Баллада о бомбере - Михаил Веллер


Михаил Веллер Баллада о бомбере

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Был СССР.

Был город Ленинград.

Было в Ленинграде издательство «Лениздат».

И была в издательстве том редакция историко-партийной литературы.

А редактором в той редакции работал некогда мой друг, замечательный писатель Олег Стрижак. Чтоб зарплату получать.

Он не только сам ее получал. Он и друзьям давал зарабатывать. Потому что издавала редакция в основном военные мемуары. А писали их ветераны войны. Когда-то они хорошо воевали и, малый процент, уцелели. Они много помнили и мечтали сохранить это для потомства. Но писали они чудовищно плохо.

Невыразимо. Не их это было дело.

И редактор нанимал на договор литературных обработчиков. Нищих и безвестных профессиональных литераторов. Литобработчик брал толстенную рукопись и, вздыхая, матерясь и проклиная свою горькую участь, переписывал ее с начала до конца. Чтоб придать удобочитаемый вид.

За это ему платили деньги. От 30 до 70 процентов гонорара автора – в зависимости от того, насколько заново приходилось все писать.


Ветераны очень переживали. Литобработка их нервировала. Они дорожили своим словом. И, как правило, настаивали на всемерном освещении их личной роли и заслуги в Войне и Победе.

Итак, на дворе стояли семидесятые, расцвет брежневской эпохи; а мы были молоды, еще далеко до тридцати, — были нищи, веселы и самоуверенны.

Сентябрь стоял – теплый и солнечный, с желтой листвой.

Сентябрь стоял, а я сидел. Не в тюрьме сидел, а у себя дома, на улице Желябова, что сейчас называется взад обратно Большой Конюшенной. Пил чай, курил беломор, писал рассказ и никого не трогал.

Звонит телефон. Зараза.

— Здравствуйте, масса Майкл. Стрижак осмеливается беспокоить. Вы работаете?

— Привет. Ну в общем да…

Двести рублей хочешь заработать? Вопрос гадский. На шесть дюймов ниже пояса. Заработать всегда хочется. А работать для этого – никогда. Халтура!.. Шедевры писать надо.

Если наука полагает, что человек произошел от обезьяны, то я полагаю, что Стрижак произошел от Змея, который в райском саду наладил удачную торговлю яблоками.

— М-м-кхм!.. — мучительно отвечаю я.

— Слушай, подгребай в издательство. Всей работы будет тебе на один день.

— Да ну на фиг! — решаю я.

— Ты не представляешь, как это интересно! — говорит Стрижак. — Тут только ты можешь справиться! — льстит с матросской грубостью. — Ты же не знаешь, что я тебе предлагаю. Я предлагаю тебе написать на пятнадцати страницах историю советской дальнебомбардировочной авиации! А?

Лесть – это агрессия на коленях. Всех льстецов я бы повесил. Но поскольку это не в моей власти, то слушать их все равно приятно. Я пострадал и пошел.

Что за люди заходили в ту редакцию! Что за судьбы, что за истории, что за невероятные случаи!

Потрясающая, сногсшибательная информация, состругиваясь с памяти, чтобы пропихнуть книгу сквозь игольное ушко военной и партийной цензуры, оседала в редакционной комнате.

И сейчас я расскажу только одну, одну-единственную из всех этих историй…

— А вот и наш лучший, самый (черт знает какой самый из всех) литобработчик Михаил Иосифович Веллер! — возвестил Стрижак, приветственно вставая из-за редакторского стола и простирая руки в белейших манжетах. — Мишенька, позволь представить тебе заслуженного летчика Ивана Григорьевича Богданова!

И я увидел на стуле между шкафом и окном некрупного, незаметного человека. Очень такого во всем среднего. Типичный пенсионер из толпы. Среднее сложение, средней плотности, среднее лицо, даже остатки волос какого-то среднего цвета между каштановым, седым и русым. Средней поношенности стандартный костюмчик неопределенно-темного цвета. Причем без всяких орденских планок, что для ветерана в официальном присутствии малотипично.

Он обернулся в профиль к свету, и стал заметен шрам через все лицо, от лба через нос и рот к подбородку. Шрам был широкий, сгладившийся, он придавал лицу некую старческую мятость, бугристость, и тоже был незаметным, незапоминающимся.

Отставному шпиону полагается обладать такой внешностью, а не летчику. Невозможно составить словесный портрет.

— Прошу оценить! — рассыпался Стрижак в изъявлениях любви, как если бы мы были гомосексуалистами и он мечтал меня обольстить.

— Иван Григорьевич написал книгу о боевом пути своего полка, где о себе, командире полка, умудрился не сказать ни единого слова. Ты когданибудь такое встречал?

Он отмел скромно-протестующий жест автора и продолжал петь, как горнист, выводящий «захождение»:

— Я много объяснять тебе не буду, Иван Григорьевич сам все расскажет. Твоя задача – написать предисловие, где об Иване Григорьевиче тоже будет достойно сказано. Да-да, тут не надо скромничать, читатель должен знать.

Иван Григорьевич, отставной стало быть летчик Богданов, выглядел человеком, из которого слово лишнее вытянуть не смогло бы даже гестапо раскаленными щипцами. Проклиная слабохарактерность, я дал себя уговорить на эту работу.

После чего нас дружески проводили за дверь и пожелали счастливого сотрудничества – мол, давайте, освобождайте помещение, у меня другие дела.

Идти нам было некуда, кроме как в скромный номер Богданова в гостинице. Жил он в Тульской области.

Дорóгой я пытался его «разговорить». Разговорчив он был не более статуи Суворова на Марсовом поле.

Ну что. Бутылку брать надо. Для разговора. Производственные расходы.

Захожу в магазин. Коньяк «Плиска» – пять двенадцать. Денег у меня нет. Симулирую доставание кошелька, обозначая позой, что согласен пить за счет собеседника. Хамство, в общем. Хотя, с другой стороны: я о тебе пишу – ты меня поишь. Короче, взяли.

И вот сели мы у него в номере, и роняет он отдельные слова, и ни слова о себе, и я сбегал еще за бутылкой – уже водки, и с закуской. И к концу только литра собеседник поплыл, отмяк. Дело такое, журналистское, опыт был. Раскрутить клиента – иногда не просто.

— Ладно, — говорю, — Иван Григорьевич, давайте по-простому, конкретно. Я вам задам несколько вопросов, а там видно будет. Не получится рассказывать – и бог с ним. Как вам больше хочется.

— Пожалуйста, — говорит. Очень добрый такой и вежливый. Просто замкнут до чрезвычайности.

Положил я бумажку, раскрыл ручку, закурил папироску. Спрашиваю:

— Иван Григорьевич, когда лично вы начали войну? Когда состоялся ваш первый боевой вылет? Помните?

— А как же. Двадцать второго июня сорок первого года. В шестнадцать ноль-ноль мы поднялись.

— Какая была задача?

— Обнаружить и бомбардировать скопления техники и живой силы противника на восточном берегу реки Буг непосредственно южнее города Брест.

— Так. А последний ваш боевой вылет?

— Тридцатого апреля сорок пятого года.

— И какая была задача?

— Бомбардировать укрепленные точки противника в районе рейхсканцелярии в городе Берлин.

— Ничего себе… — говорю. — Что называется – от звонка до звонка. Всю войну! Молчит.

— Вы в каком звании и должности войну начали?

— Лейтенант, командир экипажа дальнего бомбардировщика.

— А закончили?

— Майор, командир бомбардировочного полка авиации дальнего действия.

— Иван Григорьевич, награды у вас, конечно, есть?

— Конечно.

— Первую в войне когда и за что получили? Какую?

— Орден Красной Звезды. В июле сорок первого года. За успешную штурмовку колонны боевой техники противника восточнее реки Березина.

— А последнюю?

— А вот тридцатого апреля сорок пятого года. За успешную бомбардировку огневых точек рейхсканцелярии.

Банку он держал исключительно. Старая гвардия. Сталинский сокол. Я взял у него еще пятерку и сбегал за третьей бутылкой.

— И какая это была награда?

— Орден Кутузова второй степени.

— Позвольте. Но ведь это полководческий орден. Давали от командиров корпусов.

— Командование сочло.

— Командование – это кто?

— Маршал Гречко.

— А прямо тридцатого же апреля – это как возможно?

— А еще в воздухе.

— ?! Простите… не понимаю. Это как?

— А он наблюдал. По рации: «Кто в воздухе?» Отвечаю: «Полк майора Богданова». — «Орден Кутузова второй степени, майор».

— Иван Григорьевич, — говорю, — сколько же у вас всего боевых орденов за войну?

— Что, — говорит, — ордена. Давайте за ребят выпьем.

И встал. Заплакал.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Гадская это работа – бередить больное. Бойцы вспоминают минувшие дни – это праздник специфический…

Высморкался Богданов, извинился. Продолжает исполнительно докладывать:

— Восемь орденов и семь медалей. Не считая того, что уже в мирное время.

— А какие ордена?

— Ленина, два Боевых Красных Знамени, два Отечественной Войны, первой и второй степени, и еще одна Звездочка. Кроме тех, что говорил уже.

— Иван Григорьевич, — говорю, — это ведь большая редкость, чтобы боевой летчик прошел всю войну от первого до последнего дня.

— Да, — говорит. — Это редко бывало.

— Сколько у вас боевых вылетов?

— Сто пятьдесят шесть.

Вот тут профессионализм мой подослаб и сменился личным уже, живым уважением. Да ни хрена себе, кто понимает!

— Простите, — говорю, — так а… вы… получили Героя Советского Союза?

— Нет.

— Но ведь, если не ошибаюсь… штурмовикам и бомберам давали Героя по боевым вылетам – сначала за пятьдесят, а с сорок третьего за сто вылетов?

— Совершенно верно.

— Ну так?

— Были некоторые обстоятельства.

Значит. Советский истребитель имел запас прочности на пятьдесят-шестьдесят боевых вылетов – часов пятьдесят в воздухе. Больше не требовалось. Столько почти никто не жил. Раньше сбивали. Если кому вдруг дико везло – ему было дешевле дать новую машину. Средняя продолжительность жизни советского истребителя в войну – шесть вылетов.

Авиация союзников при налетах на Германию теряла за вылет в среднем пять процентов состава.

Двадцать вылетов – сто процентов. Норма для американских экипажей была двадцать пять вылетов.

Уцелел – домой. Пять последних вылетов летчики называли «за чертой смерти».

Это при том, что союзники всячески берегли свою живую силу. В отличие от нас. Которые цену выполнения приказа признавали только одну – любую. А из всех мер наказания за невыполнение преобладала также одна – высшая.

Константин Симонов в военных дневниках признается, что всегда хотел слетать в боевой вылет на бомбардировщике, да боялся; а пересчитывая возвращающиеся назад машины, жалел, что все же не решился.

И вот простецкий скромный человек, который налетал полторы нормы Героя, и ни фига не получил. И молчит тихо.

— Иван Григорьевич, — говорю, — а сколько у вас налета, всего?

— Девять тысяч часов в воздухе.

— Но за пять тысяч полагается давать Заслуженного летчика СССР? Вы?..

— Да нет…

— Вам это звание не присвоили?

— Нет.

— Но почему?

— Всяко бывает.

— А какая ваша последняя должность перед пенсией?

— Заместитель начальника Центрального научно-исследовательского летно-испытательного центра по летной части.

— А начальником кто был при вас?

— Гризодубова.

— Ох, да ни фига ж себе пилотяга мне попался! Ас из асов. А когда вы начали летать? Что кончали?

— В двадцать девятом году. Тогда это называлось «Московская школа военлетов».

— А первое место работы?

— Меня после окончания оставили там инструктором по пилотированию.

— А потом?

— В тридцать первом году уволили в запас и назначили летчиком гражданской почтовой авиации.

— На какую линию?

— Тифлис-Москва.

— Сложная была работа?

— Да.

— Чем?

— Во-первых, полеты часто проходили в сложных метеоусловиях. А график надо было выдерживать бесперебойно. Время было строгое. А во-вторых, это была самая длинная беспосадочная трасса в Союзе.

Приходилось беречь горючее, все время в воздухе экономить.

— И как вам там работалось?

— Летал.

— На каких машинах?

— На «юнкерсах».

— Судя по вашей биографии, летчиком вы были хорошим, чтоб не сказать больше?

— Нареканий не было.

— А успехи там, поощрения какие-нибудь были?

— В тридцать пятом году по итогам Всесоюзного соревнования был лучшим летчиком почтовой авиации. Дали Грамоту. Калинин вручал. Вызывали в Кремль. А в тридцать шестом – именные часы от наркома авиации.

— За что?

— Лето было грозовое. Многие попадали в аварии. Гибли, бывало. А я летал по графику.

— Как же вам удавалось?

— Опыт уже был. Машину чувствовал. И трассу хорошо знал.

Вот что я вам скажу. Если вы никогда не выбирали адмиралтейский якорь вручную, так вам не понять, с каким напряжением я это все из него вытаскивал. Третья бутылка, однако, на донышке плещется! Я уж косой, как сизый голубь. А он сидит. Улыбается мне добро. А рот при этом сомкнут в прямую линию.

— А как вы попали в дальнебомбардировочную авиацию?

— В тридцать девятом году ее сформировали. Шестьдесят машин – пять эскадрилий по двенадцать.

Командиром назначили Голованова. И он стал из кадров гражданской авиации вытаскивать к себе самых опытных летчиков. Летали-то мы лучше военных. Много, постоянно, в любых условиях, на большие расстояния. И меня тоже призвали. В прежнем звании лейтенанта. Поставили командиром экипажа. Все это тогда считалась одна дивизия.

Все. Вот тебе и вся его биография. Что хочешь, то и пиши.

Не раскручивается. Не колется. Не хочет про свои подвиги.

Плохо быть дураком. Не надо проламывать в лоб позицию, которую можно взять обходом. А чем его спровоцируешь?

— Иван Григорьевич, — говорю, — вы, наверное, читали ведь военные мемуары других летчиков.

— Не без этого.

— Там же, по идее, очень много умолчано. Встречаются просто фальсификации.

— Потому я и решил написать свою книгу. Уж как вышло… простите…

— Вы могли бы сейчас – в частном порядке, неофициально, — вот разоблачить какое-нибудь такое типичное вранье в таких мемуарах?

— Ну… зачем же людей порочить.

— Хорошо. А что-нибудь свое? Не для печати?

— Вы что имеете в виду?

— Иван Григорьевич, почему вам, с вашим послужным списком, не дали Героя и Заслуженного? Происхождения вы рабочего, член партии, русский, фронтовик, орденоносец, летчик высшей квалификации. В чем дело? ЧП, аварии, выходки? А? Ведь несправедливо же?

— Ни одной аварии, — говорит, — у меня никогда не было. За все девять тысяч часов. Не считая… — и умолкает. — Давайте, — говорит, — окошечко откроем. А то вы накурили немного… Нет-нет, пожалуйста, я сам курил! Просто – тепло, свежий воздух.

Выпили мы с ним по последней, и достал он из тумбочки одинокую бутылку «Жигулевского».

— Понимаете, — говорит, — дорогой, времена ведь бывали всякие, и о многом писать нельзя. Никто не позволит, да и зачем, понимаете… не все знать надо.

Ну например. Как-то в сорок втором прикрывала нас в вылете шестерка истребителей с соседнего аэродрома. Отбомбились мы без потерь, вернулись домой, садимся. Истребители помахали нам крылышками и отвалили к себе. И только они скрылись, мы уже на стоянки заруливаем, последнее звено садится – из облака вываливаются неожиданно два «мессершмитта»! С ходу, с пикирования, срубили двух последних – и исчезли раньше, чем наша ПВО смогла открыть огонь! Потеряли две машины, два экипажа, уже дома, понимаете.

Так вот. В двадцать четыре часа командира истребительного прикрытия расстреляли полевым трибуналом. Потому что был такой приказ. Не имеет права отлучаться ни при каких обстоятельствах.

Охранять ценой собственной жизни! А мы ведь еще не все зарулили и замаскировались. Все – нарушение приказа, бросил, понесли потери, виноват, — расстрел. А что вылет был на пределе их радиуса действия, что они на последних каплях горючего домой сели – это никого не интересовало.

Вот так вот. Кто это напишет…

А меня сбивали. Два раза. И оба раза – над территорией, занятой противником. Дважды выходил к своим. И все еще хорошо обошлось.

Потому что во второй раз я находился на оккупированной территории двадцать восемь суток.

А вы, дорогой, сейчас ведь не представляете, что это было такое – «находился на оккупированной врагом территории»…

Вот только один случай, который произошел с моим другом, из нашей же эскадрильи… а ведь мы еще на почтовых вместе летали.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

— Его сбили в самые первые дни войны. Выбросился с парашютом и тут же был захвачен в плен.

Ну, документов мы ведь с собой не брали. Партбилет сдаешь перед вылетом замполиту, удостоверение личности – командиру строевой части. Так что он сказался бортмехаником – не командир, летающий рабочий, чего там, — для спокойствия, чтоб не расстреляли.

Попал в лагерь. Потом немцы начали из лагеря отбирать квалифицированных рабочих для разных своих нужд. И он попал на работу туда, куда только мечтать мог – на аэродром. И там среди таких же пленных обслуживал Ю-восемьдесят седьмые.

Конечно, немцы всю работу строго контролировали и проверяли. Возможность любого саботажа была исключена. Перед вылетом все смотрит немец, старший механик. Что заметит такое – расстрел тут же.

Работали.

И он все вынашивал идею улететь к своим на немецком самолете. До кабины пленных не допускали.

Дальше