– Недельский…
Глава шестая
Этот запах! Он был сильнее всех других запахов, висевших в комнате. Он растворил и кислый табачный дух, и яркий аромат неведомого парфюма, которым пользовалась Анна, и терпкие, вызывающие приступ дурноты пары алкоголя. Так пахнет лезвие топора, забытого на плашке в мерзлом сарае, так когда-то очень давно пахла холодная дверная ручка чулана, в котором бабушка запирала непослушного внука. Это запах железа. А еще это – запах страха.
Казалось, от него некуда деться. От него тошнило сильнее, чем от водки. Он пропитал собой комнату, осел на руках, на мокрой плюшевой подушке, на ледяном кольце чьих-то недвижимых и совсем неуютных объятий. Словно холодный, сытый питон обвил шею и замер, передумав душить свою жертву.
Невыносимый, яркий свет ударил в глаза. Бесцеремонно, грубо он выдернул из покойной темноты мозг, всадил в него тупую и острую иглу. Хотелось укрыться, спрятаться, не дать себя обнаружить и потревожить. Если бы не жуткий запах железа и не стальные объятия неподвижного питона – в сонном полумраке прокуренной комнаты было так безмятежно!
– Оставаться на месте и не делать резких движений!
Больные, уставшие от сонного дурмана, глаза долго привыкали к свету. Они едва различали людей, застывших, как глыбы, как мрачные изваяния, прямо над диваном. Странные, черные люди. И все как один – незнакомые. А через мгновение обрели очертания предметы и вещи. Стала неуютной и мерзкой почерневшая от сырости плюшевая подушка под головой, расцвел отвратительными узорами скомканный плед, путавший руки, а перед самым лицом в смертельном, ледяном ужасе застыли глаза Анны, почему-то утратившие свой обычный зеленый цвет. Она смотрела, не мигая, куда-то, мимо страшных людей, а ее полные руки – тяжелые и холодные – оказались тем самым уснувшим питоном. Ее объятия окостенели, из них было непросто выбраться, и само полуобнаженное тело Анны в лоскутах разорванной одежды было грузным и неподатливым. Оно неловко скатилось на спину, и в нестерпимо ярком свете чешской люстры студенисто задрожал вспоротый, как пашенная борозда, живот мертвой женщины.
Этот запах! Он был зарыт в пледе, в подушке, он пропитал насквозь диван, он висел душным, приторным облаком прямо над головой, путаясь в тяжелых шторах, сползал по стенам и грузно оседал в черную лужу на паркете. Это запах крови. Запах чужой смерти и дыхание – своей собственной…
– Встать!.. – Черные люди, нетерпеливо топчущиеся возле дивана, пришли поставить точку. Последнюю точку на мнимом уюте и спокойствии больного забытья, на тлеющей надежде обрести семью и родить дочь, на скучной и никудышной работе, на глупой, ставшей никому не нужной и не важной жизни…
– Встать!..
Андрей Голота с трудом разлепил веки и тяжело сел на шконке. Окошко в стальной двери было распахнуто, и надзиратель громко стучал ключом по откинутой полке раздачи.
– Встать!.. Прием пищи!..
Голота доплелся до двери, получил алюминиевую миску с похлебкой, два куска ржаного хлеба и, пошатываясь, побрел обратно в дальний угол камеры, где, едва различимый в полумраке дежурного освещения, торчал из стены стол, привинченный двумя ножками к полу.
Один и тот же сон мучает Голоту последние десять месяцев. Он лежит на залитом кровью диване в тяжелом и невыносимом похмелье, плохо соображая, щурит глаза, болящие от яркого света, и пытается рассмотреть стоящих над ним людей. В голову словно кто-то всадил тупую, раскаленную иглу. От запаха кислого железа дурнота подкатывает к горлу. Он силится привстать на своем кровавом, смятом ложе и перед самым лицом видит два мертвых, невидящих глаза. Анна лежит рядом с ним на диване, обвив ледяной, застывшей рукой его шею. Он силится освободиться из ее жутких объятий, еще не понимая, что происходит, мотает головой, пробует упереться плечом в прокисшую от крови подушку. Наконец он садится на диване, ошеломленно уставившись на лежащую рядом с ним женщину. Анна мертва, но воспаленный мозг Голоты еще не может до конца осознать весь ужас и всю невероятность случившегося. Он сидит на диване, покачиваясь от еще не выветрившегося из головы алкоголя, и силится сосредоточиться на чем-то очень важном. На чем-то главном. И это ускользающее от него открытие – по-настоящему страшно и нелепо. Люди, стоящие рядом, держат его за руки и высвобождают из его одеревеневших пальцев огромный кухонный нож. Деревянная ручка в засохшей крови прилипает к ладони, словно не желая расставаться с хозяином.
– Вставай, мразь!.. – Голоту стаскивают с дивана. Он падает коленями и локтями в холодную черную скользкую лужу на полу. Он даже не чувствует боли, когда ему заламывают за спину руки, а запястья обжигает мертвая хватка стальных браслетов. Но в этот самый миг, в эту самую секунду, отбитую щелчком наручников, Голота вдруг явственно понимает, что пришел конец…
Так бывало и раньше, в далеком, почти забытом детстве. Андрею снились кошмары. Какие-то люди пытались его схватить, обвинить в чем-то страшном и непоправимом. Он кричал, закрывал лицо влажными от страха ладонями и… просыпался. Это ощущение, когда кошмар, только что казавшийся реальным и безысходным, вдруг рассыпался на глазах, оборачивался спокойствием тихой и уютной комнаты, оставляя после себя лишь жуткие воспоминания и насмешку над собственной глупой фантазией, – было сейчас таким желанным, таким необходимым!
Нынешний кошмар не исчезал, не растворялся в рассветных лучах, не рассеивался с пробуждением. Этот сон был зловещим рефреном происшедшего наяву. Он мучил Голоту каждую ночь, висел над ним черным проклятием. Рассвет не приносил облегчения, а пробуждение не только не радовало, а, наоборот, вызывало тоску и отчаяние.
Голота пошевелил ложкой в алюминиевой миске, выудил скользкую картофелину из густой жижи с плавающими мокрицами, подержал ее на весу и, всхлипнув, уронил обратно в похлебку. Посидев с полминуты в каком-то болезненном оцепенении, он бросил ложку и закрыл лицо ладонями.
«Ты закончишь свою жизнь в тюрьме! Как твой никудышный отец!» – эти слова матери, Софьи Борисовны Голоты, которые та часто повторяла в раздражении или во хмелю, сейчас походили на сбывшееся пророчество.
Андрей родился в Ленинграде весной 1937 года. Воспоминания его детства были сотканы из ярких, почти осязаемых картинок. Летний закат над Невой, еще не скованной объятиями бетонных конструкций. Горьковатый дым заводских труб. Бабушка, разглаживающая морщинистыми руками скатерть на столе. Уставшая мать, пахнущая свежей краской, какой на фабрике, где она работала, пропитывали швейные нитки. Пацаны во дворе, с гомоном катящие по асфальту металлические колесики со спицами. А еще – ботинки, выставленные в длинном коридоре большой коммунальной квартиры. Мать замазывала чернилами дырки на прохудившейся обуви, потому что денег на новую не было.
Сколько себя помнил, Андрей боялся мать даже больше, чем соседского Митьку, который носил в бездонных карманах холщовых штанов здоровенный кастет. Измученная непосильным трудом и постоянным безденежьем, женщина часто прикладывалась к бутылке. Маленький Андрей сидел сычом в самом дальнем углу их двадцатиметровой комнаты и всякий раз гадал, чем обернется опьянение матери. Бывало, она, очнувшись от долгих раздумий над пустым стаканом, искала сына взглядом и, подозвав, хватала за волосы, прижимала лицом к своей груди и всхлипывала: «Родненький мой… Сиротинушка моя горемычная!.. Пропадем мы с тобой пропадом!..» Голота смиренно терпел эти излияния нежности и скорби, угрюмо сопя в материнскую кофту, пропахшую ненавистной краской. Он мысленно благодарил водку за то, что не сделала сегодня из его мамы чудовище.
Впрочем, проклинать бутылку ему приходилось гораздо чаще. В такие дни мать с налитыми кровью глазами царапала Андрею лицо, била наотмашь по щекам и по затылку. Он громко плакал, пытаясь загородиться от ударов маленькими ручонками, но это приводило мать в еще большее бешенство. «Паразит! – кричала она, брызгая вонючей слюной и проворачивая сыну ухо ледяными пальцами, словно ключ в дверном замке. – Лишенец! Пропади ты пропадом, прожорливая тварь! Ступай за отцом своим поганым!»
Отца своего Голота не помнил. Бабушка рассказывала, что он происходил из крестьян, а перебравшись в Питер, работал укладчиком мостовых и до конца дней был неграмотным. Между тем у болтливых соседок по коммунальной квартире было на этот счет иное мнение. Нередко, особенно когда Андрей забывал выключать после себя свет в уборной, он слышал в спину шипение: «Вы поглядите на этого интеллигента недорезанного! Весь в отца пошел! Тот тоже книжки читал и свет в уборной не гасил! За то и покарал его народный гнев!»
Отца расстреляли в 38-м. Андрей так никогда и не узнал – за что. Мать не любила эту тему и отвечала односложно: «За то, что сволочью был!»
Как все обстояло на самом деле, Андрей так и не узнал. Единственное, что было очевидным, – он всю жизнь носил фамилию матери – Голота, а в повторно выданной метрике в графе «отец» красовалось безыскусное: «Иванов Иван Иванович». Имярек.
Бабушка умерла в блокаду. Из всех картинок детства самой черной, болящей и мучительной был замерзающий, голодный Ленинград. Андрей на всю жизнь запомнил вой сирены воздушной тревоги, осунувшиеся, хмурые лица соседей: «Борисовна! Ты почему малого своего, Андрюшку, никогда не берешь в убежище? Во всем Ленинграде был единственный слон в зоопарке, и того разбомбило!» Мать брезгливо морщилась: «Андрюшка не слон. Авось не взорвется!»
Став старше, Голота понял, что мать играла со смертью в поддавки. А ставкой в игре был он – несмышленый пятилетний мальчик. Если отвалится лишний рот – значит, судьба такая. А останется жить – опять же, судьба…
Он выжил.
Может быть, зря? Именно сейчас, в сентябре 1973-го, в камере смертников, самое время задать себе простой и, в то же время, главный вопрос: «А зачем я жил? Ради чего Господь отвел от меня смерть тогда, во время блокады? Зачем не дал умереть от голода и погибнуть под бомбой врага?.. Чего Он ждал от меня все эти годы, раз за разом отводя верную гибель и неминуемую беду? Покаяния? Он ждал, что я исправлю свою жизнь, и поэтому медлил с наказанием?
«Некто имел в винограднике своем посаженную смоковницу, и пришел искать плода на ней, и не нашел. И сказал виноградарю: вот, я третий год прихожу искать плода на этой смоковнице и не нахожу. Сруби ее. На что она и землю занимает? Но он сказал ему в ответ: Господин! Оставь ее и на этот год, пока я окопаю ее и обложу навозом. Не принесет ли плода. Если же нет, то в следующий год срубишь ее…»
Голоте великодушно дали в камеру Библию. «Полосатикам»[5] можно все.
Потому что недолго осталось до Последнего Вздоха. Говорят, почти все приговоренные к ИМН читают Библию. Даже непреклонные атеисты. Даже отъявленные душегубы. И в этом факте, несмотря на его кажущуюся простоту, скрыта великая мудрость устройства человеческой души. Ох, как непросто бодрствовать тому, кто не знает, когда придет господин. Но тот, кому известен свой последний день и час, должен торопиться.
Когда не чувствуешь на своем затылке дыхания смерти, когда не понимаешь, что до конца всего лишь миг – тогда лень думать о том, что там, за чертой. Потому что жизнь безбрежна и ты не веришь в смерть, и о самой жизни не думаешь.
Все меняется вдруг, когда черным рассветом встает зловещее: «Завтра ты умрешь!» И тогда ледяной судорогой сжимается сердце: «Не может быть, что это конец! Не может быть, что за ним – пустота!» Мозг отказывается расшифровывать значение того, что не имеет значения. Он не в силах осознать отсутствие всего. Теперь он так же не понимает слово ничто, как еще вчера не понимал слово вечность. Маленький и чванливый человеческий мозг, готовый предположить, что у бесконечности есть конец, тут же выдает следующий закономерный вопрос: «А что за ним?» Действительно, если вселенная где-то заканчивается стеной, то что дальше? Бесконечная стена? Опять бесконечная?
Последние полгода Голота читал Евангелие. Он словно пытался добежать туда, куда до недавнего времени не помышлял даже взглянуть. Он раз за разом спрашивал себя, не за что срубили смоковницу, а почему это произошло только сейчас? Ведь столько раз он был у последней черты! Столько раз был на волосок от гибели! Он уцелел во время бомбежек, не умер с голоду в блокадном Ленинграде…
Следующее его свидание со смертью состоялось уже после войны.
Андрей учился в пятом классе. Он был тихим, забитым ребенком, сотканным из комплексов и страхов. Его смиренная покорность и немногословность удивляли соседей, радовали учителей, а дворовые мальчишки, которые сначала превратили его в объект насмешек и подтруниваний, очень скоро махнули рукой на «маменькиного сынка» и, казалось, даже забыли о его существовании.
Маленький Голота не вызывал никаких чувств у окружающих его людей. Ни расположения, ни сочувствия – потому что не делал никому добра, ни раздражения – потому что никому не мешал, ни даже любопытства – потому что был замкнут и нелюдим. Лишь один человек на всем белом свете испытывал к нему сильное и неподдельное чувство. «Маменькин сынок» был ненавидим собственной матерью.
Софья Голота в послевоенные годы была похожа на себя прежнюю только скверным, тяжелым характером, а также любовью к бутылке. Во всем остальном она заметно изменилась. Исчезли роскошные черные локоны, и их место заняла шапочка жидких волос, подернутых сединой. Ее лицо, которое когда-то можно было назвать миловидным, теперь расплылось в бесформенный непропеченный блин, на котором раздавленным урюком чернели злые щелочки глаз. Но главная метаморфоза произошла в ее голове. Мать стала подозрительной и неразговорчивой. Андрей уже давно не слышал от нее ни жалоб на судьбу, ни ругани, ни угроз. Он подозревал, что с матерью происходит что-то неладное, но не мог объяснить – что именно. Бывало, он вдруг замирал за столом, обжигаемый ее ледяным, ненавидящим взглядом. Софья могла часами молча наблюдать за сыном, как хищник, который следит за своей жертвой в ожидании, когда та сделает непоправимую ошибку. Андрей втягивал голову в плечи и деревенел от страха.
Раз в неделю мать варила суп из капусты и картофеля. Она убирала огромную кастрюлю в холодильник и всякий раз, доставая обратно, прежде чем нести на кухню разогревать нехитрый обед, проводила пальцем по желтым от застывшего жира стенкам.
– Вроде, меньше стало… – повернувшись к сыну, она устремляла на него ядовитый взгляд. – Ты открывал холодильник в мое отсутствие?
– Нет-нет! – испуганно заверял тот. – Честное слово! Даже не прикасался!
Мать, не мигая, смотрела ему в глаза:
– Я тебе верю, Андрюша… Ты ведь не хочешь расстроить маму, правда?
Голота кивал, всеми силами стараясь скрыть волнение. Ему казалась ужасной сама мысль о том, что мать может не поверить ему и прийти в бешенство.
Софья уходила на кухню, а Андрей еще долго дрожал от страха. Странности матери сейчас пугали его больше, чем когда-то – ее необъяснимая жестокость.
Ко всему прочему, в их дом стали наведываться мужчины, а некоторые из них даже оставались на ночлег. Мать выдвинула на середину комнаты бабушкин шкаф, а кровать мальчика задвинула подальше в угол – между стеной и комодом. По ночам Андрея будили звуки, которым он – двенадцатилетний подросток – уже мог дать объяснение определенного толка. Голота сжимал кулаки и жмурился в брезгливом отвращении и страхе, слушая, как скрипит кровать под грузным и потным мужиком, ерзающем на его хрипло постанывающей матери.
Он перестал здороваться с соседями, норовя шмыгнуть незамеченным в уборную или на кухню. Он боялся встретиться с ними даже взглядом, потому что с животным ужасом ждал, что кто-нибудь из них рассмеется ему в лицо и бросит презрительно: «Твоя мать – шлюха!»
Софья Голота между тем продолжала зорко и с подозрением наблюдать за сыном, и тот наконец сделал первое открытие, потрясшее его до глубины души. Убедившись, что именно за столом он чаще всего чувствует на себе ее ледяной, полный ненависти взгляд, Голота прозрел. Да так неожиданно, что чуть не подавился куском хлеба. «Мама считает, что я ее объедаю!»
С этого дня Андрей стал испытывать приступы дурноты за домашним столом. Скромная, безыскусная пища, составлявшая их ежедневное меню, просто не лезла ему в глотку. Отныне он старался пожевать кусок хлеба на лестничной клетке или погрызть яблоко в школе на переменке. Вот все, чем обходился мальчик. Молодой организм требовал нормального питания и, не получая его, постепенно ослабевал.
Однажды Андрей упал в обморок прямо на уроке географии. Он пришел в себя в медицинском кабинете школы, и первый вопрос, который задала ему хмурая медсестра, звучал так: «Ты когда в последний раз ел?»
Тамара Петровна, молодая учительница, преподававшая географию, проводила мальчика домой. Андрей плелся по знакомым улицам, сгорая от стыда и унижения при одной только мысли о предстоящей встрече с матерью. Но, по счастью, той не оказалось дома.
– Значит, здесь ты живешь? – спросила географичка, едва переступив порог и обводя взглядом комнату. – А где же родители? На работе?
Андрей шмыгнул носом:
– Мама… Она ушла… Но скоро придет.
– Очень хорошо, – кивнула учительница. – А ты бы прилег, пока я приготовлю…
С этими словами она склонилась над крохотным холодильником «Саратов», стоящим возле входной двери.
– Нет! – испуганно вскрикнул Голота.
Женщина вздрогнула и вопросительно уставилась на своего ученика:
– Что-то не так?
– Я… – Андрей облизал пересохшие губы. – Я не голоден. Спасибо.