Он был славным человеком, и мы убили его. Гораций Бонепенни и я убили его так же, как если бы своими руками столкнули его с башни.
— Нет! — возразила я, протягивая руку и касаясь отца. — Ты не имеешь ничего общего с этим!
— Ах, нет, Флавия.
— Нет! — повторила я, хотя была сама поражена своей смелостью. Неужели я на самом деле говорю с отцом таким тоном? — Ты не имеешь с этим ничего общего. Это Гораций Бонепенни уничтожил «Ольстерского Мстителя».
Отец печально улыбнулся.
— Нет, дорогая. Видишь ли, когда я вернулся в кабинет тем воскресным вечером и снял пиджак, я обнаружил странное липкое пятно на манжете. Я сразу понял, что это: заставляя нас взяться за руки, чтобы отвлечь внимание, Бони сунул указательный палец в рукав моего пиджака и приклеил «Ольстерского Мстителя» к манжету рубашки. Но почему я? Почему не Боб Стэнли? По очень веской причине: если бы они обыскали нас всех, марку нашли бы в моем рукаве и Бони бы завопил о своей невиновности. Неудивительно, что ее не смогли найти, когда его обыскивали.
Конечно, он забрал марку, когда пожимал мне руку перед уходом. Бони был мастером престидижитации, помнишь, и, поскольку я однажды был его помощником, было ясно, что я мог стать им снова. Кто бы решил иначе?
— Нет! — сказала я.
— Да, — улыбнулся отец. — Но это еще не все.
Хотя ничего так и не доказали, Бони не вернулся в Грейминстер по окончании этого семестра. Кто-то рассказывал мне, что он уехал за границу, чтобы избежать каких-то неприятностей, и я не могу сказать, что это меня удивило. Не удивился я и тому, что Боб Стэнли, после того как его выгнали из медицинского колледжа, обосновался в Америке, где открыл филателистический магазин: одну из многих работающих по почте фирм, которые размещают рекламу в комиксах и высылают марки по заказам взрослых мальчиков. Весь этот бизнес, однако, выглядел не более чем прикрытием его дурных делишек с богатыми коллекционерами.
Что касается Бони, я не видел его тридцать лет. А затем, месяц назад, я поехал в Лондон на международную выставку марок, которую проводило Королевское филателистическое общество. Ты, наверное, помнишь. Одним из событий программы был публичный показ избранных экземпляров из коллекции его величества короля, в том числе редкого «Ольстерского Мстителя»: «АА», близнеца марки доктора Киссинга.
Я взглянул на нее лишь мельком — воспоминания, которые она вызвала, были не из приятных. Я собирался посмотреть другие экспонаты, и поэтому королевский «Ольстерский Мститель» не занял у меня много времени.
Прямо перед закрытием выставки в тот день я находился в дальнем конце выставочного зала, рассматривая марки, когда вдруг заметил краем глаза копну вызывающе-рыжих волос, волос, которые могли принадлежать только одному человеку.
Разумеется, это был Бони. Он разглагольствовал перед толпой коллекционеров, собравшихся у королевской марки. Пока я смотрел, спор стал еще более жарким, и казалось, что слова Бони взволновали одного из кураторов, который яростно качал головой, а голоса становились все громче.
Я не думал, что Бони заметил меня, — и я не хотел, чтобы он меня видел.
Случайно в тот самый момент мимо проходил мой старый армейский друг, Джумбо Хиггинсон, он увел меня пообедать вместе и выпить. Старый добрый Джумбо… Это не первый раз, когда он подвернул как раз вовремя.
Глаза отца заволокла дымка, и я увидела, что он снова провалился в одну из тех кроличьих нор, которые так часто поглощали его. Иногда я думала, свыкнусь ли я когда-нибудь с его внезапными молчаниями? Но затем, словно заевшая механическая игрушка, которая возвращается к жизни, если ее подтолкнуть пальцем, он продолжил рассказ, как будто и не останавливался.
— Когда я открыл газету в поезде по пути домой тем вечером и прочитал, что «Ольстерского Мстителя» подменили фальшивкой — по-видимому, это произошло на глазах у всей публики, нескольких филателистов с безупречной репутацией и двух охранников, — я понял, не только кто совершил кражу, но также, по крайней мере в общих чертах, как это было сделано.
Затем, в прошлую пятницу, обнаружив мертвого бекаса на нашем крыльце, я сразу же понял, что Бони здесь. Джек Бекас — это было мое прозвище в Грейминстере: сокращенно Джако. Буквы в уголках «Пенни Блэк» совпадали с его инициалами. Это очень запутанно.
— «Б Один Пенни Г», — сказала я. — Бонепенни, Гораций. В Грейминстере его прозвали Бони, а тебя — Джако, сокращенно. Да, я все это поняла некоторое время назад.
Отец посмотрел на меня, как будто я была ядовитой змеей, а он разрывался между желаниями прижать меня к груди или вышвырнуть в окно. Он несколько раз потер верхнюю губу указательным пальцем, словно пытался поставить герметичную печать, но затем продолжил.
— Даже зная, что он где-то поблизости, я оказался не подготовлен к ужасу, охватившему меня, когда я увидел это белое, бледное, как у мертвеца, лицо, внезапно появившееся из темноты в окне кабинета. Было за полночь. Мне следовало отказаться разговаривать с ним, конечно, но он угрожал мне…
Он потребовал, чтобы я купил у него обе марки — одну, которую он похитил недавно, и вторую, которую он украл из коллекции доктора Киссинга много лет назад.
Он вбил себе в голову, видишь ли, что я богатый человек. «Такой шанс для инвестиций бывает раз в жизни», — сказал он мне.
Когда я ответил, что у меня нет денег, он пригрозил, что скажет властям, что это я спланировал кражу первого «Ольстерского Мстителя» и сделал заказ на второго. И Боб Стэнли подтвердит его показания. В конце концов, это я собирал марки, не он.
И разве я не присутствовал при обеих кражах? Этот дьявол даже намекнул, что он мог уже — мог уже, подумай только! — спрятать «Ольстерских Мстителей» где-то в моей коллекции.
После нашей ссоры я был слишком расстроен, чтобы ложиться спать. Когда Бони ушел, я несколько часов ходил по кабинету взад-вперед, мучаясь, проигрывая ситуацию снова и снова в мозгу. Я всегда чувствовал себя частично ответственным за смерть мистера Твайнинга. Ужасно признавать, но это так. Мое молчание привело к самоубийству этого замечательного человека. Если бы у меня только хватило храбрости озвучить мои подозрения, Бонепенни и Стэнли не ушли бы так легко и мистер Твайнинг не был доведен до самоубийства. Видишь ли, Флавия, молчание — иногда самое дорогое удобство.
Спустя долгое время, после длительных размышлений я решил — вопреки всему, во что верил, — поддаться на его шантаж. Я продам свою коллекцию, все, что у меня есть, но куплю его молчание, и должен признаться тебе, Флавия, что я стыжусь этого решения больше, чем чего бы то ни было еще в моей жизни. Чего бы то ни было.
Я хотела сказать ему какие-то правильные слова, но в первый раз язык подвел меня, и я сидела как истукан, не способная даже посмотреть отцу в лицо.
— Где-то под утро — должно быть, часа в четыре, поскольку за окном начинало светать, — я выключил лампу, твердо намереваясь пойти в деревню, разбудить Бонепенни и согласиться на его требования.
Но что-то меня остановило. Не могу объяснить что, но это так. Я вышел на террасу, но, вместо того чтобы пойти к главному входу и выйти на подъездную аллею, как я собирался, я обнаружил, что меня словно магнитом влечет к каретному сараю.
Вот оно! — подумала я. Это не отец прошел через кухонную дверь. Он вышел на террасу из кабинета, дальше вдоль стены огорода и в каретный сарай. Он не заходил в огород. Он не шел мимо умирающего Бонепенни.
— Мне надо было подумать, — продолжил отец, — но я не мог настроиться.
— И ты забрался в «роллс» Харриет, — выпалила я. Иногда мне хочется пристрелить себя.
Отец воззрился на меня печальным взглядом, которым, должно быть, червяк смотрит на раннюю пташку в тот миг, когда ее клюв вот-вот захлопнется на нем.
— Да, — мягко ответил он. — Я устал. Последнее, что я помню, — я думал о том, что если Бони и Боб Стэнли узнают, что я банкрот, они переключатся на кого-то более многообещающего. Не то чтобы я желал кому-то таких неприятностей…
А потом я, должно быть, заснул. Не знаю. Это не важно. Я был там, когда меня нашли полицейские.
— Банкрот? — изумилась я. Не смогла сдержаться. — Но отец, у тебя есть Букшоу.
Отец взглянул на меня повлажневшими глазами, я никогда не видела у него таких глаз.
— Букшоу принадлежал Харриет, видишь ли, и, когда она умерла, не оставила завещания. Не оставила завещания. Налоги на наследство — да, налоги на наследство разоряют нас.
— Но Букшоу твой! — сказала я. — Он принадлежал нашей семье веками.
— Нет, — грустно возразил отец. — Он не мой, вовсе не мой. Понимаешь, Харриет принадлежала к роду де Люсов и до того, как я на ней женился. Она моя третья кузина. У меня ничего нет, чтобы вложить в это место, ни одного су. Я, как уже сказал, в сущности, банкрот.
Раздался металлический стук в дверь, и инспектор Хьюитт вошел в камеру.
— Простите, полковник де Люс, — сказал он. — Старший констебль, как вы, без сомнения, понимаете, заботится, чтобы закон соблюдался в полной мере. Я дал вам столько времени, сколько мог, не рискуя своей шкурой.
Отец печально кивнул.
— Пойдем, Флавия, — велел инспектор, — я отвезу тебя домой.
— Я не могу уехать домой, — возразила я. — Кто-то спер мой велосипед. Я бы хотела написать заявление.
— Твой велосипед у меня на заднем сиденье.
— Вы его уже нашли? — спросила я. — Слава богу! «Глэдис» в целости и сохранности!
— Он и не исчезал, — сказал он. — Я увидел, как ты паркуешься перед входом, и попросил констебля Глоссопа убрать его в целях безопасности.
— Чтобы я не могла сбежать?
Отец поднял бровь от такого нахальства, но ничего не сказал.
— Отчасти да, — признал инспектор Хьюитт, — но главным образом потому, что до сих пор льет как из ведра, а ехать до Букшоу надо в гору и далеко.
Я молча обняла отца, он, хотя оставался неподатливым, как дуб, не возражал.
— Постарайся быть хорошей девочкой, Флавия, — сказал он.
Постараться быть хорошей девочкой? Это все, о чем он может думать? Было очевидно, что наша подводная лодка всплыла на поверхность, ее обитатели выбрались из глубин и вся магия осталась внизу.
— Сделаю, что смогу, — сказала я, отворачиваясь. — Очень постараюсь.
— Ты не должна быть слишком суровой с отцом, понимаешь, — сказал инспектор Хьюитт, притормозив, чтобы не пропустить поворот на Бишоп-Лейси. Я глянула на него, его лицо освещалось мягким светом приборной панели «воксхолла». Дворники, как черные косы, скребли по стеклу под аккомпанемент вспышек молний.
— Вы на самом деле верите, что он убил Горация Бонепенни? — поинтересовалась я.
До его ответа прошла вечность, и, когда он пришел, в нем послышалась тяжелая печаль.
— Кто еще там был, Флавия? — сказал он.
— Я, — ответила я. — …например.
Инспектор Хьюитт включил стеклообогреватель, чтобы испарить влагу, осевшую на лобовом стекле от нашего дыхания.
— Ты же не думаешь, что я поверю в эту историю с борьбой и больным сердцем? Потому что я не верю. Не это убило Горация Бонепенни.
— Значит, это торт! — выпалила я с неожиданным вдохновением. — Он был отравлен тортом!
— Это ты отравила торт? — спросил он, сдерживая ухмылку.
— Нет, — созналась я. — Жаль, что я этого не сделала.
— Это был совершенно обычный торт, — сказал инспектор. — У меня уже есть данные анализа.
Совершенно обычный торт? Это самая высокая похвала, которой когда-либо удостаивались сладости миссис Мюллет.
— Ты права, — продолжил он, — Бонепенни действительно угостился кусочком торта за несколько часов до смерти. Но как ты узнала?
— Кто, кроме незнакомца, будет есть эту гадость? — спросила я, пытаясь за насмешкой скрыть внезапное осознание своей ошибки: Бонепенни вовсе не был отравлен тортом миссис Мюллет. Это была ребяческая идея. — Простите, — извинилась я. — Просто вырвалось. Вы, наверное, считаете меня полной дурочкой.
Инспектор Хьюитт не отвечал слишком долго. Наконец он сказал:
— «Если на корочке торта сладость, кого волнует сердцевина?» Моя бабушка так говаривала, — добавил он.
— Что это значит? — спросила я.
— Это значит… О, мы уже в Букшоу. Тебя, наверное, обыскались.
— О, — сказала Офелия этим своим беззаботным тоном. — Тебя не было? Мы не заметили, правда, Даф?
Дафна закатила глаза. Она была явно испугана, но пыталась не подавать виду.
— Правда, — пробормотала она и снова уткнулась в «Холодный дом» Диккенса. Как бы там ни было, Даффи читала быстро.
Если бы они спросили, я бы с радостью рассказала им о встрече с отцом, но они не спросили. Если они и печалились из-за его неприятностей, они не собирались подпускать меня к себе, это было ясно. Фели, Даффи и я были как три личинки в трех отдельных коконах, и иногда я удивлялась, почему так. Чарльз Дарвин однажды написал, что самая яростная борьба за выживание происходит внутри племени, и как пятый из шести детей — имея трех старших сестер, — он явно знал, о чем говорит.
Для меня это был вопрос элементарной химии: я знала, что субстанция может растворяться веществами химически сходной структуры. Этому не было рационального объяснения: просто таковы пути Природы.
День был долгим, и мои глаза закрывались.
— Я, пожалуй, пойду в кровать, — сказала я. — Спокойной ночи, Фели. Спокойной ночи, Даффи.
Моя попытка общительности была встречена молчанием и хрюканьем. Когда я поднималась по лестнице, внезапно из ниоткуда пролетом выше материализовался Доггер с подсвечником, который мог быть прикуплен на распродаже имущества в Мэндерли.
— Полковник де Люс? — прошептал он.
— Он в порядке, Доггер, — сказала я.
Доггер тревожно кивнул, и каждый из нас отправился в свою берлогу.
18
Школа Грейминстер, распростершись, дремала на солнце, словно ей снилась былая слава. Это место было точно таким же, как я представляла: величественные старые здания, аккуратные зеленые лужайки, спускавшиеся к неторопливой реке, и просторные пустые площадки для игр, на которых, казалось, слышалось безмолвное эхо матчей по крикету, участники которых были давно мертвы.
Я прислонила «Глэдис» к дереву на боковой аллее, по которой я сюда въехала. За зеленой изгородью стоял трактор, лениво гудя, его водителя нигде не было видно.
Голоса мальчиков из хора плыли над лужайками из капеллы. Несмотря на яркий солнечный свет, они пели:
Я недолго постояла, слушая, пока они внезапно не умолкли. Затем, после паузы, снова вступил орган, сварливо, и певцы вернулись к началу гимна.
Я медленно шла по траве того места, которое, я уверена, отец именовал «двором», высокие пустые окна школы холодно смотрели на меня, и у меня вдруг возникло странное чувство, какое, должно быть, бывает у насекомого, когда его кладут под микроскоп — ощущение нависшей невидимой линзы — и что-то странное со светом.
За исключением одного школьника, куда-то бежавшего, и двух преподавателей в мантиях, прогуливавшихся и разговаривавших, сблизив головы, широкие лужайки и извилистые дорожки Грейминстера пустовали под глубоким синим небом. Все это место казалось слегка нереальным, словно сильно увеличенный агфаколоровский[47] кадр — из тех, что можно видеть в книгах вроде «Живописной Британии».
Это нагромождение известняка на восточной стороне двора — то, где башня с часами, — должно быть, Энсон-Хаус, подумала я, старая отцовская берлога.
Приблизившись, я подняла руку, чтобы прикрыть глаза от солнца. Видимо, отсюда сверху, с этих зубцов и черепицы, мистер Твайнинг рухнул и разбился о камни; об эти древние булыжники, лежащие не далее чем в ста футах от того места, где я стояла.
Я пошла по траве, чтобы рассмотреть их получше.
К моему разочарованию, кровавых пятен там не было. Естественно, их и не могло быть после стольких лет. Их смыли сразу, как только позволили приличия, — скорее всего, до того, как искалеченное тело мистера Твайнинга обрело подобие покоя.
Этим булыжникам было нечего рассказать, кроме того, что их на протяжении двухсот лет постоянно топтали привилегированные ноги. Окружавшая каменные стены Энсон-Хауса дорожка была шириной едва ли шесть футов.
Я запрокинула голову и уставилась на башню. С этого угла она поднималась в головокружительную высь — сплошная каменная стена, заканчивавшаяся высоко-высоко надо мной филигранью изящной декоративной каменной кладки, где пухлые белые облака, лениво дрейфующие над парапетом, создавали своеобразное ощущение, будто здание начинает крениться… падает… обрушивается прямо на меня. От этой иллюзии меня затошнило, и пришлось отвернуться.
Стертые каменные ступени гостеприимно вели от каменной дорожки сквозь арку входа к двойным дверям. Слева от меня была комнатка привратника, его обитатель разговаривал по телефону. Он даже не посмотрел в мою сторону, когда я скользнула внутрь.
Холодный сумрачный коридор простирался передо мной, казалось, в бесконечность, и я двинулась по нему, осторожно переставляя ноги, чтобы не шаркать по полу.
С обеих сторон длинная галерея улыбающихся лиц — некоторые из них принадлежали школьникам, некоторые преподавателям — уходила в темноту, каждый портрет изображал грейминстерца, отдавшего жизнь за страну, и под каждым была покрытая черным лаком табличка. «Чтобы другие жили», — гласила позолоченная надпись. В конце коридора, отдельно от прочих, были фотографии трех мальчиков, имена которых были выгравированы на маленьких медных прямоугольниках: «Пропали без вести в бою».