Уроки - Иван Лепин 3 стр.


Каждую книгу он успевал прочитывать (это при ежедневной сверхзанятости). Успевал прочитывать, успевал отвечать — добрым отзывом, советом, а то и укором, если книга не приносила ему удовлетворения.

То ли не спал он совсем, то ли сутки у него были длиннее.

…А я не всегда прочитываю даже книги друзей.


С болью Ковалев сетовал на некоторых критиков:

— У нас в ходу нынче всяческие «обоймы». Вот и «обойму» военных поэтов изготовили — пять-шесть имен. Тасуют их, как карты, — то в одной статье, то в другой. Может создаться впечатление, что на фронте были только эти пять-шесть человек. В военную ж антологию критикам, похоже, и заглянуть лень. А ведь в ней представлено столько самобытных имен! И героических…

Он, очевидец долгой тяжелой войны, имел право на такую обиду.


Часто Дмитрий Михайлович вспоминал друзей-краснофлотцев. Многих из них навсегда поглотили воды Баренцева моря. Он говорил о товарищах, еле сдерживая боль, а писал — не сдерживая ее:

На войне у него погибли два брата. Об этом я узнал из его стихов. В разговорах же умалчивал про свое горе, возможно, опасаясь одного: у кого-то оно могло быть еще большим.

Ковалев писал о горе от имени всех:

Послал ему только что вышедшую у нас в Перми сувенирную малоформатную книгу «Весна Победы». Были в ней и стихи Дмитрия Михайловича.

Вскоре получил от него письмо:

«Большое спасибо за прелестное издание, за книжечку, вышедшую к 30-летию Победы! Молодцы вы, пермские издатели, ей-богу!..

На дни моего 60-летия собираюсь уехать из Москвы в Сибирь, чтобы не быть самому на своей старости, на ее пороге. Каждый день тут у нас похороны, прямо как на войне. Вчера похоронили Владимира Котова (умер от инфаркта). Мне он давно не звонил, а тут как раз в день смерти позвонил, сказал добрые слова о моей заметке о Шолохове, спросил, читал ли я о нем статью, там же, в пятом номере „Молодой гвардии“.

А сегодня хороним нашего заведующего кафедрой советской литературы Виктора Панкова. Тоже внезапная смерть от инфаркта. Котову — 47 лет, а Панкову, кажется, — 55. Куваев, Шукшин, Елкин — кругом смерти. Это я еще зажился, несмотря на военное прошлое, на нелегкое детство и прочее.

Летом собираюсь в Белоруссию и Болгарию — в июле и августе. Отдохнуть бы немного, а тут переводы стихов и прозы на шее, а о своем опять подумать некогда.

Мои приветы — Толе Гребневу и Алексею Решетову (о нем я написал рецензушку в „Новом мире“).

Обнимаю — Дм. Ковалев».

Он гордился, что не без его участия был открыт поэт-фронтовик из Перми Константин Мамонтов, но тщательно скрывал это участие.

А дело было так.

В шестьдесят третьем году в издательстве «Молодая гвардия» выходил сборник стихов поэтов, погибших в Великой Отечественной войне, — «Имена на поверке». Узнав об этом, составителю — а им был Дмитрий Михайлович — редакция одной центральной газеты передала тетрадь со стихами погибшего солдата (ее подобрали на поле боя, а после прислали в редакцию фронтовые друзья поэта). Стихи Ковалеву понравились (простые, чистые и честные), и он рекомендовал их к изданию.

Книга благополучно вышла, получила прекрасные отзывы. Но самым радостным было то, что автор, Константин Мамонтов, остался жив, все послевоенное время, работал машинистом паровоза. В том бою он был тяжело ранен, утерял тетрадь, впоследствии считал ее навсегда пропавшей.

Публикация вдохновила Мамонтова, он, что называется, «расписался», и вскоре в Перми был издан его первый отдельный сборник, куда вошли и стихи из московской публикации. Он стал лауреатом премии ЦК ВЛКСМ имени Николая Островского, местная писательская организация единодушно приняла его в члены СП.

А вот на заседании приемной комиссии при Союзе писателей РСФСР, рассказывал Дмитрий Михайлович, дело осложнилось. «Нельзя принимать в Союз писателей по этой тоненькой книжке», — возразил один рецензент. Другой его поддержал: «К тому же автор далеко не молод, вряд ли издаст вторую».

— И тут я не выдержал, взъярился, — вспоминал потом эту баталию Ковалев. — С каких пор мы стали измерять качество литературы количеством? В этой книге всё — жизнь, в ней — судьба человека и поколения. Послушайте:

Или вот это:

Так высоко и просто сказать может только поэт. Пусть стихи его не всегда до блеска отшлифованы, но в них есть то главное, без чего любая гладкопись мертва. В них есть душа… Члены приемной комиссии, не знакомые с книжкой, просили меня читать еще и еще, и я читал, не уставая. Разве можно устать от настоящих стихов? К тому же я видел светящиеся от удивления глаза товарищей. Ведь подлинная поэзия — всегда удивление. А тут мы имели дело с таковой.

Мамонтова приняли в Союз писателей. Были у него впоследствии и новые книги.

Дмитрий Михайлович в своем «подзащитном» не ошибся.


До сих пор в моих ушах стоит пронзительное, непрерывное дребезжание звонка среди глубокой ночи.

Я вскочил с кровати, как ошпаренный. Растерянно ища тапочки, повторял: «Слышу, слышу, минуточку», — но там, за дверью (я, естественно, не ведал, кто там был), не отпускали кнопку, и звонок продолжал визжать, как живой, громче обычного, будто хотел освободиться от удерживающих его шурупов.

Я поспешно открыл дверь и увидел средних лет женщину; рука ее по-прежнему давила на кнопку.

— Извините, вам телеграмма. — Протянула бумажку и тоненькую шариковую ручку. — Распишитесь. — Я взял бумажку, чтобы расписаться в ней, и никак не мог найти нужную строчку.

Женщина ткнула пальцем в синюю галочку:

— Вот здесь. Пишите: «Два часа тридцать минут…» Число — шестое марта. Вот здесь подпись.

Руки мои дрожали, я кое-как исполнил требуемое; сердце предчувствовало недоброе — поздравительные и прочие рядовые телеграммы среди ночи не доставляют.

Не закрывая двери, прочел телеграмму:

«Умер Дмитрий Михайлович, похороны десятого…»

За месяц до случившегося я был в Москве, знал, что с декабря он лежит в больнице, и хотел проведать его. Но к Дмитрию Михайловичу посторонних уже не допускали.

В семьдесят первом году он — после семи операций! — выкарабкался из больницы. Снова писал, вел семинар в Литературном институте, заседал в редколлегии журнала «Наш современник» и в приемной комиссии Союза писателей РСФСР, как ни в чем не бывало колесил по стране в составе различных писательских бригад, писал стихи, рецензии, предисловия, переводил.

Еще шесть лет побеждал свою болезнь — диабет.

Думалось, что победит ее Дмитрий Михайлович и на этот раз…

И вот — страшная телеграмма.

Во сколько квартир его друзей, товарищей, учеников ворвалась эта весть! Скольких заставила вздрогнуть, в бессилии опустить голову.


Из прощального слова лауреата Ленинской премии поэта Егора Исаева:

«Дмитрий Михайлович Ковалев… Фронтовик-подводник. Большой русский поэт, пришедший к нам из Белоруссии… Как он любил родную землю — Центральную Россию и Белоруссию! Любил ее во все времена года. Любил дивную, бушующую в цветах и соловьях, любил туманную, серую — в низких облаках и секучих дождичках; любил белую — сугробную, вьюжную… всякую любил. Любил жителей ее и тружеников. Любил самозабвенно, мудро — от раннего тепла до позднего, от первого до последнего. Любил. И эта любовь, как сама жизнь, от всего сердца сказалась в его стихах, в его книгах — удивительных и неповторимых…»

Иван Лепин УРОКИ



Что там скрывать — любил я любил стихами морочить головы нашим заводским девчонкам. В цехе ли, в женском ли общежитии, куда, случалось, проскальзывал, на вечерах ли в клубе — нигде не упускал случая поразить их, а вернее — понравиться. Читал я с подвыванием, мне казалось, выразительнее самого заслуженного артиста.

Или:

И, конечно, «Хорошую девочку Лиду» читал (от Смелякова я был без ума), «Соперников» Твардовского, «Разлуку» шумевшего тогда Евтушенко, «Зодчих» Кедрина, «Во весь голос» Маяковского… Слушательницы мои восторженно охали, ахали, подпрыгивали от удовольствия. То ли взаправду им нравились стихи, то ли они притворялись, но я, увлеченный, верил в искренность этих охов и ахов и старался еще пуще (как не стараться в двадцать лет ради девичьего внимания?!). В поисках новых стихов я подолгу просиживал в районной библиотеке, просматривал все выписываемые библиотекой литературные журналы, домой брал не по одному поэтическому сборнику.

Выискивал самое-самое, для моей души подходящее. Если душа стихи принимала, заучивал их мгновенно.

Однажды я вернулся из библиотеки с очередным «уловом»: Дмитрий Ковалев — «Красота»:

В тот день мне надо было выходить на работу в третью — ночную — смену, и стихи я решил выучить немедля, чтобы ошарашить ими девчонок из нашего цеха. Так я и сделал, выучил и в час ночи подозвал к стропальщице Люсе Горенко еще и крановщицу Свету Трубе, сверловщиц Олю Чугай и Наташу Чернову и прочитал им свежие стихи.

— Чьи? — широко открыв глаза, удивилась Света.

— Дмитрия Ковалева.

— Что-то я не слышала, ты про такого не рассказывал!

— А я сам о нем ничего не знаю.

Потом заговорила Наташа, девушка стеснительная, но любознательная:

— А разве могут быть колени дикими? — И залилась от смущения краской.

Я не успел ей ответить, рядом оказался мастер и скомандовал разойтись по станкам.

— После работы будете лясы точить, а сейчас — конец месяца…

Я же, уязвленный самолюбием, уже назавтра давал Свете справку:

— Родился Ковалев в пятнадцатом году в Белоруссии — есть там маленький город Ветка. Участник войны, он служил на флоте. У него есть книжки «Далекие берега», «Рябиновые ночи», «Тишина».

— А где сейчас живет?

Я пожал плечами.

— Наверное, там же, где родился. А может, в Москве…


Так уж случилось, что летом шестидесятого года мы узнали друг друга: я о нем — по его прекрасным стихам, он обо мне — по тощей подборке заводских виршей, посланных на творческий конкурс в Литературный институт. Недавно я перечитал их и, право, подивился мягкости K°валева, набиравшего тем летом «команду» заочников в свой поэтический семинар. Будь я на его месте, то безоговорочно возвратил бы пареньку из Горловки его скромные опыты.

Но, видимо, присылали работы и послабее моих.

Как бы то ни было, а меня в числе трехсот счастливчиков вызвали ни вступительные экзамены (вообще-то; институту нужны были всего девяносто «счастливчиков» — сорок пять очников, сорок пять заочников). Вызову я был ужасно рад, девчонки, постоянные мои слушательницы, провожая, чмокали меня в щеки: «Молодец, теперь успешно сдавай экзамены».

Заводских девчонок я не подвел, был зачислен в институт, о котором мечтал долгие годы во сне и наяву. И попал я таким образом в руки Дмитрия Михайловича Ковалева, ставшего для меня на шесть лет учителем, строже которого я дотоле не знавал.

Если можно было бы графически изобразить мои последующие чувства к нему, то линия студенчества была бы зигзагообразной (восхищение его стихами — линия вверх, жестокий разнос мной написанного, условный зачет по творчеству — линия вниз, его честные, бескомпромиссные суждения о литературе — линия вверх, упреки типа: «Хватит быть довольненьким» — линия вниз и т. д.). А вот послеинститутский период я бы изобразил сплошной восходящей линией (пришло понимание: Дмитрий Михайлович устраивал полный разнос за дело, правильно упрекал в душевном довольстве — может, к сожалению, и редковато упрекал).

И такое отношение к нему сохранили почти все участники нашего семинара, что вполне объяснимо: если в институте не последним делом для нас был полный порядок в зачетке, то теперь, постигая жизнь, ее законы, мы пытались наводить «полный порядок» в этой жизни. И тут основным мерилом, стало то, как мы сами и окружающие нас люди относились к жизни: расчетливо, нахраписто или по-ковалевски совестливо.


Сессии для заочников в ту пору проводились раз в году — в июне. Так что общались мы весь первый курс со своим творческим руководителем по переписке, не будучи знакомыми с ним лично.

Долгожданный июнь наконец наступил, и литинститутцы слетелись к своему заветному гнезду — на Тверской бульвар, 25.

Почти все участники нашего поэтического семинара собрались в аудитории за полчаса до звонка. Такое нетерпение легко объяснить: хотелось увидеть, каков он, Ковалев, в жизни. Волновались. Кое-кто, посидев пять-десять минут, шел покурить, чтобы успокоиться. Вышел и я. Сделав несколько глубоких затяжек, бросил недокуренную «беломорину» в урну и заторопился из курительной комнаты в аудиторию: как бы не опоздать на первую встречу.

Когда я вошел, то у стола преподавателя заметил подростка-новичка — невысокого, худого, в коричневом, великоватом чуть, костюме. Он то и дело поправлял рассыпавшийся чуб и деловито перебирал стопку светло-серых папок. Вбежали последние курильщики и мигом расселись по местам.

На новичка никто не обращал внимания. Мы с нетерпением смотрели на дверь, в которой вот-вот должен появиться Дмитрий Михайлович.

А новичок тем временем отодвинул папки на край стола и подал голос:

— Все в сборе? Тогда — здравствуйте. Я — Ковалев, руководитель вашего семинара.

Мы широко раскрытыми глазами удивленно уставились на подростка. Оказалось, это не подросток, а мужчина лет пятидесяти (на самом деле — сорока пяти), с худым нервным лицом, с нависшими на глаза бровями и с высоким морщинистым лбом.

На тонких его губах показалась улыбка, он как бы недоумевал, заметив наши удивленные взгляды: «Неужели я не похож на руководителя?»

Но замешательство было минутное, и Ковалев предложил:

— Давайте будем знакомиться поближе. Я называю фамилию, а вы коротенько рассказываете о себе.

Честно говоря, я малость разочаровался в руководителе: не очень солидно он выглядел. Наверное, трудно ему будет справляться со своими подопечными. И как следствие — мы подчиним его своей воле, станем, как говорится, вить из него веревки. А это мне меньше всего хотелось — я уважал людей добрых, но и требовательных.

Два часа ушло на знакомство.

Остальные два часа говорил Ковалев. Анализировал наши творческие работы. Когда он особенно увлекался анализом, обычно тихий его голос становился резким, речь — нервной, каждое слово, казалось, имело оболочку, свою форму, и его можно уловить, потрогать.

— Я убежден, — говорил он о стихах Ю., — что дело не в подстрочниках. Даже самый плохой подстрочник донесет мысль. — Он жестикулировал при этом, рубил правой рукой перед собой воздух после каждого слова. — У вас же в подстрочниках сплошная декларация. Уверен, то же и в оригинале.

Ю. сидел, пряча голову в плечи, ни жив ни мертв.

В конце занятия Ковалев подвел итоги:

— В нашем семинаре — пятнадцать человек. Не думаю, что все из вас станут, поэтами. С некоторыми, возможно, придется расстаться: институт наш творческий, план выпуска талантов ему не спускают, и отчисление здесь — обычное дело. Будем работать с теми, кто выдержит испытание на творческую зрелость. Так что, если кто-то уже сейчас чувствует себя не очень уверенно, пусть лучше добровольно уходит с первого курса; хуже будет, если кого отчислят с третьего или четвертого — приказом.

Аудитория тяжело вздохнула: ничего себе начало! Да этот подросток, видать, не так безобиден и прост, как кажется с первого взгляда, веревок из него не совьешь.

Назад