Ржевский поднялся с кресла, подошел к окну, приоткрыл его — оттуда донесся неровный, прерывистый вечерний шум большой улицы.
— Тебе не холодно?
— Нет. Вы не думайте, что я боюсь. Но ведь это первый… первый такой человек.
— Но не последний, — сказал Ржевский. — Твоя мама выражает мнение весьма существенной части человечества… Есть какие-то вещи, которые человеку делать положено, а какие-то — нет. Например, положено создавать себе подобных ортодоксальным путем.
«Зачем он говорит со мной, как с девочкой? — подумала Нина. — Как будто тайны жизни для меня закрыты на замок».
Она взяла бутылку коньяка, налила себе в рюмку, потом Ржевскому.
Тот поглядел на нее внимательно, улыбнулся уголками губ, взял бутылку и отнес ее на место, в бар. Закрыл бар и сказал:
— Так мы с тобой сопьемся.
Ниночка одним глотком выпила рюмку. Коньяк был горячим и мягким. И зачем она только пришла сюда?
Ниночка увидела, что у Ржевского оторвана пуговица на рубашке. Никогда Ниночке не приходило в голову смотреть на пуговицы своих сверстников. Она отлично умеет пришивать пуговицы. Но нельзя же сказать ему: я хочу пришить тебе пуговицу, дядя Сережа.
— Лет двадцать пять назад… — вдруг Ржевский замолчал. И Ниночка поняла, что он вспомнил о той Лизе, которую убил. Именно тогда. Они дружили — мать, отец и Ржевский. Ржевский хотел жениться на матери, а она предпочла ему отца — об этом Ниночка знала давно, из шумных сцен на кухне, когда мать кричала отцу: «Если бы я тогда вышла за Ржевского, мы бы не прозябали!»
Ржевский нахмурился, будто с трудом вспомнил, на чем остановился.
— Тебе не пора домой?
— Нет, я часто от них убегаю. Они думают, что я ночую у Симы Милославской.
— Может, позвонишь?
Ниночка отрицательно покачала головой.
— Двадцать пять лет. Ты думаешь, это много? Оказывается, я помню, сколько там ступенек, и помню слова, которые там говорились. Как вчера. А память у меня совсем не фотографическая. Просто все это было недавно… Двадцать пять лет назад я резал планарий, глядел в микроскоп и читал. И обо мне говорили, что я перспективен, говорили без зависти, потому что я казался фантазером. Даже когда американцы активно занялись тем же. Наверное, внутри моих друзей и оппонентов сидел религиозный запрет «Богу — богово», хотя они были убежденными атеистами. А теперь клонирование стало обыденностью. Родились первые настоящие здоровые младенцы, весь генетический материал которых — искусственно выращенная клетка отца. Старшему в Японии сейчас…
— Три года, — сказала Ниночка.
— Спасибо. Три года. А он и не подозревает, что чудовище. Растет, пьет молочко, говорит свои первые слова… Никогда не доверяй банальным истинам… Сделали самого обыкновенного человека. Самого обыкновенного, просто нестандартным способом. А теперь сделали еще шаг дальше и получили человека сразу взрослым. Избавили Ивана от долгих и непроизводительных лет детства. Ты еще кофе будешь?
— Нет, спасибо.
— А я себе сделаю.
Ржевский пошел на кухню, поставил кофе. Ниночка поднялась с дивана, подошла к окну — видно, прошел дождь, она не заметила, когда он был, и машины отражались огоньками в черном мокром асфальте.
— Почему ты мне не возражаешь? — спросил Ржевский громко из кухни. — Мне все возражают.
— Вы думаете, хорошо, что у него не было детства?
— А что хорошего в детстве? Учеба, учеба… все тебе приказывают, все тебе запрещают. Хотела бы ты снова прожить детство?
— Не знаю. Наверное, нет. Но я его уже прожила.
Ржевский маленькими глотками отхлебывал кофе. Ниночка молчала. Что-то в этом было неправильно. По отношению к Ивану. Но она не могла сформулировать свое сомнение.
— Вы уверены? — спросила она.
— В чем?
— В том, что он вас поймет?
— Если он будет спорить со мной, я это буду приветствовать. Знаешь, почему?
— Нет.
— Да потому, что я сам все с собой спорю. Нет больших оппонентов, чем самые близкие люди. А он не только близок мне, он продолжение меня. Я дошел до своей вершины, и теперь, хочу того или нет, пришло время идти вниз. Я постараюсь сделать это как можно медленнее, но процесс остановить невозможно… Невозможно? А вот возможно! Возможно, понимаешь, девочка?
— Почему вы выбрали себя в отцы?
— Чувствую, что об этом тоже говорили у Эльзы на кухне — в центре вселенной. И меня там осудили и за это тоже.
Ниночка не ответила.
— Кого бы ты предложила на мое место? Алевича? Остапенко? Безымянного добровольца? Ну?
— Нет, я понимаю… — сказала Ниночка виновато, словно это она, а не мать осуждала Ржевского.
— Ни черта ты не понимаешь. Ты думаешь, потому что я считаю себя умнее и талантливее их? Нет, просто я знаю об эксперименте больше остальных. Значит, в общих интересах, чтобы сын, как и я, был в курсе всех дел. Какого черта я буду тратить время на то, чтобы понять не только искусственного сына товарища Остапенко, но и самого товарища Остапенко! А если я их обоих не понимаю, то могу проглядеть что-то очень важное для эксперимента.
— А себя вы понимаете? — осмелилась спросить Ниночка. Она вдруг догадалась, что Ржевский оправдывается. Перед ней и перед собой.
— Я? — Ржевский засмеялся. — Я тебя заговорил. Прости. Сколько времени? Двенадцатый час? Пошли, я тебя провожу. Мне тоже полезно вдохнуть свежего воздуха.
16
Я ощущаю одиночество, в котором оживает мое тело. У меня есть руки, они растут из плеч, они длинные и на концах имеют тонкие отростки, которые растут из воздуха, а как называются эти отростки, мы еще не знаем. У меня есть ноги, у них тоже отростки на концах. Лиза их называла, но неизвестно, что такое Лиза… Если бы еще знать, как забывают вещи… они забывают, а нам нельзя. И снова падение вниз, в колодец, хотя теперь в нем есть смысл
— смысл в осознании того, что отростки называются пальцами. Но как трудно дышать, а сквозь стену, вместо того чтобы показать путь наружу, говорят о содержании адреналина… Великан Адреналин придет, когда мама будет купать тебя в тазике… Что такое мама? Это теплота и тишина…
17
На улице было свежо и приятно. Ржевский поддержал Ниночку под локоть, когда они переходили улицу, и Ниночка с трудом удержалась, чтоб не прижать локтем его руку. Еле-еле удержалась. Он бы засмеялся. И это было бы невыносимо.
Они подошли к остановке — Ниночка отказалась взять у Ржевского деньги на такси. Автобуса долго не было. Ржевский закурил и заговорил снова, не глядя на Ниночку:
— Что такое смерть? Это не только прекращение функционирования тела. Люди всегда, в любой религии, мирились с гибелью тела. Но никак не могли примириться, что с каждым человеком умирает мир мыслей, памяти, чувств. Поэтому одни люди придумали бессмертную душу. Другие придумали перевоплощение, возрождение этой же самой сущности, сотканной из мыслей и памяти, в ином существе. Так вот, я-то со временем помру. А в том, молодом человеке, который сейчас медленно входит в жизнь, мои мысли уже оживают. А пройдет еще тридцать лет, и он, Иван, создаст таким же образом своего сына, своего духовного наследника и передаст ему не только свои, но и мои мысли. Накопленные почти за столетие. Ты представляешь, что через двести, триста лет на Земле будет несколько сотен тысяч, не знаю сколько, гениев, вобравших в себя опыт и мысли нескольких поколений, людей с пятью, шестью, десятью душами…
— Души будут одинаковые, — сказала Ниночка. — Это страшно.
— А мне — нет, — сказал Ржевский буднично. И выбросил сигарету. Она красной звездочкой долетела до лужи у тротуара, пшикнула и исчезла.
— И чувства? — спросила Ниночка. — Чувства нескольких поколений?
Ржевский не ответил. Он увидел свободное такси и поднял руку.
— Нина, заглянем на пять минут в институт? Посмотрим, как идут там дела, а? И потом я отвезу тебя к подруге Симочке.
— Конечно, — сказала Нина и вся сжалась, будто ей неожиданно и раньше времени предложили пойти к зубному врачу.
Ржевский сел в машине подальше от нее, и она вдруг поняла, почему — он стеснялся шофера. Он не хотел, чтобы тот подумал: такой пожилой человек, а держит в любовницах этакое юное создание.
Они ехали минут пять молча. Потом Ржевский сказал:
— Я благодарен тебе, что пришла. Мне надо было перед кем-то излиться. Перед кем-то, кто ближе мне, чем просто коллеги.
— Ну что ж, — сказала Ниночка и стала думать, почему он выделяет ее из других. Из-за бывшей дружбы с ее родителями? Или из-за нее самой?
Со стороны фасада в институте горели лишь два окна — в дежурке. Окна лаборатории выходили в сад. Сторож долго не хотел открывать дверь, но, открыв, не удивился — только начал ворчать, что теперь все с ума посходили, превратили день в ночь, и никому от этого не лучше.
Они прошли слабо освещенным коридором до лаборатории. Во внешнем зале сидел лаборант Юра и крутил ручки приемника.
Они прошли слабо освещенным коридором до лаборатории. Во внешнем зале сидел лаборант Юра и крутил ручки приемника.
— Потише, — сказал ему Ржевский.
— Там не слышно, — сказал Юрочка, но сделал музыку почти неслышной. Он глядел на Ниночку. Почему она пришла ночью?
Ржевский подтолкнул Ниночку в переходник. Там заставил вымыть руки гадко пахнущей жидкостью, помог надеть халат, протянул маску. Делал все это быстро, нервно, спешил.
Потом позвонил в дверь внутренней лаборатории. Откинулся глазок. Дверь открылась.
Внутри все изменилось. Пропали саркофаги. Ниночка не заметила почему-то, как их демонтировали и выносили. Зато туда внесли кровать. Почти обыкновенную кровать. Больничную. Около нее стояли капельница и небольшой пульт. Человек на кровати спал. Его лицо Ниночку разочаровало. Оно было гладким, бледным. Пшеничные волосы росли короткой щетиной. Руки безвольно лежали вдоль тела на простыне. Человек, дежуривший у пульта, встал и начал что-то шептать Ржевскому. Ржевский слушал его внимательно, но глядел на Ивана. Медсестра, сидевшая по ту сторону кровати, на черном диване, который остался еще с тех времен, когда никакого Ивана здесь не было, щурилась спросонья.
Ниночка искала в лице молодого человека сходство с Ржевским. Конечно, это сходство было. Такой же нос, форма подбородка… Интересно, а какие у него глаза?
Молодой человек словно услышал ее вопрос. Руки его шевельнулись. Он медленно открыл глаза. Глаза Ржевского. Он посмотрел на Нину, но как-то лениво, вяло, словно и не хотел смотреть. Он ее не узнал.
18
Одним из первых, если не первым, собственным, настоящим воспоминанием Ивана было такое:
Он просыпается ночью. После очень долгого сна, и сон еще не ушел, он лишь на мгновение отпустил его… И видит, что над его кроватью в полутьме стоит тонкая глазастая девушка с пышными темными волосами и испуганно смотрит на него, будто он привиделся ей в кошмаре. Лицо девушки ему знакомо, но очень трудно сосредоточиться и вспомнить, откуда он ее знает, потом девушка отступает куда-то, и в этот момент он понимает, что приходила Нина, Ниночка, Эльзина дочь, хотя он совершенно не представляет, что значит этот набор букв — Эль-за…
Потом Иван очнулся снова, было утро, и в щель задернутой шторы пробивалось солнце, совсем такое же, как когда они с Лизой и Катей жили под Каунасом, в деревне, и он не спешил просыпаться, он ждал, пока Лиза первой вскочит с кровати, побежит, стуча босыми пятками по блестящим доскам пола, к окну и одним резким движением раздвинет шторы, словно разорвет их, и горячий куб солнечного света, заполненный, как аквариум рыбками, ажурной тенью листвы, ввалится в комнату…
В лаборатории была Ниночка. Она сидела в уголке и переписывала какую-то бумагу, склонив голову, иногда высовывая розовый язычок — быстро, по-змеиному, чтобы убрать им прядь волос. Странно, что он никогда раньше не замечал Нину. Она уже полгода в институте и с ним почти не встречается, а впрочем, зачем? И если он перевел ее в лабораторию, то только по просьбе Эльзы, которой было неприятно его просить, но просить приходилось потому, что матерям положено заботиться о своих детях и страдать ради них. Но почему Ниночка здесь?
Вслед за тем пришло понимание, что он болен. Он не знал, когда и чем заболел, но заболел серьезно, иначе бы его не поместили в эту палату. Тут же возникло новое воспоминание — воспоминания проявлялись, как изображение на фотобумаге, в бачке: в красном неверном свете неизвестно было, какой образ следующим возникнет на белом листе.
Воспоминание было неприятным и тревожащим — с ним надо было разобраться, понять, а понять его было нельзя, ибо оно заключалось в том, что он, Сергей Ржевский, лежащий здесь, в своей собственной внутренней лаборатории, вовсе не Сергей Ржевский, а кто-то другой, еще не имеющий имени, а потому неправильный, несуществующий человек, которого можно прекратить так же, как его начали, и невозможность осознать все это таилась в том, что начал его тот же Сергей Ржевский, то есть он сам, который существует сейчас вне его…
Тут же эти мысли прервались — он услышал взволнованные голоса, полная женщина в белом халате, которую он не знал, быстро заговорила о стрессе, молодой человек — знакомое лицо… он у нас работает техником? — что-то начал делать с приборами. Тут же был укол, короткая боль и скольжение на санках в небытие.
В это небытие проникали голоса извне. И он узнал, что о нем говорят как о Иване, и ему все время, без возмущения, без тревоги, тупо и спокойно хотелось поправить говоривших в сказать, что они ошибаются, что он — Сергей Ржевский, хотя он и сам знает, что называться Сергеем Ржевским не имеет никакого права, потому что Сергей Ржевский его придумал и сделал.
И когда он очнулся вновь, на следующее утро, он уже осознал и пережил свое отделение от Ржевского, свою самобытность и ничуть не удивился, когда Сергей Ржевский, сидевший у его кровати и следивший по приборам за моментом его пробуждения, сказал:
— Доброе утро, Иван. Мне хочется с тобой поговорить.
Иван прикрыл глаза, открыл их снова, показал, что согласен слушать.
19
— Здравствуй, Иван, — сказала Ниночка, как всегда, вбежав в лабораторию, и, как всегда, Ивану показалось, что ее принесло свежим ветром. — Ты уже обедал? А я не успела — заскочила в буфет, а там дикая очередь, представляешь?
Иван кивнул. Он сразу вспомнил, какие очереди бывают в буфете, и ему захотелось сейчас же позвать Алевича и напомнить ему, что старик уже трижды обещал отдать буфету соседнюю комнату. Иван тряхнул головой, как всегда, когда отгонял лишние, чужие мысли — этого жеста у его отца не было.
— Съешь курицу, — сказал он. — Я все равно не хочу.
Мария Степановна, медсестра, укоризненно вздохнула. Она не терпела фамильярностей пациентов с персоналом. Ниночка была персоналом, а Иван — пациентом. От этого никуда не денешься — в этом заключается порядок, единственное, за что можно ухватиться в этом сумасшедшем доме.
— Правильно, — сказала Ниночка. — А ты в самом деле сыт?
— Меня кормят, словно я член олимпийской сборной по тяжелой атлетике, — сказал Иван.
Нина принялась за курицу. Иван смотрел в окно. В этом году снег выпал рано, может быть, он еще растает, но лучше бы уж улегся и кончились эти дожди. Иван подумал, как давно не вставал на лыжи, и, подумав, тряхнул головой, а Нина, заметив этот жест, хмыкнула и сказала:
— Я знаю, о чем ты подумал. Ты подумал: как хорошо бы покататься на лыжах.
— Как ты догадалась?
— Я телепатка. А в самом деле, я сегодня так подумала — почему бы не подумать тебе? Ты умеешь на лыжах кататься?
— Умел, — сказал Иван.
— Я отлучусь, — сказала Мария Степановна. — Через полчаса приду.
— А вы совсем идите домой, — сказал Иван. — Чего меня беречь? Я здоров как бык.
— Многие люди кажутся здоровыми. Производят впечатление. — В голосе Марии Степановны было осуждение, разоблачение жалкой хитрости пациента.
Иван смотрел на свои руки. Руки как руки. Очень похожие на руки Сергея Ржевского. Только у того пальцы расширились в суставах, стали толще, а по тыльной стороне ладони пошли веснушками.
Иван смотрел на свои руки с удивлением, как на чужие. Ниночка шустро обгладывала ножку курицы и искоса поглядывала на него. Она всегда старалась угадать его мысли и часто угадывала. Ниночка за эти дни поняла, как Иван старается познать мир своими глазами, своими ощущениями, как он старается вычлениться из старшего Ржевского, отделить всю массу опыта и памяти отца от микроскопического, ограниченного стенами внутренней лаборатории и несколькими лицами собственного опыта. Он так ждет меня и так любит со мной говорить, думала Ниночка, потому, что я несу ему крошки его собственной жизни. Они обязательно будут ссориться с Сергеем Андреевичем. Представляю, что бы я сказала маме, если бы узнала, что она за меня ходила в школу.
Звякнул зуммер, оборвался. Техник включил селектор.
Ржевский просил Нину Гулинскую заглянуть к нему.
— Сейчас, — сказала Ниночка, вытирая губы. — Сейчас приду.
Иван посмотрел ей вслед. С ревностью? Как смешно!
Ниночка бежала по коридору и рассуждала: почему она больше не робеет перед Сергеем Ржевским? Такая разница в возрасте и во всем. Просто пропасть. Алевич и тот робеет перед Ржевским. Даже Остапенко иногда. Когда исчезла робость? После ночного разговора в его квартире? И в институте Ниночка уже не была мелким человеком, бегающим по коридорам, — она была причастна к эксперименту, на нее падал отсвет тайны и величия того, что случилось. Ведь величие, правда?
Мать стояла в коридоре, курила с незнакомым мужчиной, смеялась, сдержанно, но нервно. Мать любила, когда мужчины обращали на нее внимание, вообще говорила, что мужчины куда интереснее женщин, но настоящих поклонников у мамы не было, то ли потому, что она в самом деле не нуждалась в них, то ли потому, что они боялись ее всеобъемлющего чувства собственности. Ниночке иногда жалко было, что она родилась именно у своей мамы. Мать в суматохе гостей, в тщетном стремлении к постоянным, хоть и не очень экстравагантным развлечениям — поехать к кому-нибудь на дачу и там увидеть кого-то, а потом сказать, что она знакома с ним самим и его женой, которая ее разочаровала, что-то купить, выразить шумное сочувствие чужой беде, — в такой суматохе мать надолго забывала о Нине, сдавала ее отцовской бабушке, которая уже умерла. Но потом у матери словно прорывало плотину — недели на две хватало безмерной любви, когда от нее продохнуть было невозможно. Уж лучше бы, как у других, — без особенных эмоций.