Страх: Генри Олди - Генри Олди 2 стр.


Но когда через годы Якобу Генуэзо снилась Книга Небытия и он до рези под веками всматривался в темную смерть неудачливого воришки Шируйе – Якоб не мог рассмотреть цвет халата убитого, не запоминал высоту опор Башни Молчания, но багровый камень перстня неизменно улыбался сквозь завесу лет.

Тот же камень грустно улыбнется с руки постаревшего лекаря Якоба, когда беспокойный ручей его жизни вольется в свое время в океан неведомого. Но об этом – потом. И не здесь. Возможно…

2

Всклокоченный порывистый сирокко метался над притихшими улицами, стряхивая с веток кричащих птиц, закручивая пылевые воронки; никак не удавалось бешеному ветру сдвинуть с места упрямую косматую тучу, зависшую над малой площадью Ош-Ханак и с любопытством оглядывавшую столпившихся людей. Наконец, ветер устал. Отдуваясь, он присел на покатую крышу ближайшего дома, и в наступившей тишине отчетливо прозвучали слова пришлого проповедника в клетчатом покрывале шейха, схваченном на лбу простым металлическим обручем.

– Да услышат слышащие меня: если в душу закрался гнев – демоны безрассудства овладеют ей. Если в душу закралась тревога – демоны отчаянья овладеют душой. Если же похоть войдет в душу – демоны распутства войдут следом. Где есть любовь – там есть и ненависть, где есть боль – там есть страх. Откажитесь от страстей, братья мои, откажитесь от чувств, и уподобится человек невинному младенцу – действующему, не зная зачем, идущему, не зная куда; телом подобен вкусивший истины сохлому дереву, а сердцем – остывшему пеплу…

У босых ног шейха на корточках сидели его ученики – трое мужчин и девушка, с бесстрастными лицами древних идолов. Ничего не отражалось в их тусклом взгляде, и неподвижность сидящих была сродни неподвижности статуй.

Якоб Генуэзо протолкался сквозь ряды любопытствующих зевак и стал разглядывать пришельцев.

Не в первый раз жизнь сталкивала молодого лекаря с последователями секты Великого Отсутствия. Удивительное дело – многие считали их своими, люди Торы и Евангелия, адепты Будды и Магомета наперебой повторяли звучные кованые строки о вреде страстей и истинном сердце, но мало добровольцев рисковало навсегда покинуть грешный, но такой привычный мир, и удалиться в горные урочища Отсутствующих, где аскетизм доводился до степени, граничащей с самоубийством.

«Сильное истощение, – машинально определил Якоб, глядя на худые, перевитые венами руки шейха, воздетые к темному предгрозовому небу. – Сильное, но на контроле… Так можно тянуть до глубокой старости. Собственно, он и не молод… Интересно, зачем они явились в Город? Неужели надеются на неофитов?! Конечно, сказано «идите на улицы и базары», но нельзя же все понимать буквально…»

Толпа качнулась, и потерявшего равновесие Якоба придавили к жирному резнику из соседнего квартала, благоухавшему дешевым мускусом и парной бараниной. Брезгливый лекарь предпринял попытку отодвинуться от жаркого бока мясника – и увидел причину давки.

К проповеднику, расталкивая сторонящихся горожан, двигались айяры Звездного Пса, владыки спокойствия, начальника ночной стражи; и потные лица их лоснились от предвкушения грядущего удовольствия. То ли пришлый шейх забыл в экстазе передать кому положено необходимый хабар, то ли опасная сладость кипрского вина ранее срока ударила в бритые лбы под кожаными шлемами, – но вышедший вперед усатый айяр с кривым ножом десятника и не менее кривыми ногами кочевника явно не отличался веротерпимостью.

– Эй ты, незаконный сын хрюкающего, – стражник подкрутил усы, гордясь уставным остроумием. – С каких пор плешивые евнухи, прикусившие палец изумления зубами глупости, осмеливаются распахивать нужник своего рта без должного на то позволения?!

– Когда в человеке сидит шайтан, – холодно ответил шейх, – он изредка высовывает наружу хвост. Без должного на то позволения. Взгляни на язык свой, порицающий меня – не увидишь ли ты кисточки на его безволосом конце?…

Толпа опасливо затаила дыхание. Багровый айяр направился через площадь, сбычившись под спокойным взглядом проповедника, на дне которого сворачивалось в клубок неведомое. Когда десятник, засунув большие пальцы рук за широкий шелковый кушак, поравнялся с недвижными учениками – девушка молча встала и заступила ему дорогу.

– Прочь, распутница! – тыльная сторона короткопалой ладони, поросшая жестким бурым волосом, наискось хлестнула девушку по щеке. Она пошатнулась и осела на сухую глину; кровь потекла из разбитого рта, придавая так и не изменившемуся лицу вид странной, праздничной маски.

Айяр повернулся – на его пути уже стоял следующий из секты Великого Отсутствия. Хищно ощерившись, стражник присел на расставленных плотных ногах, и синий нож полоснул руку дерзкого.

Ничего не произошло. Вставший на пути, высокий мужчина неопределенного возраста, не шелохнулся. Дикая свирепая ярость исказила черты десятника, выступающие скулы отвердели, и нож умело запорхал вокруг застывшего человека, окрашивая пурпуром серую запыленную одежду.

Шейх не повернул головы. Набрякшие веки опустились, и суровое лицо глядело поверх собравшихся, в дальний угол площади; замерший в жутком оцепенении Якоб хотел было повернуться к неизвестному, заинтересовавшему проповедника больше боли и позора учеников – и не смог. Тело отказалось повиноваться.

Разгулявшийся айяр внезапно отпрыгнул от окровавленной жертвы, и в тигрином изгибе его спины промелькнула неуверенность. Он качнулся, сделал два шага назад и остановился, вжимая шею в массивные плечи.

Казалось, он внезапно забыл, где он и что с ним.

– Вот ты где… – хрипло пробормотал десятник, уставясь в пустоту перед собой и напряженно обходя по кругу нечто, невидимое зрителям, но хорошо знакомое ему самому. – Ты осмелился прийти за мной днем… Ну что ж, надолго запомнит ад Али-Зибака из Тарса…

«Он сошел с ума!» – отчетливо прозвучало в мозгу у Якоба, и в этот момент нависшая туча обрушила на Город искрящийся водопад; и безумный айяр издал боевой клич, рассекая ножом пелену дождя.

Собравшиеся в тот день на малой площади Ош-Ханак часто задумывались потом: рассказывать ли им о случившемся, или лучше будет покрыть кобылу болтливости жеребцом благоразумия.

На площади живой кричащий человек бился с бесплотным призраком, с воздухом, с водой, рубя клинком брызжущее марево, взвизгивая и зажимая ладонью несуществующие раны. Айяр храпел загнанным животным, голова в кожаном шлеме моталась из стороны в сторону; наконец он припал на колено, острый нож трижды разрезал мокрый воздух, и слабеющие ноги не удержали грузное тело.

Упали последние капли. Молчащий шейх по-прежнему не отрывал взгляда от дальнего угла площади, и Якоб наконец нашел в себе силы повернуться. Шейх пристально всматривался в доминиканского священника фра Лоренцо из португальской миссии, а подавшийся вперед священник впился в упавшего стражника остановившимся взглядом из-под грубого полотна капюшона, и плечи его дрожали от напряжения…

Якоба сильно толкнули в грудь.

– Ты лекарь? – гнусаво каркнул один из друзей лежащего десятника. – Проверь…

Якоб склонился над айяром и прижал пальцы к колючей толстой шее. Пульса не было. Зрачки умершего расширились, и в них стоял – страх.

Страх.

Рядом в пыли, мокрой и липкой после дождя, валялся узкий перстень с багровым, как лицо айяра, камнем – видимо, потерянный мертвым. Не сознавая, что он делает, Якоб незаметно накрыл перстень ладонью и сунул за пояс своей шерстяной джуббы.

3

У бронзовой двери в зал государственной канцелярии Якобу пришлось остановиться. Перед лекарем стоял безбровый гигант в туго подпоясанном халате, уже начавший оплывать, но пока сохранивший внушительность форм. Его руки умело скользнули по телу Якоба, и вороненый дамасский кинжал, служивший при необходимости ланцетом, перекочевал за пазуху дорогой, шитой мелким бисером одежды обыскивающего.

Гиганта звали Лала-Селах, и он был евнух.

Три года назад уединение благословенного эмира Ад-Даула в благоуханных женских покоях бесстыдно нарушили молодые горячие вельможи, справедливо полагавшие, что хорошему нет предела, и настойчиво заверявшие царственную особу в необходимости смены власти. Наместник Аллаха стал возражать против их острых и блестящих доводов, а поскольку в жилах эмира текла неуступчивая кровь лихих тюркских наездников, вскипевшая под звездами очей насмерть перепуганной красавицы, – беседа несколько затянулась, и в покоях Сплетающихся Орхидей появилось новое действующее лицо. Им оказался барлас дворцовой охраны германец Свенельд, плохо понимающий звучный фарси, зато хорошо понимающий язык стали. Тяжелый топор германца оказался столь весомым аргументом в споре, что отделавшийся легким испугом эмир долго взвешивал после на весах справедливости подвиг бесстрашного Свенельда и его же наитягчайшее прегрешение. Дело в том, что в перерывах между взмахами топора барласу довелось лицезреть обнаженные прелести любимейшей из многочисленных жен правителя – что само по себе приравнивалось к попытке переворота.

Проблема решилась крайне просто. В тихой комнатке сверкнул узкий нож придворного врача, совершенно никчемный кусок плоти шлепнулся в медное ведро, и не стало голубоглазого телохранителя Свенельда; а возле престола солнцеликого встал голубоглазый евнух Лала-Селах, получивший награду и высокое соизволение беспрепятственно глядеть на красавиц гарема, и надолго запомнивший сиятельную милость.

Вот он-то и встретил Якоба у дверей канцелярии. Лекарь знал историю евнуха. Подобные операции люди его возраста и телосложения переносят весьма нелегко, и когда б не мастерство и италийские снадобья генуэзца – не жить бы Лала-Селаху под изменчивым горбатым небосводом.

Гигант дружелюбно кивнул и рывком распахнул гудящие створки.

Великий кади пил розовый щербет. Занятие это столь увлекло мудрейшего, что он милостиво отмахнулся от подробных изъявлений уважения со стороны дотошного Якоба, и жестом указал на низенький табурет перед огромным креслом, поручни которого были выполнены в форме двух изогнутых клинков, долженствующих символизировать Меч Правосудия и Меч Бдительности. По замыслу кади, всякий сидящий напротив таких символов мигом оставлял пустыню зломыслия и погружался в водоем раскаяния.

Каяться Якобу было не в чем, и он спокойно присел на табурет.

Кади допил щербет и вытер бороду.

– Ты ли зовешься Джакопо Генуэзец из квартала Ас-Самак? – для начала спросил кади, хотя вряд ли его действительно интересовал ответ.

– Да, о мудрейший, – Якоб попытался привстать, и снова жест кади остановил его. Похоже, судья нервничал.

– Тогда именно ты совместно с городским векилем выполняешь обязанность регистрации смертей жителей в Своде записей?…

– Осведомленность великого кади не имеет границ, кроме границ, очерченных Всевышним, – склонил голову Якоб.

Что-то не понравилось в этих словах великому кади. Видимо, он сомневался в праве неверного рассуждать о границах, установленных Аллахом, да еще в отношении его самого, высокого и великого кади; и он долго жевал высохшими губами, недовольно морщась.

– И именно ты подал прошение на высочайшее имя с просьбой расследования некоторых случаев таковых смертей, кажущихся тебе насильственными. Можешь ли ты представить доказательства?

– Увы, нет, о великий кади, – Якоб хотел объяснить раздраженному судье мотивы своих догадок, но их обоих прервал лязг колец резко отодвигаемой шторы. За волной отлетевшего бархата, в проеме тайного помещения, возник невысокий плотный человек средних лет, в простом замшевом полукафтане и мягких сапогах тюркского образца. Он порывисто шагнул вперед, и узкие щелочки черных глаз обратились к Якобу.

Кади согнулся в поклоне.

– Ты был вчера на площади, – утвердительно заявил незнакомец. – Ты видел смерть айяра. Ты – лекарь. Отчего умер мой воин?

Некое тайное чувство подсказало Якобу, что с этим человеком нужно разговаривать коротко и прямо.

– От страха, – ответил Якоб.

– Ты слышал, кади? – человек повернулся к бледному судье. – И ты выдашь Джакопо Генуэзцу фирман на расследование, и наказан будет всякий, отказавший ему в помощи или закрывший перед ним ворота. Ты сделаешь это, кади, потому что я не хочу, чтоб мои воины умирали от призраков – но трижды не хочу, чтобы они умирали от страха!

– Да, о светлейший эмир! – спина кади, казалось, сейчас сломается. Эмир Ад-Даула кивнул и повернулся к лекарю. Якоб молчал.

Эмир задумчиво смотрел на лекаря. Что-то промелькнуло в его взгляде – уважение? понимание? гнев? – и дверь в душу правителя захлопнулась.

– Иди, – коротко сказал Ад-Даула, и штора вновь встала на свое место.

4

…Пусти меня, Лю Чин, пусти в свой подвал, где все равны перед терпким дымом – я не стану просить у тебя горького счастья в глиняной трубке, я просто тихо посижу, побуду подле вон того откинувшегося на край тахты человека с разметавшейся седой гривой дервиша, чьи ноги топтали песок многих дорог, и чьи глаза видят сейчас горизонты путей, неведомых людям.

Ты жив, странник? Да, ты жив, грудь твою колышет едва заметный ветер дыхания… Что видишь ты, странник? А что вижу я, лекарь Якоб Генуэзо, пришедший в поисках крупиц со стола вкусивших истины – я вижу их, дервиш, и они уходят.

Они уходят в сочный рай пророка Магомета, где дозволено будет вошедшему все запретное; они уходят в строгие сады людей Евангелия, влить голос свой в мерные псалмы бесплотных ангелов; и даже в размытую непонятную нирвану уходят они, как сделал это третий сын Лю Чина, вежливый юноша, любивший Конфуция и Фирдоуси; и суровая, пахнущая морем и шкурами Валгалла открыла двери свои бешеному Ториру Высокой Секире, варягу из личной гвардии эмира…

И лишь ад одинаков для всех, и одинаково плохо сошедшему в него.

Они уходят, дервиш, уходят с широко распахнутыми глазами, и в общности расширенных зрачков стоит непроизнесенное, соединяющее, последнее – страх.

Наверное, я схожу с ума… Мало ли смертей видел я – лекарь, мало ли причин есть для того, чтобы человек покинул свою хрупкую оболочку, и спокойно спит городской векиль, и писцы его – те, с кем вписывали мы в толстую растрепанную книгу имена ушедших. А я не сплю, я гляжу в ночь, и стоят передо мной в темноте их глаза, и чужой страх смеется мне в лицо, и дрожат застывшие веки – навеки застывшие…

Трое сынов у Арея, бога войны, и Ужас меж ними старейший…

Что могло напугать Торира Высокую Секиру, безрассудного бойца, скальда и убийцу; что исказило непроницаемую раскосую маску сюцая Лю, улыбавшегося, когда я удалял ему раздробленный палец; и что разорвало широкую глотку собаки франков в квартале Ан-Рейхани? – и ты, пес, ты тоже приходишь скулить по ночам к свидетелю смерти твоей! Кому нужен был ваш испуг, кто выпил затихающие содрогания вашей плоти, и что ему с того?!

Зачем ты тянешь ко мне непослушную руку, дервиш? Что за клочок бумаги зажат между твоими распухшими пальцами? И лицо твое течет, плавится в пряном дыму курильни… Ну хорошо, я возьму, я уже взял, я уже читаю…

Ты жив, странник? Да, ты жив, грудь твою колышет едва заметный ветер дыхания… Что видишь ты, странник? А что вижу я, глупый лекарь Якоб Генуэзо, – я вижу странные слова на обгорелом обрывке, и вижу я путь, по которому не хочу идти, и по которому пойду, пока глаза умирающих не станут спокойными, или пока темный ужас не выжжет и мой взгляд…

Я был сырым.

Созрел.

Сгорел.

5

Шейха секты Вечного Отсутствия Якоб разыскал в восточном караван-сарае Бахри. Проповедник сидел у глиняного забора, в полном одиночестве, с поджатыми тощими ногами и полуприкрытыми пергаментными веками. Якоб присел напротив и принялся ждать.

Солнце уже скрылось за извилистой кромкой забора, когда ровный голос шейха вывел лекаря из оцепенения.

– Чего ждешь ты от Отсутствующего, человек?

– Слова, – ответил Якоб, стараясь попасть в тон разговора, заведомо витиеватого, но привычного для разного рода дервишей.

– Слово не только творит мир, но и заслоняет его, – покачал головой шейх.

– И в речах пророков есть неистинные слова, но и они необходимы, – возразил лекарь, начиная тяготиться ажуром беседы, и чувствуя свою уязвимость в подобных прениях с профессиональным проповедником.

Видимо, шейх ощутил смутное раздражение собеседника, потому что он слабо пошевелил пальцами, словно разрешая задавать вопросы.

– Я был на площади, – сразу перешел к делу воспрянувший Якоб. – И я проследил направление твоего взгляда. Что могло взволновать Отсутствующего, и что могло взволновать его сильнее крови учеников?

На неподвижном лице шейха мелькнула слабая тень неких, давно умерших чувств – словно тень крыла скользнула по забору.

– Зачем ты выходишь на чужую дорогу, любопытный гость?

– Люди умирают, шейх. Я могу вылечить от многого, но не от смерти. А это плохие смерти.

– Плохие, хорошие… Все это туман, пар от кипения страстей, затемняющий чистое зеркало нашей души. Мои ученики…

Дольше Якоб не мог, да и не хотел сдерживаться.

Назад Дальше