Счастье возможно: роман нашего времени - Олег Зайончковский 17 стр.


Вот что на моих глазах случилось на выставке несовременного искусства. А может быть, и не случилось, померещилось. Со мной такое бывает, да и с вами, наверное, если вы мой ровесник. Любим мы фантазировать; все надеемся, что что-то необыкновенное с нами может еще приключиться, а на самом деле все давно решено, и нам остается просто доживать, вспоминая былое и старея под музыку своих воспоминаний.

Кавказская кухня

– Ну и как тебе?

– Что – как? – я делаю вид, что не понимаю.

– Ты не прикидывайся, – щурится Дмитрий Павлович. – Я говорю о Мэри.

– Мэри? – пожимаю я плечами. – Что ж, хороша Мэри… Только очень уж на ней много золота.

– Да, они это любят, – усмехается он. – Только я тебя не про то спрашиваю.

– А не про то – не знаю.

Мы замолкаем, погрузившись каждый в свои мысли. Из кухни доносится погромыхивание посуды; женщины там наверняка тоже шушукаются. «Как он тебе?» – спрашивает Тома. «А он что, правда писатель?» – вопросом на вопрос отвечает Мэри.

Мэри Керимовна – их соседка. Дмитрий Павлович с Тамарой специально устроили ужин, чтобы нас познакомить. Впрочем, думаю, Тамара здесь постольку-поскольку, а инициатором был он. Дмитрий Павлович почуял, видимо, что в последнее время наши с Томой отношения подозрительно теплеют, и решил вывести меня из игры. Все последние наши разговоры он сводил к тому, что пора-де мне решать наконец женский вопрос, а женский вопрос Дмитрий Павлович почему-то сводил к соседке Мэри. И при этом так ее расхваливал, что могло показаться, будто он сам к ней неравнодушен.

Ну да теперь я убедился воочию: Мэри Керимовна – женщина немалых достоинств, как телесных, так и всяческих других. Сегодняшний наш ужин был ее кулинарный бенефис и состоял из блюд Кавказа, уроженкой которого она является. Все было очень вкусно, но только теперь я чувствую себя, как огнеглотатель после выступления.

– А по образованию она театровед… – словно про себя, говорит Дмитрий Павлович.

– Ты опять за свое…

– Нет, а бюст! Ты видал, какой бюст?

Это начинает меня раздражать – женился бы на ней сам, раз такой бюст. А мне бы вернул мою Тамару. Впрочем, вслух я поддакиваю:

– Да, интересная женщина. Только золота на ней много.

– Это правда, – соглашается Дмитрий Павлович. – Золото, цацки – они это любят. Но по образованию-то она театровед…

– И что же?

– А то, что культурный запрос имеется. Она, между прочим, из-за этого запроса от мужа ушла. Знаешь, кто был ее муж? Известнейший на Москве ортодонт!

– Да ну!

– Вот тебе и ну. Только он тоже из этих, из диаспоры, а стало быть, сам понимаешь, деспот. А баба – театровед, у нее запросы. Вот она от него и эмансипировалась.

– Молодец… Но как же она теперь золото добывает?

– А он, все он. И квартиру эту он ей купил. Они своих баб не бросают, чисто Восток. Он ей материальные запросы обеспечивает, а культурные она сама.

– Занятно, занятно… – бормочу я себе под нос. – Значит, они в полуразводе, вроде нас с Томой…

– Что ты сказал? – Дмитрий Павлович не расслышал.

– Да нет, ничего… Так какие, ты говоришь, у нее культурные запросы?

Он открывает рот, чтобы ответить или уйти от ответа на мой вопрос, но в эту минуту в комнату входят женщины.

– Вот они сидят, наши зайчики! – поет Мэри Керимовна. – А мы вам кофе несем.

«Зайчики»! Немного нейдет нам с Дмитрием Павловичем, но это, как я уже понял, ее стиль. Дело известное – женщина гонит обаяние. Настолько уверена в своей неотразимости, что все у нее зайчики. Интересно, кто ей так поднял самооценку, уж не ортодонт ли?

А кофе хороший – явно не Тома варила. И разговор за кофе у нас приятный, интеллигентный. Мэри Керимовна (чувствуется, что театровед) свободно говорит на культурные темы, особенно о шоу-бизнесе. Однако все хорошо в меру – Дмитрий Павлович уже два раза зевнул. Думаю, нам всем пора закругляться.

Вот и прощание.

– До свидания, моя лялечка! – Мэри Керимовна обцеловывает Тамару.

– До скорого, котик! – это она подставляет щеку Дмитрию Павловичу.

– Почитаю, непременно вас почитаю! – это мне.

«Врешь», – думаю я.

Домой я, как всегда, еду от них на такси, на которое Дмитрий Павлович, тоже как всегда, сунул мне в карман полтыщи. Он не знает (откуда ему знать!), что от их дома до моего таксисты берут не меньше шестисот пятидесяти. На душе у меня невесело, но не только при мысли о полутора сотнях, которые мне предстоит выложить из своего кармана. В ушах моих до сих пор звенит золото, а во рту пылает Кавказ.

«Почитаю», – сказала она мне. Как бы не так!

Вот она приходит домой – уже пришла, потому что идти ей до квартиры, купленной на ортодонтовы деньги, два шага. Пришла, поснимала серьги, кулоны, перстни и стоит, разглядывая себя в зеркале. Я был не прав, думая, что она в таком уж от себя восторге. Слов нет, бюст у нее и впрямь роскошный – про эту деталь читатель слышал уже от Дмитрия Павловича. Попа тоже ничего, хотя раньше была лучше. Но вот ниже… Правда, зеркало показывает Мэри по пояс, но она знает. Знает женщина, что ножки у нее подгуляли, потому и вздыхает. Нет, не может человек быть сплошным совершенством, особенно если человеку давно уже за сорок. Вон и морщинки на лбу…

Неторопливо и обстоятельно совершаются процедуры, положенные перед отходом ко сну. Снявши макияж, она опять взглядывает на себя в зеркало. Лучше не стало… Зеркало сообщает не самые приятные известия, но на душе у Мэри Керимовны невесело не только и не столько поэтому. Главное, что ей не понравился сегодняшний писатель. Она ведь не дура и знает, зачем был устроен этот ужин. А писатель, как бы выразиться… оказался какой-то высокомерный мямля. Ясно ничего не говорит, а похоже, будто пошутить хочет и пошутить будто на ее счет. Хорошо, что Мэри не так воспитана, а то бы она тоже вставила ему словцо.

– Не шитала и шитать не вуду! – итожит она вслух, двигая во рту зубной щеткой.

Но мысль ее бежит дальше. То ли дело вот Дмитрий Павлович… Дмитрий Павлович – зайчик. Правда, у него Тамара… Тамара тоже – ее не поймешь. Говорит, у них с этим мямлей была безумная любовь. Так чего ж она от него ушла? Зачем ей Дмитрий Павлович? Да и он-то что в ней нашел? Готовить она не умеет… Вопросы, вопросы… В следующий раз, если позовет, сделаю ему долму.

Идея с долмой приходит к Мэри Керимовне уже в постели. С нею она и засыпает. Я тем временем уже на подъезде.

– Здесь налево, потом опять налево, – говорю я таксисту.

– Знаю, дарагой! – отвечает он с достоинством. – Это мой хлэб.

Еще бы не хлэб – шесть с половиной сотен! У таксиста акцент и характерный нос. Кавказский выдался вечерок…

Расстаемся мы при свете тусклой кабинной лампочки:

– Удачи тэбэ…

Спасибо, приятель, только какая моя удача? Поздно уже… Вот кабы я был на твоем месте, тогда – да, тогда бы удача мне понадобилась. Впереди у меня была бы целая ночь, большая кипучая московская ночь, сулящая хорошую таксистскую поживу. Высадив меня, то есть избавившись от мямли, я поехал бы… куда бы я поехал? А, например, к вокзалу.

Вокзал – это риск для бомбилы; вокзал – это мафия. Но зато и седок здесь сговорчивый. Приезжий человек, он наших расценок не знает, но добрые люди, конечно же, говорили ему, что таксисты в Москве дерут неимоверно. Правильно говорили – сдеру.

– Вам куда, уважаемый?

– Мне? Я не знаю… Вот тут, в бумажке, написано.

– Что ж, понятно. Отвезем в лучшем виде. Вы, товарищ, расслабьтесь, закуривайте – у меня это можно. Все худшее для вас позади. Вам повезло, что вы попали на меня, – сейчас, знаете, в Москве кавказцы таксуют. Города не знают, а туда же… Кстати, как вам наш городишко, давно у нас были?

Седок растерянно смотрит в окошко:

– Не узнать…

Да, меняется столица. Москва хлебосольная, сусально-златоглавая – где она? Где краснокаменная, кремлевско-мавзолейная, прочная, как заставка советского ТВ?

Нынче ваш брат провинциал Москву не жалует. Один тут доказывал мне, что она, дескать, соки пьет из России-матушки. Дуется, мол, на ее белом теле, наподобие огромного клеща, – и когда только лопнет. Пусть так, спорить не буду. Только задумывались ли вы, товарищи из глубинки, что клещ этот или кто там прирастает именно вами? Вы сами сюда, как говорится, прете, вот в чем проблема. Московские крутые деляги – это ведь бывшие вы. И наш, извиняюсь за выражение, бомонд, перетекающий с одного культурного мероприятия на другое, – тоже вы на две трети. Кто ищет здесь барахолку, кто – ярмарку интеллигентского тщеславия, а результат один: столица толстеет и впрямь, того гляди, лопнет. Спасибо жуликам да лохотронщикам разным – они только и спускают Москве жирок.

А иноземцы! Теперь их в городе пропасть. Вон, к примеру, мадам голосует – руку подняла, а на пальцах бриллианты горят, как катафоты. Явная же… Ах, нет, извините, это свои.

– Какой сюрприз, Мэри Керимовна! Куда это вы собрались на ночь глядя? По моим сведениям, вы в данный момент спите.

А иноземцы! Теперь их в городе пропасть. Вон, к примеру, мадам голосует – руку подняла, а на пальцах бриллианты горят, как катафоты. Явная же… Ах, нет, извините, это свои.

– Какой сюрприз, Мэри Керимовна! Куда это вы собрались на ночь глядя? По моим сведениям, вы в данный момент спите.

– Это вы так решили, что я сплю, а у меня культурные запросы.

– Прошу прощения. Но скажите, вам разве не страшно – ночью и вся в золоте?

– С какой стати мне бояться? У меня муж известнейший ортодонт.

– Вот даже как… В таком случае с вас шестьсот пятьдесят.

Нет, пожалуй, она не похожа на клеща (это я опять про Москву). И ни на что она не похожа – одно сплошное мелькание. Армяне-азербайджанцы, арбаты, альфыромео, амбалы, авторы, апельсины, ананасы, адвокаты, авокадо… Свернешь на букву Б, а там бутики, бродячие барбосы, бмв, бентли, бомжи, брюлики, бляди, баксы, бабки в ботах, бомбилы, безумцы, богатенькие бамбуки, бандиты, ботаны, бульвары, бистро, беспокойство, бред… Может быть, Москва – это такая условность, вроде баржи, которую мы в детстве грузили существительными? И грузим, и грузим до сих пор, не задумываясь о том, что баржа уже давно легла брюхом на дно.

Мне кажется, образ Москвы существует только в головах провинциалов. Это как, скажем, с китом – у того тоже есть образ, пока смотришь на него снаружи, а когда он тебя проглотит и ты окажешься у него в желудке, образ пропадет.

Москва без лица, но коварна. Зазеваешься, а она подкрадется, дунет в ухо да и расхохочется. У тебя от неожиданности метель в башке сделалась, ум с разумом перепутались, а ей и любо. Шибко Москва путать любит! Вы, к примеру, не пробовали ездить в ней по карте? В плане-то все понятно: площадь такая-то, улица такая-то – сопрягаются. А окажись ты на этой площади – и погиб: где улица, где сопряжение?… Только хохот Москвы вокруг.

Но вы не волнуйтесь, я-то столицу знаю – знаю не хуже, чем Штирлиц знал Берлин. Это мой брот. Так что гоните шестьсот пятьдесят, уважаемый нерезидент, и удачи вам. Хотя я считаю, что вам и так повезло – ведь вы приехали в Москву ночью. То, что вы видели, все это кипенье огней, людей и машин, был только сон ее. Но скоро уже начнет она просыпаться, и тогда нам с вами станет не до баек. Сотрясутся основы, разверзнутся трюмы, и все существительные разом, от А до Я, хлынут наверх, чтобы сопрячься с глаголами.

Впрочем, это уже без меня. Я, ночной любимец удачи, при первых проблесках зари гоню коня своего в стойло. Мой бардачок полон сотенных, и теперь у меня одно стремление – домой.

Москва, спохватившись, расставляет на моем пути пробки, но ей меня не поймать. Я ныряю в проходные дворы, я ловок, как Штирлиц, и я успею – успею до того, как проснется моя Тамара. А дома, приняв душ, я своим телом разбужу ее, и она улыбнется мне сквозь сон:

– Набомбил?

– Набомбил.

– Умница! – Тома обнимет меня ногами: – Добытчик ты мой – не какой-нибудь мямля… А мне, представляешь, приснилось, что ты писатель и сидишь на моей шее.

Собачья площадка

Я человек в гражданском отношении смирный, не скандалист, не завзятый пикетчик, но сегодня я не могу молчать. Если б я знал, как пишутся жалобы и в какие инстанции подаются, то, честное слово, сел бы и написал. К сожалению, из всех институтов власти я знаком лишь с конторой нашего домового управления, расположенной в соседнем подъезде, да и писать не умею ничего, кроме книжек. Единственная инстанция, куда я знаю, как обратиться, – это вечность, ведомство, увы, крайне неторопливое. До сих пор оно только регистрировало мои обращения, но ни одного не рассмотрело по существу.

И все же примите заявление. Я обличаю власти, а точнее, нашу районную управу в том, что они, она снесла в моем дворе собачью площадку. Да, я понимаю, против кого возвышаю свой голос; да, меня пугает само это слово – «управа». Но ведь я не одинок. Пострадавших, кроме нас с Филом, наберется, уверен, не одна сотня. Если даже за единицу счета брать пса вместе с хозяином (по-чиновничьи – человекособаку), то все равно получается много. Но, видимо, в этом и беда. Долгое время управа не считала нас вообще никак, а занималась более важными делами, полагая, что собачьего вопроса в нашем квартале не существует. И вдруг какой-то член ее, посмотревши утром в окно собственной кухни, обнаружил совершенно недопустимую картину. На площадке, предназначенной для дефекации собак, оказалось этих собак такое множество, что даже тому, чему предназначено, упасть было просто негде. А вовне площадки роились тоже собаки с хозяевами и вступали в конфликты с теми, которые внутри, потому что те, что внутри, позапирали от них калитки.

И впечатленный член управы созвал совещание, на котором поставил ребром вопрос о недопустимой тесноте на собачьей площадке. Разумеется, вины за создавшееся положение ни он, ни сочлены его за собой не усмотрели, потому что нынешняя управа площадку не учреждала, а учреждал предшествовавший ей орган власти, называвшийся как-то по-другому. И у членов состоялся мозговой штурм, который привел к парадоксальному, на мой взгляд, результату. В целях выравнивания социальных возможностей и недопущения в дальнейшем конфликтных ситуаций вокруг собачьей площадки управа постановила ограждение объекта ликвидировать, а гражданам с компаньонами нечеловеческого происхождения впредь отправлять естественные надобности в свободном режиме.

Источник, близкий к управе, прокомментировал это революционное решение так:

– Пусть срут где хотят, зато без обид.

Сказано – сделано. Для полной социальной справедливости, разумеется, вместе с оградой из земли выдрали и лавочки, и урны, в которые наиболее сознательные хозяева собирали экскременты своих и чужих питомцев, и бум, по которому эти питомцы, наиболее сознательные из них, ходили.

Трудно описать уныние, охватившее наше человекособачье сообщество. Утешением нам служит лишь то, что ликвидации подверглась площадка, а не мы сами – с управы бы и такое сталось. Но у меня, как писателя, здесь есть еще личная причина для огорчения. Дело в том, что я вынашивал замысел небольшого произведения, в котором наша собачья площадка стала бы основным местом действия. Увы, прежде чем замысел мой осуществился, случилось то, что случилось, и теперь я могу доложить всем, кому это интересно, что произведения не будет.

Хотя надо сказать, что после того, как собачья площадка перестала фигурировать в списке муниципальных объектов, она никуда не исчезла и худо-бедно продолжает служить в прежнем качестве. Мы не научились еще оправляться в свободном режиме, а продолжаем ходить на старое место и топчемся там, внутри несуществующей ограды. Собаки, разбежавшись, тормозят вдруг у невидимой черты и оборачивают к хозяевам непонимающие мордочки. Ах, если бы хозяева знали сами…

Печальная судьба собачьей площадки наводит на размышления. Возникает вопрос: не ждет ли подобная участь и весь наш перенаселенный город? Коли так, то авторам следует поспешить с произведениями о Москве.

И сигналы уже поступают. Столичные медиа, например, обсуждают какие-то планы ликвидации административной границы Москвы и объединения ее с областью. Что ж, если такое произойдет, тогда ждите – тогда-то оно и начнется, выравнивание. Кое-кто видит в мечтах, что столица сбросит оковы МКАД и, расправив плечи, шагнет в окрестности, попирая многоэтажной стройной ножкой убогие лачуги земледельцев… Как бы не так! Это, наоборот, область вторгнется в московские пределы и раздавит своей заскорузлой крестьянской пятой все, что нам, горожанам, дорого. Прощай, цивилизация, прощайте, Армани и Гуччи, бульвары и скверы. Чистота и культура быта останутся в прошлом, из дворов исчезнут собачьи площадки, а на их месте будут расти морковь и картофель.

Крестьянский ген агрессивен, и велика его ползучая сила. Вы посмотрите, что делается даже сейчас, до всякого объединения. В моем микрорайоне еще ничего, но дальше, на окраинах, там, где нет ни бомжей, ни яппи и где люди ходят в магазин в шлепанцах, – там, на мой взгляд, творится уже форменная деревня. Бабки сажают в палисадниках петрушку, на лоджиях у граждан живут куры, а в гаражах порой можно встретить лошадь.

Силен растительный ген! Даже сейчас в моем дворе неутомимые таджики-дворники не успевают сбривать траву – это ее-то, битую тысячью подошв, травленную смогом. Что же будет, когда интервенты из области принесут на своих сапогах свежие, дикие семена и споры? Мы просто потеряемся в бурьяне, вьюн оплетет наши ноги, и легкие наши захлебнутся кислородом.

Мы, бледные жители этажей, взращенные гидропоническим способом, проиграем в борьбе за выживание существам, черпающим силу в земле. Мы уйдем, и с нами вместе уйдут в небытие искусство и фундаментальная наука.

Такая вот наша перспектива. Но интересный вопрос: что же будет после нас – как поведут себя в Москве ее новые хозяева? Из истории прошлых веков мы знаем, что варвары, взявшие какой-либо город, всегда оказывались перед дилеммой: либо сжечь его и уйти с добычей, либо остаться в нем жить. Поступали и так, и этак. Но фокус в том, что из современного города, каковым является Москва, унести ничего нельзя – просто не имеет смысла. Все, что в нем есть ценного, все эти цивилизационные штучки имеют цену и силу только в его пределах, в его, так сказать, энергетическом поле. А в области, там, где находятся варварские стойбища, даже FM не ловится. Вот и получается, что выбора у захватчиков не будет – придется им обживаться на асфальте. Конечно, асфальт московский они загадят, заплюют семечками, но перекопать его под грядки – это им шиш; не удастся. Кроме того, им надо будет привыкать к существованию в больших скоплениях, а это ох как непросто для уездных дикарей. Ведь у них, несмотря на всю их генную мощь, нет того, что имеется у нас, – внешнего скелета, панциря, защищающего от соударений с себе подобными. В Москве им придется научиться многому – например, делать равнодушное лицо при виде случайного трупа в метро, не ахать при виде целующихся взасос мужчин и, наоборот, вскрикивать, когда положено, «вау!».

Назад Дальше