Легенда о Людовике - Юлия Остапенко 35 стр.


И укусы достигали цели. Сарацины не могли проникнуть в город, но они отравляли воду в колодцах, а главное — отравляли умы сомнением и суетой, распуская слухи, от которых больной и усталый лагерь крестоносцев шевелился и гудел, как растревоженный улей. Говорили, что Факр эд-Дин не погиб в бою, а скрылся в стенах Мансуры и тайно передает приказания своим воинам через христианских предателей, которым посулил несметные сарацинские богатства, если по окончании войны они сменят веру. Говорили, что каирский султан Наджим айДин Айюб собрал огромное войско, которое уже выступило и со дня на день встанет под стенами Мансуры так, что пустыня станет черной от сарацинских бурнусов. Говорили даже, что правой рукой султана служит какой-то мусульманский монах, то ли мессия мусульманского бога, то ли сущий дьявол во плоти; что он ест детей, забирая силу у семи поколений их предков, и отдает эту силу мамелюкам, и те идут затем в бой с непокрытой головой и голой грудью, о которую ломаются самые крепкие мечи. Рассказы об этом монахе пугали крестоносцев сильнее всего, потому что за этими рассказами стояла вера в помощь Бога — то, на что рассчитывали крестоносцы, выступая в поход, и то, в чем сейчас испытывали острую нужду. Отчего они, победившие, продвинувшиеся в глубь страны, в которую пришли завоевателями с именем своего Господа на устах, теперь ощущали себя им покинутыми? Карл не знал этого; и никто не знал. Он только видел в этих людях недовольство, смятение и страх, и знал, что чувства эти уничтожают армии надежней мамелюкских ятаганов.

В конце зимы, когда гонец, месяц назад отправленный в Дамьетту с просьбой о поставке продовольствия, не вернулся, за ним послали еще одного. Этот приехал через три дня, свешиваясь с седла и заливая круп своего коня кровью из разрубленной головы. Сабля сарацина практически срезала воину скальп, он умирал от потери крови, но успел сказать, что путь в Дамьетту перекрыт сарацинским войском, которым командует сам Наджим айДин Айюб. На вопрос, велико ли войско и с какой скоростью движется к Мансуре, гонец ответил, что войска несколько тысяч, и что оно не движется вовсе, а только стоит на продовольственном пути, и нет никакого способа сообщения с Дамьеттой — обозы с провиантом не пройдут мимо сарацин. Король немедля велел снарядить разведку, и она подтвердила: Мансура взята в кольцо, и хотя мусульмане вроде бы не собираются нападать, но и уходить не собираются тоже.

Услышав об этом, Людовик закрыл лицо руками и сидел так какое-то время. А потом опустил руки и приказал трубить отступление.

Час пробил: до полусмерти искусанный слепнями бык с трудом поднялся на свои опухшие ноги и побрел прочь, подгоняемый злобный жужжанием одолевших его насекомых.

Людовик оставил в Мансуре пять тысяч гарнизона, полагая, что этого хватит для отражения атак мусульман, пока армия не вернется с продовольствием, расчистив путь для бесперебойной поставки провианта. Он рассчитывал без особенного труда пробиться сквозь мусульман — ведь крестоносцев было в несколько раз больше. Но уже когда потрепанные, измученные, с посеревшими лицами и ввалившимися щеками крестоносцы, поддерживая друг друга, выступили из Мансуры и двинулись через канал, стало очевидно, что ныне один сарацин стоит трех христианских воинов. Сквозь первое кольцо оцепления они пробились; пробились и через второе, хотя и с большими потерями. А затем сарацины атаковали их греческим огнем, выкосив половину войска и почти никого не потеряв на своей стороне. И это стало последней каплей, переполнившей чащу терпения воинов Людовика. Они ждали помощи Бога, были уверены в ней — она была обещана им верой и их святым королем. Где же она, эта помощь? Где был Господь, когда они умирали от кровавого поноса и от цинги, когда заживо варились в собственном поту и сгорали под сарацинским дьявольским огнем? Это было слишком для них — слишком для людей, сила веры которых не была способна выдержать испытаний. Они разуверились и, разуверившись, запаниковали. Паника приходит тогда, когда настает ужас; а ужас — там, где нет веры.

Утратившее веру войско крестоносцев утратило главное свое оружие и было обречено.

Король становился все замкнутее и неприветливее с каждым днем отступления. Карл подозревал, что его угнетает не столько ухудшающееся положение его войск, сколько наблюдение за их моральным разложением. Людовик произнес несколько речей слабым от болезни голосом, с трудом сев на лошадь специально по такому случаю; но действие этих воззваний было недолгим и не столь сильным, как прежде. Людовик в глазах этих людей был посланником Бога, глашатаем Его воли — если Бог отвернулся от них, что толку слушать Его глашатая? Неверие этих людей убивало их короля сильнее, чем вид его уничтожаемой армии. Он все реже выходил из своей палатки во время привалов, и в конце концов перестал пускать к себе даже Жуанвиля. Только его капеллан был с ним, и по мрачному, нахмуренному лицу его Карл понимал, что король болен — болен духом так же, как и его армия, хотя и по иной причине. Они не верили больше в Бога и оттого страдали; а он страдал от их неверия — не от своего. Так понимал это Карл.

Сам Карл был одним из немногих, сохранивших присутствие духа до самого конца. Конечно, он был мрачен и разделял всеобщее уныние, но никакого религиозного кризиса не переживал, так как никогда не был взаправду, истово религиозен. Он видел сейчас перед собой лишь расхлябанное и ударившееся в панику войско, и до последнего пытался, вместе с Альфонсом, планировать и рассчитывать ход отступления. Но толку от этого было не слишком много. Шестнадцатого марта возле Фарискура их встретило огромное полчище сарацин — большей частью мамелюков, свирепостью и безудержностью способных сравниться с самими крестоносцами. Во главе их стоял султан Наджим айДин Айюб — золоченый наконечник его шлема, прятавшегося в широких складках чалмы, ярко сверкал на полуденном солнце за сто локтей, разделявших две армии, которые сходились в последней схватке. Один из крестоносцев вскинул на плечо самострел, но Людовик, выйдя по такому случаю вперед, положил руку ему на плечо и остановил его.

— Да проклянет Господь тот день, когда мы победим неверных их же оружием, — сказал он устало, а потом, вскинув над головою меч, закричал из последних своих сил неожиданно звонко, могуче и яростно: — В бой, мои добрые братья! Во имя Гроба Господня! Монжуа и Сен-Дени!

И они пошли в бой, и были разбиты, и вырезаны — так, как полвека назад Ричард Львиное Сердце вырезал пленных мусульман возле Акры.

В этом последнем бою Карл почти не отходил от Луи, нарочно стараясь не потерять его из виду. Он был уверен, что они погибнут или будут взяты в плен, и хотел разделить участь своего брата, какой бы она ни была. Когда перед ним сверкнул знакомый уже наконечник шлема, за которым развевался алый бурнус, Карл перехватил меч покрепче. Султан Наджим айДин Айюб искал среди битвы Людовика — это значило, что сражение подошло к концу. Карл огляделся и понял, что они проиграли; но не все еще было кончено, он мог еще срубить голову с этих плеч, эту голову в шлеме со сверкающим наконечником. Султан вблизи оказался худым, узкоплечим, невысоким человеком, и бился хоть и грациозно, но без той свирепости, которую прежде его врагам придавала вера, а теперь — отчаяние. Карл бросился на него — и почти тут же ощутил тяжеленный тупой удар поперек спины. Он упал с коня ничком, лицом в песок, и выронил меч — он внезапно понял, что силы совершенно его оставили. Кровь толчками текла из его руки, рассеченной ятаганом мамелюка. Сарацин схватил его сзади за шиворот, рванул, ставя на колени, и, взяв за волосы, запрокинул ему голову, чтобы отсечь ее.

Мгновение — и Господь принял бы душу Карла Анжуйского, но пронзительный крик на арабском остановил занесенную руку.

Мутнеющим взглядом Карл выхватил среди пыли, песка и крови Луи, стоявшего пешим на земле. Рядом с ним стоял Жуанвиль: его, как и Карла, держал сзади за ворот мамелюк. Луи что-то отрывисто сказал — кажется, не в первый уже раз, — указывая одновременно на Жуанвиля и на Карла и обращаясь к худому узкоплечему человеку, гарцующему перед ним на стройном белом коне, чья шея и круп были заляпаны христианской кровью.

Султан Наджим айДин Айюб выслушал просьбу своего пленника и, склонив голову, еще раз отрывисто крикнул что-то сарацину, державшему Карла.

Карл безропотно позволил подвести себя ближе и встал рядом со своим братом и с Жуанвилем.

— Все кончено, — хрипло сказал он, взглянув на Луи, — и поразился кроткой, тихой безмятежности, разлившейся по лицу короля, покрытому запекшейся коркой грязи и крови.

— Да, — спокойно подтвердил тот, чуть заметно улыбнувшись Карлу и осторожно сжимая его здоровое плечо. — Все кончено, брат мой. Господь сказал свое слово.

Стоящие рядом сарацины что-то сердито закричали, размахивая ятаганами, и султан Наджим поднял руку. Все голоса разом смолкли. Карл впервые взглянул в лицо человека, положившего конец Седьмому крестовому походу.

Лицо это было безбородым, свежим, юным, таким, каким только и может быть в восемнадцать лет.

— Смирение, воистину достойное твоей веры, король Людовик, — сказал этот человек медленно, но довольно чисто на правильном латинском языке. Карл — а с ним и Жуанвиль, и даже Луи — вздрогнули от неожиданности, никак не чая услышать христианскую речь из уст сарацина. — И в равной мере достойное моего уважения. Я Тураншах, султан Каира, сын Наджима айДин Айюба, отправившегося в объятия Аллаха в прошлом году шестого дня месяца шавваль. И я счастлив, что вижу наконец-то тебя лицом к лицу.

Он и правда был счастлив, он был доволен собой, этот мальчик, обманувший врага, втрое сильнейшего, чем он. В самом деле — одна весть о том, что прославленный Наджим мертв и сарацинами правит неоперившийся мальчишка, могла бы вернуть крестоносцам дух, достаточный для последнего рывка. Но сделанного, как и несделанного, уже нельзя было вернуть.

Людовик наклонился и положил меч наземь к ногам врага своего — врага и в битве, и по вере.

Глава одиннадцатая

Каир, 1250 год

Вопреки тому, что крестовый поход короля Людовика был седьмым по счету; вопреки тому, что вот уже почти двести лет люди со всей Европы посещали Восток; вопреки тому, что, возвращаясь, люди эти рассказывали, а монахи — записывали множество странных, страшных и чудесных сказаний об этом диком и чуждом крае, — вопреки всему этому христиане ничего не знали о тех, кого пришли изгнать, поработить и уничтожить. Они ничего не знали о тех, кого скопом именовали «сарацинами», смешивая воедино ситтов и шиитов, арабов и турок, тунисцев и египтян. И не в том одном было дело, что рассказы побывавших на святой земле были слишком многочисленны, слишком путаны и многократно искривлялись пересказами. Дело было в том, что ни один из тех, кто рассказывал о хитрости, жестокости, жадности и звериной натуре сарацин, не видел ни одного из них вблизи, не жил среди них, не говорил с ними. А те, кто видел и говорил, либо погибали, либо оставались жить среди своих вчерашних врагов. Так или иначе, назад в христианский мир, груженные многократ усилившимися предрассудками и ненавистью, возвращались лишь те, кто не сумел ни увидеть, ни услышать своих врагов. Они видели черную ярость и думали, что познали ислам. В точности так же и мусульмане, раз увидев жадность и жестокую ограниченность крестоносцев, думали, что познали их христианского Бога.

Тьма лежала тяжелым покровом на ярко сверкавшей под солнцем святой земле — тьма невежества, сомнений и неумения видеть.

Карл был ослеплен и ничего не мог разглядеть в этой тьме в точности так же, как и тысячи других пленников, взятых юным султаном Тураншахом и препровожденных им под охраной огромного войска мамелюков в Каир.

Для Карла путешествие от Фарискура к Каиру было столь же тяжело, как и для простых воинов. Сразу же после окончания битвы его отделили от короля и поместили к остальным пленным, согнанным жалкой, потрепанной, теснящейся кучей к устью одного из рукавов Нила. Там им велели вымыться и напиться вдоволь — в последний раз за многие дни, последовавшие затем, и Карл, инстинктивно угадав грядущее испытание, использовал данную ему возможность сполна. Он был вымотан и измучен не столько битвой, сколько всеобщим отчаянием, приведшим в конце концов к поражению. Поразительное спокойствие Людовика, проявленное им во время сдачи в плен, не слишком умиротворило Карла: у его брата наверняка были какие-то свои, глубоко личные причины едва ли не приветствовать тот позорный факт, что величайший король христианского мира разбит и схвачен вместе со своим войском. Но думать об этом у Карла не было сил. Он напился, стоя по пояс в мутной воде реки, и наскоро вымылся, не снимая рубахи (доспех с него сорвали и отняли, так же, как и у всех остальных пленников, еще до того, как отвели к реке). Краем глаза он заметил нескольких человек, кинувшихся вплавь на другой берег в надежде бежать. Карл удивился их безрассудству и мере их отчаяния, и не обернулся, услышав свист сарацинских стрел. Все они настигли беглецов, и Карл надеялся лишь, что среди этих безумцев не было Жуанвиля. Это был бы еще один удар для Луи, а Карл и без того боялся, что мужество, с которым брат его встретил поражение, было мужеством безысходности, приходящим, когда уже нечего терять.

Мокрых и липких от речного ила и от собственной крови пленников согнали затем в беспорядочную толпу, окружили боевыми конями и погнали по пустыне вперед, понукая, как скот, криками и кнутами. Карл оказался в середине толпы, и удары кнутов до него не доставали, но он видел, как охаживает завязанная узлами плеть спины Рауля де Божона, Готье д’Экюре и прочих славных, благородных рыцарей, понуро бредших под обжигающим египетским солнцем. Ирония была в том, что вели их в Каир — туда, куда и сами они прорывались все эти долгие, выматывающие месяцы. Что же, несколько недель — и цель их будет достигнута.

Но лишь пятая часть их пережила эти несколько недель.

Карл плохо помнил тот переход. Рана на его руке болела, но не слишком кровоточила, а главное, не загноилась. Карл не знал, что он должен благодарить за это — спасительную ли речную воду, которой вовремя промыл рану, или вонючую клейкую мазь, которую наложил на разрез сарацинский лекарь, присланный к Карлу самим султаном на второй или третий день пути. Карл понял, что Людовик замолвил за него словечко, но не смог заставить себя почувствовать признательность к сарацинскому владыке, как и процедить слова благодарности лекарю — да и что толку, тот все равно бы не понял, ведь наверняка не говорил по-латыни. Лекарь, впрочем, не ждал благодарности и ушел, едва закончив свое дело. Плоть под мазью почти сразу начало адски жечь и щипать, и Карл, ругаясь, стащил повязку, но не смог счистить всю мазь — часть ее уже успела проникнуть в рану, а расковыривать ее Карл не решился. Зуд сводил его с ума, он скрежетал зубами, сплевывая песок, и провел бессонную ночь, ворочаясь с боку на бок. Но наутро зуд унялся, боль стала меньше, да и сама рана затянулась и выглядела явно лучше, чем накануне. Она донимала его всю дорогу до Каира, особенно сильно мучая на исходе дня, после десяти часов непрерывного марша, но эту муку можно было терпеть. И Карл терпел, ведь среди пленников было множество людей, страдавших куда сильнее, чем он. Каждый час кто-то из шедших рядом с ним крестоносцев падал со стоном от усталости, голода, обезвоживания или от кровоточащей раны, которую никто не позаботился перевязать, и редкие из упавших поднимались снова. Вода выдавалась два раза в день на привалах, по одной кружке, и даже эту жалкую порцию многие расплескивали, не сумев донести до губ трясущимися руками.

Своих братьев Карл в эти дни не видел. Он не знал даже, жив ли Альфонс, но надеялся, что жив; о Луи же он почти не волновался, зная, что султан наверняка позаботится о том, чтобы самый главный его трофей прибыл в Каир в целости и сохранности. Мысль эта подтвердилась на второй неделе пути, когда Карл увидел султана, объезжающего пленных. Тураншах снял доспех и казался еще более маленьким, юным и хрупким, чем когда Карл увидел его лицом к лицу на поле брани впервые. Позади него скакали двое огромных, вооруженных до зубов мамелюков, а рядом на горячем гнедом жеребце ехал французский король. Султан, видимо, решил продемонстрировать ему, что пленники живы и никто не терзает их намеренно — сверх того, что делают с ними солнце, пустыня и их собственные раны. С такого расстояния Карл не видел лица Луи, видел лишь его волосы, неистово треплемые ветром: в отличие от султана и его стражей, он скакал с непокрытой головой, подставляя ее безжалостным солнечным лучам и будто бы показывая тем самым единение со страданиями своего войска. Карл досадливо скрипнул зубами: проклятье, даже в таком положении Луи не может удержаться от бессмысленной, показушной жертвенности! Кому от этого легче? Будь Карл на его месте, ни за что не стал бы так поступать: напротив, всем своим видом дал бы войску почувствовать, что король его, несмотря ни на что, бодр, полон сил и пользуется привилегиями согласно своему сану. Но Карл не был французским королем. Он был просто одним из пленников сарацинского султана, одним из тысячи, от которой оставалось теперь лишь несколько сотен.

Наконец, спустя три недели пути, они прибыли к месту назначения.

Каир встречал их — а вернее, своего султана — радостным криком, пронзительным пением с минаретов и морем цветов, бог весть откуда взявшихся в этой пустыне. Тураншах, гордо вскинув голову с аккуратной окладистой бородкой, изящно прогарцевал через ворота города и поехал по вымощенной желтым камнем дороге к своему дворцу, осыпаемый восторгом, торжеством и обожанием своего народа. Его войско следовало за ним, принимая почести толпы, и лишь в самом конце, замыкая шествие, тяжело тащились жалкие остатки побежденной Тураншахом армии. Едва крестоносцы ступили в ворота, в них тут же полетели гнилые овощи и тухлые яйца; Карлу больно и обидно залепило в щеку обломком тыквы, и он отер лицо, размазав по нему пыль и грязь и сверкнув в толпу полным ненависти взглядом. Он ничего не сделал всем этим людям — ни он, ни его братья, ни его король. Все эти мусульмане сидели тут, под защитой толстых городских стен, сытые и довольные, в полной безопасности, пока их султан гонял крестоносцев по пустыне. Карл не думал о том, что грозило бы этим людям, если бы Господь не отвернулся от Людовика и привел его к Каиру так, как замышляли крестоносцы. Не в манере европейского воина-завоевателя было судить свои намерения и рассуждать о том, как бы сталось, сложись все иначе. Если бы было так, может быть, не было бы ни этого, ни других крестовых походов.

Назад Дальше