Очевидно, наше общество молодеет – в Америке и в ряде европейских государств более половины населения младше двадцати пяти лет. Даже если кто-то считает, что в таком возрасте уже никто не имеет морального права требовать или разрешать списывать свои ошибки на молодость, все равно действительно юных – от тринадцати до девятнадцати – среди нас целая маленькая нация, двадцать пять миллионов (как мы увидим дальше, есть веская причина объединить тех, кому за двадцать, с подростками).
Но не только цифры объясняют агрессивное влияние современной молодежи: как никогда прежде она ощущает потенциальную мощь своих рядов. Нет никаких сомнений, что в немалой степени это результат изобретательной деятельности рыночного механизма в нашем обществе потребления, всячески культивирующего сознание своей возрастной группы среди пожилых и юных. Подростки располагают колоссальными деньгами и массой свободного времени, поэтому их не замедлили превратить в целевой рынок с отдельным сознанием. Их баловали, эксплуатировали, обожествляли, иногда с большим, до тошноты, тщанием. В результате, какую бы моду ни придумали для себя молодые, она тут же становится зерном для коммерческой мельницы и цинично распространяется разнообразными комиссионерами, включая новый обычай протестовать. Это грубо дезориентировало молодых диссидентов (и их критиков), к чему мы скоро вернемся.
Рынок не был единственным фактором усиления сознания своей возрастной группы: распространение высшего образования тоже сделало для этого немало. В США сейчас в колледжах[45] учатся около шести миллионов – почти вдвое больше, чем в пятидесятые годы, и число студентов продолжает расти, потому что колледжи уже входят в стандартный набор образования для среднего класса[46]. Как «черные мельницы Сатаны» на заре индустриальной эры концентрировали рабочую силу и способствовали становлению классового сознания пролетариата, так и университетские кампусы, где проживают до тридцати тысяч студентов, способствуют кристаллизации группового самосознания молодежи, причем важную роль здесь играет общение первокурсников семнадцати-восемнадцати лет с аспирантами, кому за двадцать. В крупных кампусах аспирантов много, и они берут на себя роль лидеров, привнося в студенческое движение определенную компетентность, которой нет у младших студентов. Когда же в альянсе появляется такое активное звено, как «вечные студенты» – проживающие в кампусе лица без определенных занятий, возраст которых приближается к тридцати, то начинаешь понимать, что «молодость» стала долгоиграющей карьерой. Аспиранты и «вечные студенты» легко отождествляют свои интересы и привязанности с возрастной группой заметно моложе себя. Раньше они давно бы обогнали этих юнцов, но сейчас и они, и первокурсники, вчерашние выпускники школ, оказываются вместе, в одном университете.
Старожилам кампуса принадлежит очень важная роль: именно они наиболее ярко представляют себе новую экономическую роль университета. Непосредственная близость к технократической карьере в «Великом обществе», для какой их готовило высшее образование, выработала у них тонкое ощущение социального режима, с которым им неминуемо предстояло столкнуться, и сознание собственной потенциальной силы, каковой наделила их потребность общества в квалифицированных кадрах. В некоторых случаях активное сопротивление молодежи возникло из-за совершенно детской неосведомленности об основных фактах современного образования: в Англии, Германии и Франции больше всего возмущались студенты, которые пополнили ряды изучающих гуманитарные и общественные науки лишь затем, чтобы узнать: на самом деле обществу нужны технические специалисты, а не философы. Отмечаемая в Британии в последние четыре года тенденция нежелания изучать точные науки спровоцировала раздражение и озабоченность общественных деятелей, которые, ничуть не смущаясь, с филистерством добрых буржуа кричали, что страна не желает тратить деньги на поэтов и египтологов, и требовали сильно урезать университетские гранты и стипендии[47].
А наши американские гуманитарии прекрасно понимают, что общество не может жить без университетов, что вузы нельзя закрыть или применять к студентам санкции до бесконечности. Университеты производят мозги, которые нужны технократии; поэтому создавать проблемы в кампусе – это создавать проблемы одному из основных секторов экономики. Как только аспиранты, многие из которых преподавали на первых курсах, подхватили заразу сомнений и агрессивного недовольства, диссидентство быстро распространилось и среди первокурсников, втянутых в ряды «молодежи».
Волнения в Беркли в конце 1966 года продемонстрировали агрессивность молодежных протестов. Началось с того, что группа студентов устроила сидячую забастовку против появления в студенческом клубе военных, набиравших пополнение в морскую пехоту. Вскоре к забастовщикам присоединились великовозрастные жители кампуса, которых администрация замучила избирательными арестами. Проживавший в университетском городке почти тридцатилетний Марио Савио, уже женатый и имеющий ребенка, быстро стал спикером протеста. Наконец забастовку объявили преподаватели-аспиранты, желая поддержать осыпаемую угрозами демонстрацию. Когда волнения наконец якобы завершились, несколько тысяч человек собрались у Спраул-холла (центрального здания администрации) и пели битловскую «Желтую субмарину», бывшую тогда хитом во всех университетах. Если этим бунтарям не подходит определение «молодежь», можно придумать другое, но нельзя отрицать, что социальные группировки обладают самосознанием и солидарностью.
Если мы спросим, кого винить за таких беспокойных деток, ответ будет один: родителей, воспитавших в них анемичное суперэго. Поколение сегодняшних студентов выросло в атмосфере уникальной вседозволенности, характерной для послевоенных лет. Милое вольнодумство доктора Спока (делайте поблажки, приучая проситься на горшок, не паникуйте, узнав о мастурбации, избегайте суровой дисциплины) явилось скорее отражением, чем причиной новой (и мудрой) концепции правильных взаимоотношений родителей и детей, преобладающей у среднего класса. Общество потребления со своим избытком свободного времени попросту не нуждалось в вышколенных, ответственных молодых рабочих – трудоустроиться удавалось лишь малой части выпускников школ, не имеющих профессии. Поэтому средний класс мог себе позволить продлить беззаботность и безалаберность детства; так и поступали, не требуя от ребенка до колледжа овладевать какими-нибудь полезными навыками. Вуз стал загородным клубом, а членские взносы платила семья. Таким образом, молодежь «портили», подводя к убеждению, что жизнь состоит в основном из свободы и удовольствий. В отличие от родителей, которые тоже алкали изобилия и свободного времени в обществе потребления, молодежи не приходится продавать себя в обмен на комфорт или довольствоваться урезанной версией. Экономическую стабильность они воспринимали как должное и строили на ее основе новую бескомпромиссную личность, не лишенную недостатков – безответственности и легковесности, но искреннюю и откровенную. В отличие от своих родителей, вынужденных пресмыкаться перед предприятиями, где они зарабатывают свой хлеб, молодежь у себя дома могла говорить, не боясь, что ее вышвырнут на улицу. Одной из жалких, но, как мы теперь видим, обнадеживающих особенностей послевоенной Америки была спесь и самонадеянность юнцов с одновременным низведением образа главы семьи до полного ничтожества. В каждой семейной комедии за последние двадцать лет папаша оказывается шутом гороховым.
Вседозволенность послевоенного воспитания мало соответствовала стандартам А.С. Нилла[48], но ее хватило, чтобы пробудить честолюбивые ожидания. В детстве нынешних студентов брали на руки, когда они закатывали истерику. Их детсадовские рисунки мамаши прикнопливали на стены в гостиной, всячески поощряя расцветающий талант. Подрастая, детки получали даже собственную машину (или машину семьи в свое пользование) со всеми вытекающими отсюда сексуальными последствиями. Они познакомились со школьной системой, пусть во многих отношениях и давящей, как все они, эти школьные системы, но которая с самой Второй мировой войны гордилась открытием «прогрессивных классов», в которых учили «творчеству» и «самовыражению». Эти годы видели бурный расцвет всяких липовых курсов, где всерьез учили потакать «проблемам становления» подростков. Это схоластическое сюсюканье непринужденно смешивалось с коммерческими усилиями создать тотальную подростковую субкультуру, основанную исключительно на веселье и развлечениях (а на чем же еще может быть основана подростковая субкультура?). Из юности сделали не начало зрелости, а отдельный статус в своем собственном праве, неопределенное положение, которое есть не что иное, как продление детства, и без того проходящего под знаком распущенности.
Конечно, инфантилизация развращала и портила молодежь среднего класса, совершенно не готовя к реальному миру с его безжалостной, хоть и тонко насаждаемой дисциплиной. Молодежь носилась с ребяческими фантазиями, пока не становилось слишком поздно: следовал неизбежный кризис. По мере того как тянулось скучное для избалованных юнцов университетское обучение, суровая технократическая реальность постепенно вступала в свои права. Молодежи внушали, что они уже «большие», но они слишком долго жили, не зная трудностей и лицемерия, без которых немыслима взрослость. «Дженерал моторс» вдруг хочет аккуратную прическу, пунктуальность и подобающее уважение к организационной иерархии; Вашингтон хочет патриотического пушечного мяса, и без лишних вопросов. Такие перспективы отнюдь не радуют тех, у кого за плечами восемнадцать – двадцать лет беззаботного дрейфа по жизни[49].
Часть молодых людей (фактически большинство) мобилизуют необходимую ответственность и приноровятся к прописанным правилам взрослой жизни; другие, безнадежно застряв в своей юности, – нет. Они продолжают отстаивать развлечения и свободу как права человека и начинают задавать агрессивные вопросы тем силам, которые в условиях изобилия настаивают на необходимости постоянной дисциплины – неважно, насколько подсознательной. Вот почему администрации университетов вынуждены играть в фальшивую игру со своими студентами, настаивая, что они уже «взрослые, ответственные мужчины и женщины», а про себя прекрасно зная, что сумасбродным детям нельзя доверять ни малейшей ответственности даже за их собственное образование. Ну как доверить им делать то, что потом найдет применение в технократическом обществе?
Неисправимые идут в политику либо становятся людьми без определенных занятий. Или мечутся меж двух огней, беспокойные, растерянные, жадно ищущие новых знаний о природе взрослости, которые «Дженерал моторс», Ай-би-эм или Эл-би-джей вроде бы могут им предложить. Они создают себе импровизированный идеал взрослости – задача сродни тому, чтобы самому пробить себе дорогу, – и все идет неправильно. Некоторые становятся вечными неудачниками, бродягами, иждивенцами в американской или европейской богемной среде, живущими на деньги, присылаемые из дома; другие ударяются в бега. В 1966 году ФБР сообщило о задержании свыше девяноста тысяч бежавших из дома подростков. Каждый год тысячи тех, кто бежит из зажиточных семей среднего класса, оказываются в маргинальной среде больших городов, где их и подбирают, спасая от недоедания и венерических заболеваний. Последние несколько лет иммиграционные службы стран Европы отмечают постоянный уровень миграции – порядка десяти тысяч лохматых «детей цветов» (в основном американцев, британцев, немцев и жителей стран Скандинавии) направляются на Ближний Восток и Индию, обычно в Катманду (где наркотики дешевы и легализованы), сталкиваясь на пути с серьезнейшими проблемами. Ориентируясь на постоянный приток молодых людей, Иран и Афганистан тут же подстроились под запросы перспективных туристов с «наличными в кулаке». Британский генеральный консул в Стамбуле в конце 1967 года официально потребовал от парламента увеличить площади для размещения «толпы» нищих молодых англичан, которые по пути на восток наводняют консульство в поисках временного ночлега, а то и скрываются от турецких властей, борющихся с распространением наркотиков[50].
Кто-нибудь легкомысленно назовет этот массовый исход современной версией желания сбежать с цирком, но здесь скорее подойдет параллель с исканиями христиан III века (тоже грязные, нечесаные, нескладные и часто полубезумные), бегущих от пороков эллинистического общества; это бегство откуда, а не куда. Конечно, для семнадцатилетних представителей среднего класса решение оставить лоно семьи, чтобы жить подаянием, – значительный жест несогласия, и несерьезно к этому относиться означает игнорировать важнейший показатель здоровья нашего общества.
И вот по законам диалектики, которая Марксу и не снилась, технократическая Америка производит потенциальный революционный элемент в среде собственной молодежи. Буржуазия обнаруживает классового врага не на своих заводах, а дома за завтраком, в лице собственных избалованных деток. Разумеется, сама по себе молодежь имела все шансы впасть в безнадежную растерянность и отчаяние, но к буйной культуре молодежного протеста добавился ингредиент, давший ей возможность обрести форму и направление: это были взрослые радикалы, оказавшиеся в трудной ситуации, сильно напоминавшей положение буржуазной интеллигенции в марксистской теории. В отчаянии от робости и бездеятельности своего класса, революционная интеллигенция у Маркса в конце концов становится ренегатом и переходит в стан пролетариата; а в послевоенной Америке взрослые радикалы, в отчаянии от засилья «веселых роботов» среди своего поколения, естественным образом притягивают к себе мятущуюся молодежь. Где же еще радикалам найти аудиторию? Пролетариат, которому по традиции полагается идти за радикальной идеологией, ни сам не идет, ни других не ведет; он выжидает и перестраховывается, давно превратившись в одну из самых крепких опор правящего режима. Если взрослый радикал белый, его вхожесть в негритянские организации вроде таких, как «Власть черным», естественным образом сводится к минимуму. Эксплуатируемые народы третьего мира так же мало полезны для белых западных идеологий, как наши родные негры; да и территориально они слишком далеко. Если белый американский радикал не решится последовать нелегкому примеру Режи Дебре[51], ему остается лишь издалека сочувствовать революционному движению в странах Азии, Африки и Латинской Америки.
А тут, можно сказать, под рукой – недовольная молодежь среднего класса, страдающая от странной новой формы «обнищания», застрявшая между детством с его вседозволенностью и возмутительно конформистской взрослостью, эта молодежь отчаянно экспериментирует, желая повзрослеть, не утратив самоуважения в этом презираемом ею мире, и зовет на помощь. Взрослые радикалы соглашаются на роль гуру молодых протестующих – а может быть, это молодежь ставит опыт себе на службу.
Конечно, молодежь не переманила к себе поголовно всех взрослых либералов и радикалов. Многие из них соглашались на эксперименты с диссидентством, но требовали непременно жесткой структуры, что, естественно, обескураживало молодых. Что они должны были подумать? Поколениями левые интеллектуалы разносили в пух и прах прогнившее буржуазное общество. Буржуазия, настаивали они, одержима алчностью; ее половая жизнь пресна и ханжески стыдлива; семейный уклад опошлен; рабские условности в одежде и внешнем облике унизительны; меркантильная обыденность существования нестерпима; представление о жизни уныло и безрадостно, и т. д., и т. п. Своенравная молодежь, поверив в услышанное, начинает пробовать то и это, один за другим отвергая пороки родителей, предпочитая неструктурированное поведение собственного детства и юности, но радикалы консервативного толка, смущенные разнузданной сексуальностью и немытыми ногами, грязной одеждой и распутством, заводят одну и ту же песню: «Нет, это не то, что я имел в виду. Это совсем не то, что я имел в виду».
Старый добрый либерал вроде Ганса Тоха[52] призывает протестантскую рабочую этику по-отцовски пропесочить хиппи за «потребление без отдачи». Хиппи – «паразиты», утверждает профессор Тох, ибо «не то что принимают, они требуют социального обеспечения, при этом отказываясь вносить свою лепту в экономику»[53]. Конечно, паразиты, кто же еще. Потому что у нас экономика компьютеризованного изобилия, которой не нужен их труд, которая все сильнее ужесточает связь между работой и зарплатой, которая не может победить бедность из-за неправильного распределения благ, а не от скудости. Почему же добровольное деклассирование молодых хиппи нужно считать более паразитическим, чем насильственное деклассирование обедневших обитателей гетто? Экономика прекрасно обходится и без этой рабочей силы: изобилие поощряет безделье, обеспечивая прожиточный минимум тем, кто не работает. Или хиппи заслуживают порицания за то, что наслаждаются своим нищим ничегонеделанием, а не пылают, как полагается беднякам, возмущением, не борются и не лезут из кожи вон в поисках достойной респектабельной работы на сорок часов в неделю? Конечно, маргиналов молодежной культуры есть за что критиковать, но точно не за это.
Лучше ополчиться на молодежь за то, что она совершенно растерялась перед заведомо ложной рекламой, которая обрушилась в СМИ на их щенячьи эксперименты. Слишком часто битники поддавались искушению самовлюбленно покрутиться или воинственно погрозить своему отражению в кривом зеркале масс-медиа. Кем бы ни были вначале (да и сейчас) битники и хиппи, у них было мало общего с тем, что делали из них «Тайм», «Эсквайр», «Чита», Си-би-эс, Эн-би-си, Эй-би-си, Бродвей и Голливуд. Почуяв сенсацию, пресса муссировала самые «чумовые» проявления молодежного протеста, привлекая тем самым в движение хиппи множество экстравертов-позеров. Но что прикажете делать богеме, обнаружившей в своей среде массированную инфильтрацию социологов, действовавших из лучших побуждений (как тут недавно вдруг определили, «подростковых социологов»), журналистов, гоняющихся за сенсацией, любопытных туристов и просто воскресных отдыхающих? Какие двери закрывать перед ними? Проблема новая и трудная: циничное удушение диссидентства назойливым вниманием масс-медиа оказалось куда более страшным оружием в руках истеблишмента, чем насильственное усмирение.