Цветущий холм среди пустого поля (сборник) - Юрий Вяземский 8 стр.


Видите ли, дорогой Аркадий Дмитриевич, моя трагедия – да и Ваша, насколько я теперь понимаю, тоже – состоит в том, что нам довелось встретиться с непосильным для нас и нам в полноте своей не предназначенным счастьем. Слишком бедны, очевидно, мы оказались для него, слишком мелки и малосодержательны. Поэтому и не смогли удержать, поэтому и не имели права удерживать.

Ей нужен такой человек, который способен вести за собой армии, или писать великие стихи, или сочинять великую музыку, или изменять принципы человеческого мышления. Вот кому она бы без остатка отдала всю свою героическую силу, весь свой нежный талант, всю свою сверхчувствующую душу.

Я понимаю, что все, что я пишу о Вашей бывшей жене, Вам и самому прекрасно известно. Но вот что Вам неизвестно и что я хочу теперь сообщить.

Со мной недавно произошло то же самое, что пятью годами ранее стряслось с Вами. С той лишь разницей, что Вам это выпало перенести без всякой подготовки, а я отчасти был подготовлен Вашим предупреждением и ее исповедью. Впрочем, легче от этого мне не стало… Ну да ладно. А теперь давайте, что называется, сопоставим стадии.

Стадия первая: у моей жены вдруг обнаружилось пристрастие к вечерним одиночным прогулкам; причем прогулки эти день от дня становились все продолжительнее.

Стадия вторая: мы незаметно утратили способность понимать друг друга без слов и стали непривычно разговорчивыми. Однако чем чаще и дольше мы с ней разговаривали, тем больше мне казалось, что в одни и те же слова мы с ней вкладываем разный смысл, иногда настолько разный, что решительно не понимаем друг друга.

Стадия третья: жена принялась тревожно в меня всматриваться. Она всматривалась в меня за завтраком, за обедом и за ужином, иногда неслышно заходила ко мне в кабинет и, стоя у меня за спиной, обжигала тревожным, раненым взглядом. Взгляды эти было невозможно вынести. Что уж там в них было – удивление, обида, мука, – но всего этого в них заключалось настолько много и тяжело, что я всякий раз виновато опускал глаза, когда встречался с ней взглядом. Я пытался объясниться с женой, но безуспешно. Я понял, что каждое мое слово бесконечно ранит эту искренне и самоопустошающе страдающую женщину. Я физически ощущал ту боль, которую причинял ей. Я стал избегать жену: запирался от нее в кабинете, по вечерам уходил к друзьям, домой возвращался как можно позднее, когда она уже спала. Я прекрасно понимал, что, ведя себя подобным образом, я с каждым днем все больше отдаляю от себя жену, все безвозвратнее ее теряю, и в то же время словно был уверен в том, что именно этого она настойчиво от меня ожидает и что так ей легче, терпимее. Я был готов на все, что угодно, лишь бы ей эти страдания каким-то образом облегчить.

Стадия четвертая: она перестала замечать меня. Она не обращалась ко мне, не отвечала на мои вопросы. И в то же время в ее поведении не было ничего демонстративного, для меня предназначенного. Она действительно меня не замечала. Она могла, случайно направив взгляд в ту сторону, в которой я находился, подолгу смотреть как бы на меня и в то же время мимо меня, сквозь, навылет. Иногда она начинала разговаривать сама с собой, и в этом разговоре опять-таки не было ничего неестественного – так сами с собой разговаривают люди, вынужденные долгое время жить в одиночестве. Однако каждое утро она ставила на стол два прибора, готовила на двоих, стелила мне в кабинете постель.

Стадия пятая: отрешенность сменилась каким-то удивленным облегчением и какой-то светящейся легкостью. Истинно говорю Вам – моя жена словно вся светилась изнутри. И не только ее глаза, эти божественно прекрасные, дьявольски понимающие и человечески теплые глаза излучали свет и дарили легкость, а вся она, эта женщина, казалось, стала светящимся существом. Это было восхитительно, и это было ужасно. Потому что я сразу же понял, что не мной это свечение вызвано и не мне предназначено. Отношения между нами восстановились настолько, что мы снова стали спать вместе – простите мне эту интимную подробность. Тем нестерпимее мне было пользоваться тем, что так явственно и так радостно мне не принадлежало. Я чувствовал себя вором, нет, насильником, нет, осквернителем. Иногда, когда я видел перед собой в темноте эти светящиеся глаза, мне слышалось, как они просят: «Ну пожалуйста, спроси меня! Ведь ты же все понял. Я так хочу тебе рассказать. Я такая счастливая. Я не могу молчать!» Если бы тогда, пять лет назад, в ресторане, она не рассказала мне о «Сереже», я бы не сомневался в том, что она полюбила другого человека.

Стадия шестая: жалость и тоска. В ее жалости ко мне было столько нежности, столько искреннего отчаяния, а тоска ее была такой стыдливой, испуганной. Но стоило ей отвернуться от меня, задуматься, засмотреться в окно, как она снова начинала светиться. И чем нежнее до этого жалела и чем раскаяннее сострадала, тем ярче потом вспыхивал в ней этот свет, тем упрямее и дерзостнее.

Следующей стадии я не стал дожидаться. Решимости мне придал случай. Однажды, возвращаясь домой с работы, я увидел ее на берегу пруда. Неподалеку от моего дома расположен небольшой парк, а в нем – прудик, наполовину затянутый тиной – или чем там их затягивает, пруды эти. Одним словом, ничего живописного. Разве когда расцветает сирень, густо растущая вокруг. Так вот, она сидела на камне под кустом распустившейся сирени и смотрела на воду. У нее было такое лицо…

Нет, я не смогу описать Вам этого лица, хотя описывать лица – моя профессия. Проще сказать, что в этом лице я все увидел и все для себя решил. Я понял, что не имею права дольше мешать счастью этой женщины, что я даже смотреть на ее лицо не имею права, на то, как она сидит, как любит, как ждет – нечестно это, безнравственно.

Придя домой, я сложил чемодан и в тот же вечер уехал далеко, за тысячи километров. Если есть в писательском бытии какая-то положительная сторона, так это то, что я всегда могу уехать куда угодно и когда угодно и везде найду себе пристанище и занятие. Я вернулся не через неделю, как Вы, а через три месяца. Ее уже не было. Она ушла от меня так же, как от Вас, не взяв с собой ничего, даже платьев своих, даже зубной щетки.

Мы встретились в последний раз в загсе, чтобы развестись, а заодно проститься. Боже! Что за чушь я сейчас написал: разве можно с такой женщиной «проститься в загсе»?! Тем более что это уже была не она. Все в ней стало другим: походка, голос, мимика и даже оттенок волос. И только глаза оставались прежними.

Это было нестерпимо. Это была пытка, изуверство, какое-то вдохновенное палачество. Я понимал, что иначе она не может, что не со зла она, не из желания причинить боль, и все-таки ненавидел ее за эти глаза. Но сколько жаркой благодарности было в ее взгляде.

Нет, она не сумасшедшая. Тут я с Вами решительно не согласен! Ее поведение, вернее, ее объяснения своего поведения могут казаться странными, ненормальными, но лишь потому, что в языке нашем не хватает слов, логика наша слишком примитивна и бесцветна, чтобы передать всю глубину и все богатство ощущений этой женщины, выразить ее невыразимый, светящийся своим особым светом мир.

Нет, она не сумасшедшая, но она действительно сходила с ума, когда понимала, что человека, которого она любила и все еще любит, ей уже недостаточно.

И вовсе не лгала она о Вашей измене, как Вы пытались мне доказать. То есть теперь-то я верю, что Вы ни разу не изменили своей жене, что с каждым годом любили ее все сильнее и преданнее. Но поймите: как бы там ни было в действительности, она, эта женщина, искренне верила в Вашу измену. Так ей было легче, ибо истинная причина ее отчуждения оказалась бы для нее слишком жестокой. Она ведь глубоко несчастная женщина. Сами посудите, разве так уж велика вероятность, что она найдет того, кого так упрямо ищет. В наш-то век?.. Неужели Вы полагаете, что она этого не понимает, не чувствует?

А потому – конечно же, изменили, и Вы, и я! В тот самый момент, когда в наших с Вами мирках, на которые она так надеялась, она вдруг уткнулась в тупик, ударилась о бетонную стену, дальше которой идти было некуда и оставалось лишь задохнуться, оглохнуть, ослепнуть…

Вы, наверно, совсем удивитесь, Аркадий Дмитриевич, но мне хотелось бы закончить это письмо следующим предложением, нет, просьбой, нет, призывом: давайте встречаться! Давайте хотя бы один раз с Вами встретимся, а там, может статься, и Вы поймете, что вдвоем нам будет легче.

У Овидия в «Скорбных элегиях» есть такие строки: «Видел я сам: изо льда торчали примерзшие рыбы, и, между прочим, средь них несколько было живых». Ведь в одной льдине теперь торчим, Аркадий Дмитриевич!

Ведь пришли же Вы ко мне пять лет назад. Не отговаривать же, в самом деле, и не предупреждать меня Вы тогда приходили, а попытаться для самого себя разъяснить неразъясненное, осмыслить неожиданно постигшее Вас. Разве не так?

Того же и я теперь ищу, вслед за Вами. Тогда мы не поняли друг друга, но теперь, мне кажется, во многом могли бы сообща разобраться. Ведь мы с Вами любили и, не сомневаюсь, до конца своих дней будем любить эту женщину. Давайте хотя бы поговорим о ней. Или вместе о ней помолчим. Ведь иного нам не остается.

Ведь пришли же Вы ко мне пять лет назад. Не отговаривать же, в самом деле, и не предупреждать меня Вы тогда приходили, а попытаться для самого себя разъяснить неразъясненное, осмыслить неожиданно постигшее Вас. Разве не так?

Того же и я теперь ищу, вслед за Вами. Тогда мы не поняли друг друга, но теперь, мне кажется, во многом могли бы сообща разобраться. Ведь мы с Вами любили и, не сомневаюсь, до конца своих дней будем любить эту женщину. Давайте хотя бы поговорим о ней. Или вместе о ней помолчим. Ведь иного нам не остается.

Поймите, я не враг Вам, не соперник. Поймите, в той же самой мере, в какой Вы можете упрекать меня в том, что я отнял у Вас любимую женщину, я могу обвинять Вас, что Вы не сумели удержать ее рядом с собой, и она пришла ко мне, обрушилась на меня, бескрайне одарила и невосполнимо опустошила!

С уважением,

Ваш Г. В.

Р. S. Верите ли, но я бы все сейчас отдал, чтобы оказаться на месте этого ей самой неизвестного человека, к которому она всю жизнь стремится, для которого появилась на свет и от которого ей не надо будет уходить. Дай Бог ей найти его! Дай Бог ему вынести свое счастье!

Письмо Ивану Карамазову

Милостивый государь, Иван Федорович!

Я имею честь принадлежать к многочисленной плеяде поклонников вашей замечательной поэмы «Великий инквизитор». Еще в юности своей прочел я ее и восхитился. С тех пор неоднократно перечитывал, и всякий раз по-прежнему и будто сызнова восхищаясь, в то же время… как бы это точнее передать?.. Видите ли, воспитывался я в антихристианскую эпоху, кроме вашей поэмы и романа Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита», о Христе ничего не читал. А потом времена изменились, все более доступными стали и само Священное Писание, и толкование к нему, и сочинения русских религиозных философов. Вот тут-то при непременном моем восхищении и как бы параллельно с ним стали возникать сомнения, все чаще хотелось обратиться к вам с разговором, кое-что уточнить, кое с чем не согласиться, кое-где возразить и возразить, знаете ли, довольно решительно.

Но прежде чем я приступлю к осуществлению давнишнего своего намерения, полагаю необходимым сделать ряд принципиальных заявлений.

В отличие от большинства писателей, философов и литературоведов, автором «Великого инквизитора» я считаю вас, Иван Федорович, а никак не Достоевского. Разумеется, Достоевский – ваш литературный отец со всеми вытекающими отсюда последствиями. Однако не настолько же, чтобы приписывать ему все ваши личностные достижения. Этим, между прочим, частенько грешат разные литературоведы. Пушкин, дескать, утверждал, что гений и злодейство – две вещи несовместные. Помилуйте, господа, это слова пушкинского Моцарта! И если все мысли и высказывания пушкинских героев приписывать Пушкину… Скажу более, полагаю, что лично Достоевский не только не смог бы написать «Великого инквизитора», а весь свой роман «Братья Карамазовы» замыслил как опровержение вашей поэме. Так что, похищая у вас, Иван Федорович, «Великого инквизитора», они, эти литераторы, на мой взгляд, совершают двойную несправедливость: и вас авторского права лишают, и на Достоевского как бы возлагают неоправданные обвинения.

Далее, поэмка, дескать. «Да ведь это же вздор, Алеша, ведь это только бестолковая поэма бестолкового студента, который никогда двух стихов не написал. К чему ты в такой серьез берешь?»… Не надо, Иван Федорович. Если и есть тут вздор, то вздорна, простите за резкость, ваша напускная скромность. И образование у вас было приличное, и опыт сочинительский имелся изрядный, и в литературных кружках вы были известны, и автор романа замечает, что чуть не в младенчестве вы стали обнаруживать какие-то необыкновенные и блестящие способности к учению. И даже если все не так и в романе Достоевского сплошное преувеличение на ваш счет, то вот вам, Иван Федорович, один только фактик: самым знаменитым произведением Достоевского считаются «Братья Карамазовы», а в этом романе самое знаменитое, наиболее часто цитируемое и обсуждаемое место, как вы думаете, какое? – он самый, «Великий инквизитор», поэма ваша-с. Возвышеннейшие отечественные и зарубежные умы поэмой вашей питались и искушались.

Что уж говорить об умах средних. Материалисты и атеисты всех боевых раскрасок историю христианской церкви отныне воспринимают, словно обнявшись с вашим Великим Инквизитором: накорми – тогда и требуй добродетелей; чудо, тайна, авторитет – вот, дескать, и все христианство, весь смысл и вся цель его.

Я, ваш покорный слуга, в общем-то не материалист и уж тем более не атеист, но и я подпал под гениально-злодейское очарование вашего главного героя. Свидетельство тому эти строки. Собравшись писать литературно-философский комментарий к евангельским сценам искушения Христа, внимательно изучив соответствующие богословские и философские толкования, я вдруг поймал себя на том… Нет, не так. Мне было видение (или правильнее, наваждение?). Пустыня. То ли снег, то ли манна небесная. Домишко какой-то, этим снегом-манной запорошенный. А в домишке – вы, Иван Федорович. Но обличье ваше постоянно меняется. То вы студент в очках, то безумный девяностолетний старик в монашеской сутане и со взглядом пронизывающе-огненным, то некий господинчик в клетчатых панталонах и с клинообразной бородкой. И вот евангельские картины – Мертвое море, Иудейская пустыня, храм в Иерусалиме, гора какая-то, с которой видны все царства земные, – все это само по себе, а вы со стариком и чертом (ведь это черт у вас в панталонах-то), – вы и сами по себе и в то же время в наваждении моем на другие зрительные образы накладываетесь… Короче, я сам не заметил, как вместо литературно-философского толкования принялся сочинять вам вот это самое письмо.

Мне могут возразить, что письма пишут живым людям. Так вот, со всей уверенностью объявляю, что вы, Иван Федорович, как сказал один поэт (хотя, собственно, по другому адресу изволил выразиться), вы «живее всех живых». Вы не просто литературный персонаж, а один из весьма разноликих наших национальных типов. И почему же не написать, почему бы не обратиться к такому-то человеку, который был, есть и пребудет, пока существует на Земле такая страна – Россия?

Наконец, предлагаю начать разговор, так сказать «аб ово», то есть со святых Евангелий. Ибо ваши, Иван Федорович, точнее вашего Великого Инквизитора интерпретации хотя и гениальны, но, как мне сейчас кажется, порой гениальны они как бы сами по себе, иногда в прямом противоречии с тем, что видят в Христовых искушениях люди, может быть, менее гениальные, но более бережные к евангельской букве, менее презрительные к человеку и человечеству…

«Иисус, исполненный Духа Святого, возвратился от Иордана и поведен был Духом в пустыню» (Лк. 4. 1).

«Тогда Иисус возведен был Духом в пустыню, для искушения от диавола» (Мф. 4. 1).

На несколько слов хочу обратить ваше внимание, Иван Федорович, ибо, как мне кажется, Инквизитор ваш их не понял или не пожелал понять. А в них, с одной стороны, глубочайшая Тайна, а с другой – спасительное для нас с вами разъяснение.

Первое слово – «Иисус». Не сказано «Христос», сказано «Иисус». То есть из двух имен Богочеловека именно человеческое имя выбрано. Какой смысл искушать Бога и мог ли Он, природно непогрешимый, подвергнуться искушению? Не мог, не может, и бессмысленно было бы с точки зрения Божественного Промысла. Но Богочеловек Иисус, принявший на себя зрак раба, добровольно обрекший Себя на рабское служение человеку, отправился в пустыню, дабы, как пишет святой Ефрем Сирин, «на примере показать нам, что после крещения мы должны подвергнуться искушению… Господь попрал похоти искусителя и бросил их в бездну, дабы попрали их те народы, кои когда-либо были попираемы ими». Чтобы и мы попрали, «как образы для нас», «в наставление нам» (по словам святого апостола Павла) – вот смысл Богочеловеческих искушений!

«Возведен был Духом». Дух возводит, Дух велит и влечет к искушению; у Марка – «экбаллей», то есть буквально: выбрасывает, выталкивает Иисуса в пустыню на встречу с дьяволом. Сатана только потом приступит и станет искушать, а сперва Дух гонит. Вверх устремляет, так у Матфея («анэхфе»). Сама Пресвятая Троица участвует в этом восходящем порыве, и зримы все три Лика Ее, как совсем недавно зримы были в сцене крещения.

«Искушения». Великому Инквизитору почему-то особенно не нравилось это слово. Может быть, он не знал греческого? Ведь то, что у нас «искушать», у греков «пейрадзейн». У нас «искушать» значит соблазнять на злые деяния, совращать ко греху, толкать на ложный путь. А у греческого «пейрадзейн» иной смысловой оттенок: «испытывать», «проверять» и даже «подготовлять». А может быть, как раз наоборот, именно потому Великому Инквизитору не нравилось слово «искушение», что он знал греческий? И вот убоялся, что некоторые воспримут искушение как испытание и отважатся на него и это испытание с честью выдержат? Из чего он тогда будет чай пить… то есть, простите великодушно за скрытую цитату; я хотел сказать: как инквизиции управлять теми, кто в испытаниях закалился и преобразился?

Назад Дальше