Легенда о Людовике - Юлия Остапенко 11 стр.


Воистину, все перечисленные лица являли собою зрелище если не жалкое, то удручающее. После де Сансерра слова немедленно попросил епископ Бове, и вот уже более получаса вещал со своего места за столом, словно с кафедры в церкви. В последнее время он что-то слишком увлекся проповедями, наслаждаясь собственным красноречием более, нежели производимым эффектом.

— Печальный, воистину печальный день сегодня, дети мои! — с характерным подвыванием вещал епископ, на манер римских ораторов выбрасывая вперед мясистую руку — был де Нантейль еще не стар и столь же крепок телом, как и духом, даром что прятал под епископским одеянием внушительное брюшко. — Открою вам сердце свое: верил я и молил о том Господа нашего весь последний месяц, что сир де Сансерр привезет нам более добрые вести. Но увы, Франция согрешила, допустив до себя Кастильянку, инородную женщину, отдав бразды в вероломные женские руки — и карает Господь Францию ныне, за дело карает, за вину! Отнял Господь силы и мощь у самого решительного из нас — не знак ли это, чтобы не смели мы предаваться унынию и роптать?

— Или, может быть, знак, чтобы угомонились наконец, — пробормотал герцог Аквитанский, а Филипп Строптивый, бывший, в добавок к прочим своим достоинством, слегка туговат на левое ухо, громко возгласил:

— О да, да! Как вы все правильно говорите, сир де Нантейль, как верно. Жаль, что Пьера здесь нет и он вас не слышит.

— Воистину! — возопил епископ, выводя свою речь на новый виток. — Воистину горе, что не слышит меня не один лишь несчастный Пьер Моклерк, но и собравшиеся здесь! Ибо Господь испытует нас, дети мои, Господу угодно узреть, сдадимся ли под гнетом дщери Евиной, или же вспомним, что сынам Господним, но не дщерям надлежит править миром, созданным Господом!

— Короче и конкретнее, Нантейль, что вы предлагаете? — сказал Фердинанд Фландрский, молчавший с самого начала собрания, и все невольно повернули головы к нему.

Старый герцог Фердинанд, все же выпущенный на волю после двенадцатилетнего заключения в Лувре, куда он попал в результате поражения под Бувинем, сильно сдал, но остался столь же резок в словах и поступках, как прежде. Многолетнее заточение подорвало его здоровье — старик часто кашлял кровью и, говорили, временами ходил под себя, — но не сломило дух. Многие, и прежде всего епископ Бове, ожидали, что, выйдя из тюрьмы по дозволению новой регентши, он немедля воспользуется свободой, чтобы отомстить наследнице Филиппа Августа — ведь это его железной рукою граф Фландрский был когда-то сломлен и низведен с остальными баронами, поднявшими бунт. Амори де Монфор также ждал этого, и удивился вместе со всеми, когда старый герцог Фердинанд неожиданно принял сторону королевы Бланки. Он был единственным, пожалуй, из собравшихся сегодня на совете, кому любые козни против королевы и наветы на нее были решительно отвратительны. Он считал, что пэрам надлежит прекратить стенать над своей поруганной честью и принять наконец Кастильянку как законную, неоспоримую правительницу при несовершеннолетнем Людовике. Было ли здесь отчасти чувство признательности за то, что она пошла на уступку и все-таки освободила его, хотя и не могла не предвидеть, что выпускает из клетки льва, пусть старого, но еще помнящего свирепую юность, — о том можно было только гадать, ибо герцог Фландрский был не из тех, кто любит без дела чесать языком. Но так или иначе, он оказался единственным, кто дерзнул прервать скорбные завывания епископа Бове, и за это ему были признательны даже те, кто не разделял его снисходительного отношения к королеве. Ибо мессир де Нантейль обладал редким свойством пресильно утомлять своими речами слушателей в очень короткий срок.

В ответ на окрик герцога Фландрского епископ осекся и как-то весь скукожился, словно желудок ему подвело — а может быть, так оно и было, ибо епископ злоупотреблял по утрам пивом под сизых рябчиков. Спазм, впрочем, тут же прошел, и, окинув взглядом слегка воспрянувших пэров, епископ набрал воздуху в грудь. Амори воспользовался заминкой, чтобы бросить взгляд на сидящего рядом де Сансерра. Тот, хоть пэром и не был, остался присутствовать на совете в виде особой милости за успешно — хотя и неутешительно — исполненную роль гонца, и теперь отчаянно скучал, ковыряя заусеницы на ногтях. Ему явно было тоскливо слушать речи епископа Бове, и Амори вдруг подумал, что отдал бы десять лет из оставшихся ему, чтобы вернуться в те годы, когда и сам он мог позволить себе роскошь скучать на советах. О, молодость… пусть невинность давно уж перестала быть тебе именем, но наивность, беспечность и сладостное легкомыслие — вполне, вполне.

Бове снова заговорил, и Амори обратился взглядом к нему.

— Резонный вопрос, ваша светлость, и я как раз собирался дать ответ на него, буде даже вы бы его не задали. Что делать теперь нам, спросили вы, и о том же спрошу сейчас вас и я, риторически, впрочем: что делать? Коль скоро теперь мы с определенностью знаем, что на поддержку графа Бретонского в ближайшее время рассчитывать нечего, надлежит нам, я так разумею, принять дело в свои руки и положить конец безобразному беззаконию, кое…

— Это какому же еще беззаконию, а? О чем он твердит? — нетерпеливо спросил герцог Фердинанд и пихнул в бок Гийома де Шанти, своего внучатого племянника, присутствовавшего на совете в качестве сиделки престарелого герцога и скромно стоявшего рядом с его креслом. Жест этот как будто бы привлекал внимание юного Гийома к разговору, к которому тот на самом деле не имел ровным счетом никакого отношения, — но такова уж была привычка герцога, выработанная в многолетних беседах с тюремными крысами: даже для мыслей вслух ему требовался собеседник. — Что за беззаконие тут происходит, и, главное, почему мы его не судим?

— Мессир де Нантейль говорит о положении, в коем оказалась королева Бланка, и о бесспорной возмутительности сего положения, — вполголоса сказал граф Тулузский. Бланка так и не отдала ему обещанный город Калье, и он затаил злобу, которую, впрочем, не решался проявить открыто, поэтому предпочитал поддакивать тем, кто говорил громче и смелее его.

— Каком еще положении?

— Том положении, — внушительно проговорил епископ Бове, сводя кустистые брови, — кое было еще незаметно и неочевидно, даже, признаем это, немного сомнительно шесть недель назад, когда сир де Сансерр отряжался нами в Бретань. Но ныне — о, ныне…

— О, ныне — что? — спросил герцог Фландрский, которому явно осточертели эти хождения вокруг да около. — Говорите уж прямо, ваше преосвященство, как есть, или мы собрались тут не для того, чтобы дело делать?

Де Нантейль воздел свои пухлые руки к потолку и скорбно повел подбородком.

— Куда уж прямее, достойные пэры! Все знаем мы ныне то, о чем не всякий смеет подать голос, — что злой, поганый, преступный плод зреет во чреве королевы-матери! Что в Лувре, рядом с юным королем Людовиком, который сам еще сущее дитя, свершается прелюбодейство, разврат, последствия которого не преминут обрушиться на наши головы, когда народ Франции сознает, что правит им не добрая вдова, не любезная мать, не порядочная и мудрая женщина, а… а…

— Потаскуха? — сказал герцог Нормандский, и, хотя все знали за герцогом слабость к крепкому словцу, все присутствующие невольно подпрыгнули на своих местах, словно из каждого кресла вдруг выскочило по иголке. Даже юный де Сансерр проснулся и стал прислушиваться к беседе с явно возросшим интересом.

Епископ Бове в картинном ужасе закрыл ладонями уши.

— Господь избавил меня от необходимости осквернять уста свои подобными словами, но вы, ваша светлость, верно, хотя и несколько… вольно передали мою мысль.

— Так это уже наверняка? Бланка беременна? — вмешался Филипп Строптивый, до которого, как обычно, доходило дольше всех. Амори невольно поморщился, а де Сансерр подался вперед, снедаемый теперь самым искренним любопытством.

Не ожидавший такого вопроса в лоб, де Нантейль замялся, и Амори выбрал эту минуту, чтобы заговорить впервые за все время совета:

— Если бы это было наверняка, мессир Филипп, ее величество присутствовала бы сейчас на совете в качестве подсудимой и ответчицы. Однако же, как видите, она отсутствует.

Он сказал это и замолчал, как всегда предоставляя другим истолковывать его слова как угодно. Все ненадолго примолкли, словно впервые осознав простую истину: королева мать, регентша, та, кому пристало главенствовать на совете пэров, не была на этот совет приглашена. Конечно, она знала о нем — ее шпионы работали не хуже шпионов сира Амори, — но также знала, что ничем не может повлиять на то, как решится ее судьба. Своим высказыванием Амори одновременно призвал не судить ее прежде, чем у них будут неопровержимые доказательства, но также и указал на то, что ее как бы выдвигают за рамки, не оставляя права голоса в решении ее собственной судьбы. И эта двусмысленность вполне соответствовала тому, что он чувствовал сейчас.

— Сир де Монфор прав, — медленно и торжественно начал епископ Бове, — и я полагаю, мессиры, что коль скоро мы не можем привлечь к суду королеву Бланку за неимением улик в пользу ее прелюбодеяния, нам таковые улики надлежит получить.

— И как? — раздраженно спросил Филипп Булонский. — Не угодно ли вам арестовать Тибо Шампанского и под пытками вырвать у него признание в прелюбодействе?

Амори прищурился: Тибо на нынешнем совете помянули в первый раз, а ведь он также был пэром и, как и Бланка, не был уведомлен о собрании. Вот только, в отличие от Амори, граф Тулузский указал на этот факт безо всякого умысла, что не делало ему чести.

— Зачем же, — елейно отозвался Бове, и Амори понял, что вот он — тот миг, к которому епископ вел уже целый час, то, ради чего созвал этот совет. — Всем известно, что истинность признаний, добытых палачом, во многом спорна, а уж в таких щекотливых делах тем паче… Нет, есть способ более надежный, и, так сказать, сразу из первых рук.

— Пытать де Молье? — подозрительно осведомился Филипп.

Сидящий с ним рядом герцог Нормандский крякнул.

— Вам бы все пытать да пытать, кузен!

— Но это самое надежное дело, — с умным видом пояснил Филипп.

— Дерзну не согласиться с вами, сын мой, — возразил епископ Бове. — Самое надежное дело — призвать к королеве иного лекаря, незаинтересованного, неподкупного, проверенного… И тогда уже получить окончательный и непреложный ответ, и действовать далее с ним сообразно.

Над столом повисла тишина. Пэры переглядывались, словно пытаясь украдкой вызнать, как относится сосед по столу к этому предложению. Амори ответил на испытующий взгляд графа Тулузского бесстрастным взором и отвел глаза, ничем не выдав поднявшегося в нем смятения. Он ждал чего-то подобного, но до самого последнего мгновения не верил, что Нантейль зайдет так далеко.

— То есть вы хотите, — проскрипел из своего кресла герцог Фердинанд, — насильно осмотреть королеву и выяснить, не в тяжести ли она?

— Отчего же насильно? Ежели королева невиновна, то поймет и рассудит сама, что доказательства чистоты послужат ее же благу. Если же виновна — должно ли нас смущать чувство преступной женщины?

— Должно, мессир де Нантейль! Должно! Ибо эта женщина, преступна она или нет, — законная регентша и королева Франции. А вы с ней предлагаете обойтись как с уличной девкой — вы сами совсем забыли стыд, епископ, и не вам порицать за бесстыдство других.

— Однако же как вы усердно ее защищаете, ваша светлость, — багровея, прошипел епископ. — Тогда как и у вас, я знаю, знаю, не отпирайтесь! — да, у вас тоже мелькала такая мысль, ужели нет? Ужели сами вы не заметили, что ее величество все тщательней в последние месяцы драпирует свое одеяние? Ужель не заметили, что покрывал и шалей на ней все больше? Ужель не выросший живот под ним она должна прятать, а если не это, то что?

— Ну, знаете ли, это уже перебор, — добродушно заметил герцог Нормандский. — Этак я и на ваше одеяние могу глянуть и сказать: да уж не в тяжести ли его преосвященство епископ Бове, не отрастил ли животик? Право, это же вздор.

На мгновение все стихло, а после пэры громыхнули таким дружным хохотом, что возмущенный вскрик епископа безнадежно в нем потонул. Не смеялись лишь епископ Шалонский, порозовевший от обиды за своего друга, и сир Амори, не ценивший площадных шуточек герцога Нормандского и сильно обеспокоенный всем происходящим. Общий смех, впрочем, разрядил обстановку, и все получили мгновение передышки — Амори ощущал, что отчаянно в ней нуждается. Разглядывая раскрасневшиеся — у кого от хохота, у кого от гнева — лица пэров вокруг себя, он думал о том, что произойдет, если предложение Бове будет принято… а оно будет принято, поскольку присутствуют семеро пэров из двенадцати, что достаточно для принятия общего решения. И из них один лишь герцог Фландрский проголосует против. Даже если Амори воздержится, это ничего не решит: Бланка будет приведена к позорному принудительному осмотру, что, вне зависимости от результата, станет страшным для нее оскорблением, и лишь еще сильнее ожесточит против непокорных пэров, никак не желающих признавать над собой ее власть. «О, если бы король Людовик был хотя бы пятью годами старше, — в который раз подумал Амори, — но что толку жалеть о несбыточном». По правде, Амори де Монфор, хоть и получил благодаря уговору с Сансерром лишний день на раздумья, так ни к чему и не пришел. Он был человеком не трусливым (так не назвали бы его ни один из тех, кто видели его ведущим конницу в бой при Бувине и в Оверни), но чрезмерная осмотрительность, порой граничившая с нерешительностью, зачастую мешала ему вовремя принять правильное решение. Не в бою — о, в бою он действовал молниеносно, не рассуждая. Но там, где возможно было рассуждать, предпочитал делать это столь долго, сколь только возможно, — и часто переусердствовал в этом. Нынче он не хотел унижения Бланки, ибо, как было сказано выше, он по-своему уважал эту женщину. Но и неопределенному положению в королевстве пора было положить конец. Либо свергнуть Бланку и поставить на ее место Филиппа Строптивого, которым легко будет управлять через совет пэров, — либо отдать ей безоговорочно весь Иль-де-Франс, и пусть Иль-де-Франсу поможет Господь. Но чтобы случилось одно либо другое, кто-то должен был нанести удар; кто-то должен был нарушить коварное, тягостное равновесие, установившееся между пэрами и королевой. Тогда как ни одна держава не может существовать в подобном равновесии: либо знать, либо монарх должен встать на ступень выше и оттуда повелевать оставшимися внизу. Ибо на том и строился, и держится мир.

Пэры наконец отсмеялись и вновь посерьезнели, хотя Филипп Булонский, которому острота его нормандского кузена очень понравилась, все еще тихонько похихикивал, пряча от Нантейля глаза. Епископ же, взяв себя в руки и встретив насмешку стеной каменного равнодушия, изрек сухо и строго, глядя не на злосчастного шутника, а на Фердинанда Фландрского:

— О том я и речь веду, мессир. Коли недостаточно косвенных доказательств, а их, как все мы видим, все-таки недостаточно, надлежит нам получить прямые. На том и делу конец.

Сейчас, не рассыпаясь в цветастых, витиеватых и пустословных речах, он казался гораздо более убедительным — хотя сам, быть может, не понимал того. Кривая ухмылка, исказившая иссохшее личико старого герцога, сменилась угрюмой гримасой. Он ничего не сказал, и это был самый лучший ответ. Епископ Бове обвел собрание тяжелым взглядом, не миновав никого, каждому задав глазами неотвратимый вопрос: дерзнем или нет?

И если да, решил сир Амори, отвечая на этот взгляд, если да — то это конец для Бланки Кастильской. Ибо, подвергнув ее такому позору, ни один из проголосовавших за сей позор не сможет после ее уважать.

— Что же, — медленно проговорил епископ, — если больше никто не желает выступить, то извольте высказываться, мессиры пэры, за или же…

— Я желаю выступить, — донесся от дверей голос, при звуке которого все пэры Франции, включая и сира Амори, как один, вскочили со своих мест — не от одной только неожиданности, но и потому, что привыкли уже подниматься на ноги при звуках этого голоса.

Ибо в дверь зала, твердо ступая и высоко держа голову, вошла Бланка Кастильская.

Камергер не доложил о ее прибытии — и Амори будто воочию увидел, как она, подходя к двери, молчаливо делает ему знак оставаться на месте, а сама стоит и слушает их разговор. Как давно? Одному Господу ведомо, да и не думал о том Амори де Монфор, глядя на женщину, которую только что один из них назвал «потаскухой» явно, а другой — иносказательно, и все остальные (все, и ты, Амори де Монфор, с ними тоже) не подали голоса против.

Бланка подошла к столу, за которым, все еще изумленные, стояли пэры. Одета она была не в церемониальные одежды, стало быть, явилась сюда не официально и не как регентша — впрочем, тогда бы она, конечно, велела объявить о себе как подобает. На ней было простое вдовье покрывало, то, которое она носила каждый день (даже при жизни супруга королева не изъявляла чрезмерной любви к пышным одеждам и украшениям, лишенная этой слабости женского пола так же, как и многих иных). Верхнее платье ее скрывал плотно запахнутый плащ — шерстяной, не подбитый не то что горностаем, а хотя бы даже белкой. Она куталась в него так, словно ей было зябко, и сир Амори невольно бросил взгляд за окно, поглядеть, не идет ли дождь. Но нет — стоял чудесный майский вечер, легкий и теплый, источавший нежный вишневый запах наступающего лета.

Подойдя, наконец, к пустующим местам во главе стола (пэры не пригласили регентшу на совет, но ни один из них, даже Филипп Булонский, не рискнул занять ее место), Бланка остановилась. Но не села, и никому из поднявшихся при ее появлении мужчин не дозволила сесть. Молниеносный взгляд, которым она окинула застывших пэров, ни к кому не был обращен, и в то же время пронзил всех, лишь в последний миг задержавшись на Милоне де Нантейле, епископе Бове, чьи речи королева если и не слышала только что, то, без сомнения, знала. Епископ покраснел и прочистил было горло, но тут Бланка заговорила, лишив его возможности перехватить власть:

Назад Дальше