и контркультура принимает всех. Ни одна антивоенная демонстрация не обходится без косматых, увешанных коровьими колокольчиками святых с благовонными палочками в руках и «Харе, Кришна» на устах. Андеграундные еженедельники вроде «Беркли Барб» на первой странице наносят хороший хук слева официальному Вашингтону, но центральный разворот отводит под бредовую мандалу местного йогина. А на последней странице непременно реклама, колонки на четыре, вроде «“Слуги сознания”, уникальная группа посвященных, использующих в медитации 136 символов для прямого общения с космическим сознанием…». Сан-францисский «Оракул» печатает фотографии обнаженных Мадонн с цветами в волосах, кормящих своих младенцев, – но это же не порнография, что вы, даже и мысли такой не было.
Наша молодежь сейчас напоминает рассадник культов эллинистического периода, где всевозможные тайны, обманы, церемонии и обряды смешиваются в прелестной неразборчивости. На настоящее время многие преподаватели почти отчаялись донести что-то с помощью образования до диссидентствующей молодежи, учитывая, что наши традиционные учебные программы, даже самые лучшие, основаны на доминирующей западной традиции. Интересы молодых, не связанные с революционной политикой, оказываются слишком экзотическими или чересчур подпольными для традиционного академического изучения. Если попросить «крутую» молодежь дать определение (а) Мильтону и (б) Александру Попу, ответы, вероятнее всего, будут: (а) какому-такому Мильтону и (б) какому еще Попу? Хотя, возможно, они не делают ничего плохого, разучивая свою каббалу, ицзин (по которому сейчас очень круто жениться) и, конечно, «Камасутру».