Слишком жидко, подумала я. Сняла с полки банку и добавила чуть-чуть пчелиного воска, чтобы восстановить исходную консистенцию.
Снова настало время для перчаток — и для литейной формы для пуль, которую я стащила из действительно очень приличного оружейного музея в Букшоу.
Забавно, не так ли, что диаметр помады точно соответствует сорок пятому калибру? Полезная информация, на самом деле. Я должна буду обдумать возможности ее использования сегодня вечером, когда устроюсь в кровати. Сейчас я слишком занята.
Извлеченная из формы и охлажденная под проточной водой, восстановленная красная помада аккуратно поместилась на прежнее место в золотой тюбик.
Я вывернула и ввернула ее обратно несколько раз, чтобы убедиться, что все в порядке. Потом я закрыла колпачок. Фели спит долго и будет долго канителиться за завтраком.
— Где моя помада, маленькая дрянь? Что ты с ней сделала?
— Она в трюмо, — ответила я. — Я заметила ее там, когда воровала твой жемчуг.
За свою короткую жизнь, в тисках двух сестер, мне пришлось отточить язычок.
— Ее нет в ящике. Я только что смотрела, ее там не было.
— А ты надела очки? — хмыкнула я.
Хотя отец заставил всех нас обзавестись очками, Фели отказывалась носить свои, а мои стекла мало чем отличались от оконных. Я надевала их либо в лаборатории, чтобы защитить глаза, либо для того, чтобы вызвать жалость.
Фели с грохотом выскочила из-за стола и унеслась из комнаты.
Я вернулась к изучению содержимого второй миски «Уитабикс».[5]
Позже я занесла в записную книжку следующее:
«Пятница, 2 июня 1950 года, 9:42. Объект выглядит нормально, но раздражителен (хотя разве она не всегда такая?). Эффект может проявиться в промежутке от двенадцати до семидесяти двух часов».
Я могла подождать.
Миссис Мюллет, маленькая, седая и круглая, как жернов, и, я уверена в этом, ощущающая себя персонажем из историй А. А. Милна,[6] хлопотала на кухне, колдуя над тортом с заварным кремом. Как обычно, она воевала с толстой поварихой Агатой, царившей на маленькой тесной кухне.
— О, мисс Флавия! Заходи, помоги мне с духовкой, дорогая.
Не успела я придумать достойный ответ, как появился отец.
— Флавия, на пару слов. — Его голос был холодным как лед.
Я бросила взгляд на миссис Мюллет, оценить, как она это восприняла. Она всегда убегает при малейшем намеке на неудовольствие и однажды, когда отец повысил голос, завернулась в ковер и отказывалась вылезать, пока не послали за ее мужем.
Она закрыла дверцу духовки так осторожно, будто та была сделана из уотерфордского хрусталя.
— Мне надо отойти, — заявила она. — Ланч греется в печке.
— Благодарю вас, миссис Мюллет, — ответил отец. — Мы справимся. — Мы всегда справлялись.
Она открыла дверь кухни — и внезапно взвизгнула, как загнанный в угол барсук.
— О боже мой! Прошу прощения, полковник де Люс! Боже ж ты мой!
Нам с отцом пришлось немного подвинуть ее, чтобы увидеть, в чем дело.
Это была птица, черный бекас — и она была мертвая. Бекас лежал лапками вверх на крыльце, его жесткие крылья торчали, как у маленького птеродактиля, глаза были покрыты неприятной пленкой, длинная черная игла его клюва указывала прямо вверх. Нечто, наколотое на клюв, шевелилось под утренним ветерком — крошечный клочок бумаги.
Нет, не клочок бумаги, это почтовая марка.
Отец наклонился рассмотреть получше и сдавленно вздохнул. И тут он неожиданно схватился за горло, руки тряслись, как осенние листья, и лицо стало пепельно-серым.
2
По моей спине, как это говорится, пробежали ледяные мурашки. На миг я подумала, что у него случился сердечный приступ, как это нередко бывает у отцов, ведущих малоподвижный образ жизни. Минуту назад они втолковывали тебе, что надо пережевывать каждый кусочек пищи двадцать девять раз, — а теперь ты читаешь о них в «Дэйли телеграф»:
«Кальдервуд Джейбс, из Парсонажа, Фринтон.
Неожиданно в своей резиденции в субботу, 14-го числа…
На пятьдесят втором году жизни… Старший сын… и так далее… и так далее… и так далее… Оставил дочерей Анну, Диану и Трианну…»
Кальдервуд Джейбс и ему подобные имели привычку внезапно оказываться на небесах, бросая на произвол судьбы выводок унылых дочерей.
Разве я не лишилась уже одного родителя? Разумеется, отец не подложит мне такую свинью.
Или подложит?
Нет. Шумно втягивая воздух ноздрями, словно ломовая лошадь, он наклонился рассмотреть эту штуку на пороге. Пальцами, словно пинцетом, он осторожно снял марку с клюва мертвой птицы и сунул дырявый клочок бумаги в карман жилета. Указал дрожащим пальцем на маленький трупик.
— Избавьтесь от этой штуки, миссис Мюллет, — произнес он задыхающимся голосом, прозвучавшим, словно голос незнакомца.
— О боже мой, полковник де Люс, — сказала миссис Мюллет. — О боже, я не… я думаю… я имею в виду…
Но он уже ушел в кабинет, тяжело ступая и пыхтя как паровоз.
Когда миссис Мюллет, прижимая руки ко рту, отправилась за совком, я убежала в спальню.
Спальни в Букшоу были огромными и плохо освещенными, как ангары для дирижаблей, и моя, расположенная в южном крыле здания — крыле Тара, — была самой большой из всех. Обои ранневикторианской эпохи (горчично-желтые, разрисованные мазками красной краски, напоминавшими кровавые потеки) заставляли ее казаться еще больше: холодное, бескрайнее, ветреное из-за сквозняков пространство. Даже летом перспектива путешествия через всю комнату к далекому умывальнику, расположенному около окна, могла бы устрашить покорителя Антарктиды Скотта; это была одна из причин, почему я пропускала этот этап и забиралась сразу в кровать с пологом на четырех столбиках, где, завернувшись в шерстяное одеяло, я могла предаться размышлениям.
Например, я думала о том, как использовала нож для масла, чтобы отодрать от желтушной стены образцы обоев. Вспоминала, как Даффи, с широко распахнутыми глазами, подробно пересказывала роман Кронина, где герой-бедолага умирает, проведя ночь в комнате, обои которой окрашены краской с примесью мышьяка. Преисполненная надежды, я принесла образцы обоев в лабораторию для анализа.
Никаких примитивных нудных проб Марша,[7] боже упаси! Я отдавала предпочтение методу, при котором мышьяк сначала переводится в свой триоксид, затем нагревается вместе с ацетатом натрия, в результате чего образуется оксид какодила — не только одна из самых ядовитых субстанций, когда-либо существовавших на планете Земля, но и вещество с дополнительным полезным качеством — жутко отвратительным запахом, напоминавшим вонь сгнившего чеснока, только в миллион раз хуже. Первооткрыватель какодила Бунзен заметил, что микроскопическая доза этой штуки не только вызывала зуд в руках и ногах, но и заставляла чернеть язык. О боже, как многоплановы мои труды!
Можете представить мое разочарование, когда я обнаружила, что образец не содержит мышьяка: он был окрашен простым органическим соединением, по всей вероятности, вытяжкой из козьей ивы (Salix caprea) или какой-либо другой безвредной и крайне скучной растительной краской.
Каким-то образом эти воспоминания вернули меня к мыслям об отце.
Что его так испугало? И действительно ли страх я видела на его лице?
Да, в этом не приходилось сомневаться. Это не могло быть ничем иным. Я хорошо знала его гнев, нетерпение, усталость, внезапные приступы уныния: все эти настроения время от времени скользили по его лицу, словно тени облаков, плывущих над английскими холмами.
Он не боялся мертвых птиц, это я точно знала. Я много раз видела, как он поедает жирного гуся на Рождество, размахивая ножом и вилкой, как восточный ассасин. Вряд ли его могло испугать наличие перьев. Или мертвый глаз птицы.
И вряд ли это могло быть из-за марки. Отец любил марки больше, чем собственных отпрысков. Единственным созданием, которое он любил больше, чем свои хорошенькие клочки бумаги, была Харриет. И, как я говорила, она умерла.
Как этот бекас.
Может ли в этом быть причина подобной его реакции?
— Нет! Нет! Убирайся прочь! — донесся суровый голос из открытого окна, нарушив ход моих умозаключений.
Я сбросила одеяло, выпрыгнула из постели, подбежала к окну и выглянула наружу в огород.
Это был Доггер. Он прижимался к садовой стене, цепляясь за выцветшие красные кирпичи темными обветренными пальцами.
— Не подходи ко мне! Убирайся!
Доггер — человек отца: его слуга, мастер на все руки. И в саду он был один.
Перешептывались — могу предположить, что источником являлась миссис Мюллет, — что Доггер провел два года в японском лагере для военнопленных, после чего воспоследовали еще тринадцать месяцев пыток, голода, недоедания и принудительного труда на Дороге смерти, соединяющей Таиланд и Бирму, где, как предполагали, он был вынужден питаться крысами.
Доггер — человек отца: его слуга, мастер на все руки. И в саду он был один.
Перешептывались — могу предположить, что источником являлась миссис Мюллет, — что Доггер провел два года в японском лагере для военнопленных, после чего воспоследовали еще тринадцать месяцев пыток, голода, недоедания и принудительного труда на Дороге смерти, соединяющей Таиланд и Бирму, где, как предполагали, он был вынужден питаться крысами.
— Будь с ним осторожна, дорогая, — говорила мне миссис Мюллет. — Его нервы на грани.
Я посмотрела, как он топчется на грядке с огурцами. Преждевременно поседевшие волосы стоят дыбом, невидящие закатившиеся глаза уставились на солнце.
— Все в порядке, Доггер! — прокричала я. — Я слежу за ними отсюда!
На миг я подумала, что он меня не услышал, но потом его лицо медленно повернулось на звук моего голоса, как подсолнух на свет солнца. Я задержала дыхание. Никогда не знаешь, что человеку взбредет в голову в таком состоянии.
— Успокойся, Доггер, — продолжила я. — Все в порядке. Они ушли.
Внезапно он обмяк, как человек, держащийся за электрический провод, в котором только что отключили ток.
— Мисс Флавия? — Его голос дрожал. — Это вы, мисс Флавия?
— Я спускаюсь, — ответила я. — Сейчас приду.
Я очертя голову скатилась по черной лестнице на кухню. Миссис Мюллет ушла домой, оставив торт с заварным кремом остывать на открытом окне.
Нет, подумала я, что нужно Доггеру, так это выпить. Отец держал виски в запертом книжной шкафу в кабинете, и туда я сунуться не могла.
К счастью, я обнаружила кувшин молока в буфете. Я налила молока в стакан и побежала в огород.
— Вот, выпей, — предложила я, протягивая стакан.
Доггер взял его обеими руками, долго смотрел, как будто не понимал, что с ним делать, и затем неуверенно поднес ко рту. Жадно выпил до последней капли и вернул мне пустой стакан.
На миг на его лице появилось выражение смутного блаженства, словно у рафаэлевского ангела, но ненадолго.
— У тебя усы от молока, — сказала я ему. Я наклонилась к огурцам, сорвала большой темно-зеленый лист и вытерла Доггеру верхнюю губу.
В его пустые глаза возвращалось сознание.
— Молоко и огурцы… — произнес он. — Огурцы и молоко…
— Яд! — закричала я, подпрыгивая и хлопая руками, как курица, чтобы убедить его, что все под контролем. — Смертельный яд! — И мы хором рассмеялись.
Он моргнул.
— Надо же! — сказал он, окидывая взглядом огород, словно принцесса, пробуждающаяся от глубокого сна. — Кажется, нас ждет прекрасный день!
Отец не вышел к обеду. Для успокоения я прижалась ухом к двери его кабинета и несколько минут прислушивалась к шелесту страниц и периодическому покашливанию. Нервы, решила я.
За столом Дафна сидела, уткнувшись в томик Горация Уолпола[8] и позабыв про влажный сэндвич с огурцом, сиротливо лежащий на тарелке. Офелия, без конца вздыхая и перекладывая ногу на ногу, отстраненно смотрела в пространство, и я могла только предполагать, что она думает о Неде Кроппере, на все руки мастере из «Тринадцати селезней». Она была слишком погружена в свои мысли, чтобы обратить внимание, как я наклонилась к ней поближе рассмотреть ее губы, когда она отсутствующе потянулась за кусочком тростникового сахара, сунула его в рот и начала посасывать.
— Ага, — заметила я, ни к кому не обращаясь, — утром появятся прыщики.
Она попыталась стукнуть меня, но мои ноги оказались быстрее, чем ее ласты.
Наверху в лаборатории я записала:
«Пятница, 2 июня 1950 года, 13:07. Заметной реакции пока нет. «Терпение — необходимое свойство гения» (Дизраэли)».
Я не могла уснуть. Обычно, когда темнеет, моя голова наливается свинцом, но не сегодня. Я лежала на спине, заложив руки за голову, и прокручивала перед глазами минувший день.
Сначала отец. Нет, это не совсем так. Сначала была мертвая птица на крыльце — и потом отец. Я увидела на его лице страх, но до сих пор какая-то часть меня не могла в это поверить.
Для меня — для всех нас — отец был воплощением бесстрашия. Он повидал многое во время войны: ужасные вещи, о которых он никогда не рассказывал. Он как-то пережил годы после исчезновения Харриет и ее предполагаемой смерти. И он всегда оставался смелым, стойким, упорным и непоколебимым. Настоящим британцем. Твердость характера — превыше всего. Но сейчас…
Потом Доггер: Артур Уэллесли Доггер, таково его «фамильное имя» (как он говаривал в лучшие дни). Доггер появился у нас в качестве отцовского денщика, но впоследствии, когда «все тяготы этой должности» (его слова, не мои) легли на его плечи, он счел «более соответствующим» стать дворецким, затем шофером, впоследствии главным мастером на все руки в Букшоу и затем снова на какое-то время шофером. В последние месяцы он медленно опускался, как опавший осенний лист, пока не дошел до должности садовника, и отец отдал наш «хиллман»-универсал[9] для благотворительной лотереи.
Бедный Доггер! Вот что я подумала, хотя Дафна говорила мне, что никогда не следует так говорить о людях. «Такая характеристика не только унижает человека, но и отказывает ему в праве на достойное будущее», — вот что она сказала.
Тем не менее как можно забыть вид Доггера в огороде? Здоровый беспомощный увалень, волосы в беспорядке, садовый инвентарь рассыпал, тележка перевернута, а на лице выражение, словно… словно…
До моего слуха донесся какой-то хруст. Я повернула голову и прислушалась.
Ничего.
Природа одарила меня острым слухом; как однажды мне сказал отец, для владельца такого слуха шелест паутины звучит словно клацанье подковы о стену. У Харриет тоже был такой слух, и иногда мне нравится думать, что я в некотором роде ее своеобразное воплощение: пара бестелесных ушей, парящих над населенными привидениями холмами Букшоу и слышащих то, что лучше не слышать.
Внимание! Опять этот звук! Эхо голоса, холодного и глухого, словно шепот в пустой коробке из-под печенья.
Я выскользнула из кровати и на цыпочках подкралась к окну. Стараясь не потревожить шторы, я посмотрела на огород, и в этот миг луна услужливо выглянула из-за тучи и осветила место действия, в точности как в первоклассной постановке «Сна в летнюю ночь».
Но рассматривать было нечего, кроме серебристого света луны, танцующего среди огурцов и роз.
Затем я услышала голос — сердитый голос, словно жужжание шмеля в конце лета, пытающегося вылететь через закрытое окно.
Я набросила на себя японский шелковый халат Харриет (один из двух, которые я спасла во время Великой чистки), сунула ноги в расшитые бисером индейские мокасины, служившие тапочками, и прокралась к лестнице. Голос доносился откуда-то из дома.
В Букшоу были две большие лестницы, представлявшие собой зеркальные копии друг друга и ведущие со второго этажа на первый, чуть не доходя до черной линии, разделявшей напополам пол фойе, выложенный плиткой в шахматном порядке. Моя лестница, спускавшаяся из «Тара», то есть восточного крыла, заканчивалась в огромном гулком холле, позади которого, напротив западного крыла, располагался оружейный музей, а за ним — кабинет отца. Именно оттуда доносился голос. Я прокралась в ту сторону.
Я прижалась ухом к двери.
— Кроме того, Джако, — говорил грубый голос по ту сторону деревянной панели, — как ты смог жить после такого открытия? Как ты это перенес?
На один тошнотворный миг я подумала, что это Джордж Сандерс пришел в Букшоу и отчитывает отца за закрытыми дверями.
— Убирайся, — сказал отец, и по его сдержанной интонации я поняла, что он в ярости. Мысленным взором я видела его нахмуренные брови, сжатые кулаки и напряженный, как тетива, подбородок.
— Ой, успокойся, старик, — вкрадчиво сказал голос. — Мы повязаны этим вместе, и никуда от этого не деться. Ты знаешь это так же хорошо, как и я.
— Твайнинг был прав, — ответил отец. — Ты омерзительный, презренный образчик человеческой породы.
— Твайнинг? Старик Каппа? Каппа мертв все эти тридцать лет, Джако. Как и Джейкоб Марли. Но, как говорил Марли, его призрак тут задержится. Как ты, должно быть, заметил.
— И мы убили его, — глухим безжизненным голосом произнес отец.
Я слышала то, что слышала? Как он мог…
Оторвав ухо от двери и попытавшись разглядеть что-то в замочную скважину, я пропустила следующие слова отца. Он стоял рядом со столом, смотря в сторону двери. Незнакомец был ко мне спиной. Он был очень высок, шесть футов четыре дюйма, прикинула я. Рыжими волосами и выцветшим серым костюмом он напомнил мне канадского журавля, чучело которого стояло в полутемном углу оружейного музея.
Я снова приложила ухо к обшитой панелями двери.
— …нет закона о сроке давности позора, — говорил голос. — Что для тебя пара тысяч, Джако? Ты должен был заполучить приличный куш, когда умерла Харриет. Одна страховка…