– А вдруг это он мне подбросил?
– Кто?
– Виктор. – Она даже похолодела от такого предположения. – Чтобы потом найти спрятанное и арестовать меня.
Неожиданно затрещал дверной звонок, и отец с дочерью разом вздрогнули.
Он посмотрел на часы.
– Что-то рановато для Николая…
Кира ахнула и закрыла ладонью рот.
Звонок повторился.
– Все, папка… Поздно… Это за мной…
Она медленно встала и направилась к двери.
– Подожди! – испуганно крикнул отец. – Я спрячу вещи!
Он сгреб в охапку сваленное на полу и бросился вон из комнаты.
Ледяными пальцами, словно снимая оружие с предохранителя, Кира отвела в сторону «собачку» замка. Дверь бесшумно открылась, и сухощавый пожилой мужчина, возникший на пороге, почтительно наклонил рыжеволосую голову:
– Здравствуйте, вы – Кира? Я бы хотел поговорить с вами и вашим отцом. Меня зовут Олаф Петри…
Глава пятая
Карелия, Петрозаводск, сентябрь 1973 года
Олаф Петри, начальник следственного изолятора № 1, – высокий, сухощавый мужчина лет сорока, с тонкими, интеллигентскими чертами лица и копной рыжевато-русых волос – никому не сообщил, где собирается провести ночь. По инструкции он обязан был это сделать, но пикантность и щекотливость ситуации заставили его промолчать. Никому – ни дежурному по СИЗО, ни тем более прокурору, вовсе необязательно было знать, что его жена с дочерью еще не вернулись с курорта, а он сам уже вторую неделю ночевал не дома.
Сегодня с самого утра моросил противный ледяной дождь, а к вечеру небо и вовсе рассердилось не на шутку. Налетевший со стороны Онежского озера ветер швырял на ветровое стекло, словно лопатой, тяжелые, рваные водяные россыпи. На своем новеньком ВАЗ 2101 (предмете гордости и неоспоримого превосходства начальника СИЗО перед подчиненными) Олаф проехал по мостовой Октябрьского проспекта, пузырящейся потоками взбешенной стихии, свернул на Московскую улицу и через пять минут был уже на набережной.
Там он остановился, сдал задом на бетонный пятачок перед Геологическим музеем и выключил двигатель. Последующие сорок минут Олаф топтался на тротуаре с поднятой рукой, ежась от мокрого ветра и пытаясь разглядеть в стене дождя спасительный зеленый огонек свободного такси.
Было примерно полдвенадцатого вечера, когда он, промокший до нитки, злой и уставший, добрался до серой пятиэтажки, угрюмым пятном прилепленной к старому городскому кладбищу в самом конце Фабричной улицы. В этот поздний час скорбный погост выглядел еще печальнее. Он выбрасывал из темноты со вспышками молний очертания крестов и надгробий и, казалось, отчаянно взывал о чем-то к черному, взбешенному небу.
Олаф медленно поднялся по лестнице на второй этаж, поискал глазами нужную кнопку звонка на обшарпанной стене и позвонил.
Дверь сразу же открылась, и женщина лет тридцати пяти, в плотном домашнем халате, расшитом безвкусными лилиями, бросилась Олафу на шею.
– Наконец-то, милый! А я уже начала волноваться, что ты не придешь. Такая непогода…
Он прошел в квартиру, устало стянул с себя мокрый плащ, сел на табурет в прихожей и коротко приказал:
– Налей мне водки…
…Сползая все ниже и ниже, женщина медленно и чувственно целовала его грудь, покрытую рыжеватыми вьющимися волосами, и дряблый живот. Она ласкала губами его бедра, а он, закрыв глаза, постанывал от удовольствия, прогибался всем телом и теребил руками край одеяла. В тот самый момент, когда Олаф уже почувствовал приближение развязки, когда, закусив губу, зарычал в предвкушении сладкого мгновенного взрыва, на тумбочке рядом с кроватью противно затрещал телефон.
Женщина вздрогнула и подняла голову, досадуя, что нелепая случайность бесцеремонно нарушила ее идиллию. Олаф поморщился и зло хлопнул ладонью по одеялу:
– Что за скоты!.. В два часа ночи!.. Небось, дружок твой какой-нибудь, Ксана!
– Я понятия не имею, кто может звонить так поздно! – испуганно заверила та и, сев на кровати, схватила трубку.
– Алло!.. Что?.. Кого?!..
Она поморгала в недоумении и протянула трубку Олафу.
– Это… тебя.
– Меня? – одними губами переспросил тот и в ужасе уставился на телефон. – Это невозможно…
– Вы ошиблись. Здесь таких нет… – неуверенно пробормотала женщина, поднеся трубку к уху.
Еще несколько секунд она слушала ответ и опять повернулась к Олафу:
– Это тебя… Возьми.
Тот рывком сел на кровати и схватил трубку.
– Ну что, спрятался, кот потасканный? – прошуршал в мембране голос, который нельзя было перепутать ни с каким другим. – И инструкцию нарушил, и моральный облик замарал…
Даже в темноте было видно, как Олаф побледнел.
– Я здесь совершенно случайно, товарищ прокурор, – пролепетал он, шаря ногами по холодному полу в поисках тапочек. – Зашел по делу к машинистке, чтобы забрать документы.
– А ты слышал, мой хороший, – насмешливо продолжал прокурор, – народную мудрость: кто предал жену, предаст и родину?
Олаф молчал.
– Как теперь тебе, товарищ коммунист, – ерничал голос в трубке, – партия может доверять важные дела? Как может поручать ответственные задания?
– Николай Львович… – взмолился начальник СИЗО. – Прошу вас… Честное слово…
– Я еще подумаю, как с тобой быть, – сурово пообещал голос. – Завтра напишешь объяснительную на мое имя…
– Слушаюсь… – прохрипел Олаф.
– А пока… – прокурор откашлялся в трубке, – застегни брюки, донжуан, вытри рот, и чтобы через двадцать пять минут был у меня…
– Через двадцать… пять минут… – растерянно повторил начальник СИЗО, мгновенно представляя, как будет добираться под проливным дождем до своей машины, брошенной возле Геологического музея на набережной.
– Что, конспиратор, проблемы с транспортом? – хмыкнул прокурор.
– Н-нет, – промямлил Олаф, – нет проблем.
– Это хорошо, что нет, – одобрил голос в трубке. – Но на всякий случай – моя машина там у тебя, под окнами…
Проклиная все на свете – и этот промозглый вечер, и свою неблагодарную, нервную работу, Олаф Петри натянул на все еще горячее от вожделения тело влажную, холодную одежду и поплелся к дверям. На пороге он остановился, озаренный внезапной догадкой, и, обернувшись, спросил зло:
– Интересно, а каким образом прокурор города узнал, что я здесь?
Женщина села на кровати, торопливо застегнула халат, подняла глаза на своего любовника и пожала плечами:
– Почем я знаю?
Олаф еще секунду помедлил, распахнул дверь и покачал головой на прощанье:
– Сука…
В подъезде, спускаясь по лестнице, он увидел в окно прокурорскую «Волгу». Мрачной черной пантерой она застыла у тротуара, словно готовясь к решающему прыжку, грозящему ее жертве неминуемой смертью. А еще Олафу показалось, что старое кладбище за окном шевельнулось, и белые надгробия зловеще задрожали в сырой темноте.
Он машинально остановился на площадке между этажами, наклонился к квадрату оконной рамы, вглядываясь в черноту улицы, и провел ладонью по влажному стеклу, словно пытаясь стереть наваждение. В тот же миг створка дернулась под его рукой, и тяжелая прозрачная пластина куском разорвавшейся ночи рухнула на пол. Осколки стекла звонко посыпались по ступенькам лестницы, прочертив тишину подъезда оглушительным эхом. Олаф вздрогнул от неожиданности всем телом и отпрянул от окна. Ледяной ужас скатился от сердца куда-то вниз и ухнул к ногам, подобно разбитому стеклу. Олаф попятился к перилам, щурясь от сырого ветра, ударившего с улицы в обнаженную раму, развернулся на каблуках, намереваясь продолжить путь, и… вскрикнул от мгновенного страха. Прямо перед ним, на второй ступеньке лестничного пролета, ведущего на верхний этаж, стояла старуха с бледным, как лунное пятно, лицом и не моргая смотрела ему в глаза.
«Черт бы тебя побрал! – мысленно воскликнул начальник СИЗО. – Старая ведьма! Напугала до полусмерти!»
Между тем было совершенно непонятно, каким образом очутилась здесь эта жуткая старуха с немигающим ледяным взором. Любой человек, зашедший сюда с улицы, непременно стоял бы на ступеньках пролета, ведущего наверх, а не вниз.
«Верно, она живет здесь, – успокоил себя Олаф, – в одной из квартир. Мучается бессонницей, старая, вот и вышла, услышав звон стекла…»
– Простите… – пробормотал он, виновато моргая. – Я случайно задел створку… На улице такой ветер… А стекло было плохо закреплено…
Старуха не проронила ни слова. Она смотрела на Олафа студенистыми мертвыми глазами, и тот почувствовал, что недавний ужас снова морозит ноги, сжимает тисками грудь и медленно вливается обратно в сердце.
Было еще что-то очень странное в этой застывшей мумии, кроме неподвижного взгляда и бледного бескровного лица. Начальник СИЗО никак не мог понять – что именно? Волосы старухи были скрыты ситцевым простеньким платком, запахнутым под острым подбородком и завязанным на затылке, как это обычно делают женщины, работающие в поле или на гумне. Казалось, что ее морщинистое лицо кем-то тщательно разглажено и запудрено, а поджатые губы склеены навечно в тонкую прозрачную полоску. Старуха была закутана в длиннополую светлую ткань, скрывавшую не только ее фигуру, но и руки.
«Платье у нее странное…» – ответил наконец сам себе Олаф и неуверенно двинулся по ступенькам вниз.
Он уже дошел почти до конца пролета, как кто-то, безжалостный и страшный, взвизгнул в мозгу: «ДА ЭТО ЖЕ САВАН!»
Олаф почувствовал слабость в коленях и ухватился за перила, чтобы не потерять равновесие от нового приступа холодного страха. Он не смел обернуться, потому что боялся, что старуха стоит сейчас прямо за его спиной, двумя ступеньками выше, и молча смотрит ледяным взглядом ему в затылок. Он даже ощутил ее сырое дыхание на своей шее. А может, это был все тот же ночной ветер, ворвавшийся сюда через створку разбитого окна…
– Номер сорок три… – услышал он треснувший, сухой голос у самого уха и замер, вцепившись в перила обеими руками, боясь даже вздрогнуть, не то что повернуть голову.
– Сорок третий номер, – хрипло, но явственно повторил голос над ухом, – это твоя погибель!
Олаф зажмурился, отпустил руки, отчаянно шагнул через последние три ступеньки и нырнул в гулкую темноту парадного, к скрипучей двери подъезда, отделявшей его от спасительной «Волги», припаркованной на улице.
Тяжело дыша, он плюхнулся на заднее сиденье машины, как человек, только что оторвавшийся от преследования, прильнул к стеклу, всматриваясь в темноту мертвой улицы, и нетерпеливо бросил в спину водителя:
– Поехали, поехали!..
Шофер даже не шевельнулся. Он сидел неподвижно, положив руки на руль, и Олафу был виден лишь его стриженый затылок, потому что зеркало заднего обзора не отражало ничего, кроме черной пустоты. Начальник СИЗО на секунду замер и, уже заранее чувствуя недоброе, медленно протянул руку к голове водителя:
– Слышь… Ты это…
В следующее мгновение Олафу словно плеснули в лицо ледяной водой: шофер резко повернул к нему искаженное лицо, и в полумраке салона вспыхнули ядовитым свечением два безумных глаза. Олаф отпрянул на спинку сиденья, задыхаясь от ужаса.
– П-простите, – пролепетал водитель, тряся головой, словно приходя в себя после внезапного помешательства. – Я заснул… Да так крепко! Еще раз – простите. Сегодня был жуткий день, и я вымотался… Уже едем!
И он запустил двигатель.
Городской прокурор Николай Львович Штырь – тучный человек лет пятидесяти пяти, с широким, вечно потеющим лицом и маленькими, живыми карими глазками – восседал в огромном кресле своего кабинета за длинным столом, покрытом коричневым сукном. Прямо за головой прокурора раскинулась на полстены географическая карта Петрозаводска, утыканная разноцветными флажками. Остальное убранство комнаты состояло из массивного дубового шкафа – тяжелого и мрачного, как и сам хозяин, несгораемого сейфа и крохотных, почти детских стульчиков, выставленных вдоль стены. Любой проситель, чудом попавший на прием к городскому обвинителю, чувствовал себя на таком стульчике не только некомфортно – раздавленно. Ему приходилось смотреть на хозяина кабинета снизу вверх, как пристыженной собачонке, топчущейся возле собственной лужи.
Штырь слыл человеком жестоким и жадным. В компетентных кругах про него ходили жуткие легенды, в которых очень сложно было отличить ложь от истины. Суровая правда казалась невероятной, а безжалостная выдумка – очень правдоподобной.
Рассказывали, что Николай Львович получил свою нынешнюю должность, когда после нехитрых, но иезуитских комбинаций выдал дочь-десятиклассницу замуж за тридцатилетнего балбеса – сына первого секретаря горкома. Лет девять назад, на одной из богемных вечеринок, посвященных дню рождения известного карельского писателя, лауреата многих Государственных премий, Штырь подпоил горкомовского сынка и отправил в самую дальнюю комнату – отдохнуть и прийти в себя. За ним следом бездушный отец втолкнул в комнату свою дочь – закомплексованную девочку-переростка с крупными чертами лица и вечно испуганными глазами. «Раздевайся! Живо! – приказал ей Штырь. – Ляжешь к нему голая – и все!.. И больше ничего от тебя не понадобится. Этот дебил все сделает сам!..»
Проспавшийся «дебил» потом долго не мог понять, почему рядом с ним на кровати в чужой квартире рыдает голая девица и вытирает слезы окровавленной простыней…
Штырь, который тогда был прокурором межрайонной прокуратуры, долго шмыгал носом в горкоме: «Конечно… я не дам делу ход, хотя это сто семнадцатая статья с отягчающими… Но позор-то какой! Какая незаживающая рана в сердце ребенка!.. И ее отца…»
Свадьбу сыграли той же осенью. Николай Львович умудрился не потратить на нее ни копейки.
Между тем, вопреки расхожей логике, брак семнадцатилетней девушки и взрослого, но глуповатого мужчины оказался крепким и долгим. Дочь прокурора рожала детей каждые полтора года, пока наконец рассерженный отец не сделал ей выговор: «Угомонись, крольчиха! У вас у обоих мозгов нет! Этому вообще все равно, куда пипетку макать, а моя и рада стараться! Кто из вас двоих дураков думает детей обеспечивать? На меня надеетесь? Или на партийного папика?..»
Через год после этого разговора дочь Штыря умерла от энцефалита.
Николай Львович редко виделся с внуками. Трижды в год – в дни рождения, а также к 7 ноября он присылал им шоколадные наборы с поздравительными открытками, на которых неизменно красовалась одна и та же машинописная строчка: «С уважением и наилучшими пожеланиями, Штырь Н.Л.».
А «партийный папик» заменил детям и мать, и отца, и второго деда.
Еще одной отличительной особенностью городского прокурора была его почти болезненная, иногда необъяснимая страсть к ИМН. Даже коллеги Штыря нередко брезгливо морщились, наблюдая, как тот добивается «исключительной меры наказания» по тому или иному делу. Если прокурор находил количество «расстрельных» дел, передаваемых в суд, недостаточным, он орал на следователей и районных прокуроров, угрожал им понижением в должности или, наоборот, сулил золотые горы в случае успеха. Говаривали, будто Штырь лично набирает сотрудников в спецгруппу по приведению в исполнение смертных приговоров и нередко присутствует на казни.
«Ночные планерки» прокурора уже давно никого не удивляли. Утомительное многочасовое смакование будущей казни – одна из слабостей Штыря, о которой известно и в прокуратуре, и в Главном управлении исполнения наказаний, и в МВД области.
Поэтому Олаф не сильно удивился срочному вызову. Завтра – «расстрельный день», а значит, этот бессердечный боров Штырь намеревается всю ночь мусолить подробности предстоящего «мероприятия».
Начальник СИЗО, в силу занимаемой должности, являлся также руководителем «расстрельной группы». Олафа воротило от этой дополнительной миссии, но он никогда даже взглядом не показал, как противна ему «профессиональная нагрузка». Штырь такое не простил бы никогда. Прокурору были чужды любые проявления человечности или того, что он сам называл «соплями интеллигента». Он готов был простить Олафу его любовные интрижки на стороне, но все, что касалось работы, – было святым и незыблемым. «Чего такая харя у тебя недовольная, Петри? – допытывался как-то на планерке Штырь. – Обещаю, слюнтяй, что когда-нибудь заставлю тебя самолично произвести выстрел! Хочу понаблюдать за тобой, когда брызнет кровушка и лопнет мозжечок казненного…»
Олаф никогда не присутствовал на казни. Он лишь отдавал приказы. Всегда – устно и только тем, кого это касалось. В его группу входили десять человек. Все они являлись сотрудниками СИЗО. Кроме непосредственных исполнителей, в «команде А» значились также двое водителей, врач и представитель МВД. Штырь был главой государственной надзорной инстанции над деятельностью расстрельной группы. Он же, по сути, и руководил ею. Год назад прокурор навязал Олафу нового сотрудника по фамилии Недельский. «Возьми его в «команду А», Петри! – распорядился Штырь, улыбаясь одними уголками губ. – Незаменимый кадр! Вам, сраным интеллигентам, даст сто очков вперед!»
«Незаменимый кадр» оказался извращенцем-садистом. Коренастый молодой человек лет двадцати семи, со светлыми, не по моде коротко стриженными волосами, большим ртом и абсолютно ледяными глазами, он всякий раз вымаливал у Петри мандат на исполнение, приезжал на место казни раньше положенного срока и подолгу мерил шагами узкую камеру со звуконепроницаемыми стенами, готовясь к убийству. Недельский присаживался на корточки и гладил ладонью пулеуловитель – черный шершавый щиток, пристроенный в углу мрачной комнаты, улыбаясь и шевеля губами, словно нашептывая страшные, неведомые заклинания. Затем он наклонялся лицом к стальному зарешеченному люку для стока крови в самом полу и, закрыв глаза, вдыхал одному ему ощутимый аромат смерти. Ему чудилось, что невидимая смесь агоний, судорог, криков и вздохов, накопившаяся в этой комнате за последнее десятилетие, проникает в легкие, в самое сердце и делает его сверхчеловеком – бесстрашным, неуязвимым и сильным.