Обычная женщина, обычный мужчина (сборник) - Мария Метлицкая 9 стр.


– Такая любовь! – грустно заключала Катька, тяжело вздыхая и закатывая глаза.

Дядя Аркадий был совсем небольшого росточка и очень «приличной», даже смешной комплекции. Этакий карикатурный пузан – сверкающая, вечно потная лысина с зачесом на правый бок, выпученные, словно испуганные, «рачьи» глаза, детский ротик бантиком и вздернутые домиком бровки.

Но самым смешным на его нелепом лице был нос. Не нос – бугристая, в крупных порах, с розовым оттенком «картофелина» – большая, словно с чужого лица.

Ручки – смешные, пухлые, с коротко остриженными крохотными ноготками. И ноги – размер тридцать шестой, не больше.

Брюки высоко держались на широком ремне, с трудом обнимающем объемное пузо.

Он был суетлив, но не болтлив и довольно тактичен – приезжал на пару дней и с утра старался убежать.

– По делам, – объяснял он.

По делам – ну и ладно. Главное – сегодня среда. А отчалит дальний родственник вечером в четверг. А значит, любимый пятничный вечер они будут одни. И в субботу, и в воскресенье! Вот что главное.

Дядя Аркаша без остановки щелкал непоседливую Варвару и обещал «бесподобные снимки». И вот в этом уж никто и не сомневался.

* * *

Жена не очень любила рассказывать про свою семью – видимо, на отца, балагура и гуляку, держала большую обиду. Хотя… Ему казалось, что отцом она при этом восхищается – глубоко в душе. И прячет это восхищение и безответную любовь даже от самой себя. Во всяком случае, фотографии отца – явно постановочные, то на фоне фонтана, то у ущелья, то у Царь-пушки, вечно в окружении счастливо улыбающихся молодых и красивых женщин – лежали у нее в прикроватной тумбочке.

Катя была точной копией отца – яркого брюнета, сверкавшего серыми очами и сдвигавшего к переносью густые и ровные черные брови.

А фотография матери – невзрачная, как и она сама, и, видимо, как и ее жизнь, лежала у нее в корочке паспорта, сбоку. С заломами и трещинами, черно-белая, совсем небольшая.

Теща мелькнула пару раз и на их свадебных фото – бесполой тенью, призраком. То за спиной какого-то трудно узнаваемого гостя, то у машины на улице.

Он тогда подумал: «Ни за что бы на улице ее не узнал! Просто прошел бы мимо. А если бы окликнула – напрягался бы, чтобы ее признать».

Детство свое жена тоже вспоминать не любила. Про отца – все ясно. Какой ребенок обрадуется тому, что «очаровун-папаша» распыляется на всех окружающих баб, а на свою дочь откровенно забивает. Ревность, понятно. Да еще и обида за мать. Страх потерять его, страх, что семья разобьется вдребезги. С такими бонвиванами всегда вечный напряг. Всегда тревожное ожидание какой-нибудь подлости. И все же – восхищение! Каков, а?

А к матери… Чувство легкого пренебрежения, брезгливости даже. Недоумения – как он мог на ней жениться? И наверняка оправдание его загулам – ну, все понятно. Она виновата.

Ну и дополнительное раздражение – хозяйкой мать была никакой. Катька злилась, когда у нее сгорали очередные котлеты или пирог: «Ну вот! Это она меня ничему не научила!»

Ни матери, ни отца давно не было на свете, а детские комплексы, наши верные спутники, оставались. Однажды вырвалось – после очередного отъезда дяди Аркадия:

– Вот ушла бы она к нему! И все бы встало на свои места. И у нее, и у отца. Все были бы счастливы.

– Ну не ушла же, – Васильев пожал плечами. – Чужая душа потемки. Не любила она твоего прекрасного дядюшку. Да и рядом с отцом он, прости… Не читается как-то. Куда ему до такого красавца.

Катя кивнула.

– Верно. Все ее упрямство.

Васильев возмутился:

– Да при чем тут упрямство! Одного любила, другого нет. Все просто, как мир. И так же старо.

Катька замотала головой:

– Упрямство? Действительно, при чем тут упрямство? Тупость, вот как это называется!

Он осуждающе покачал головой:

– Какая тупость, господи!

Жена взорвалась:

– Да что ты знаешь про нашу жизнь! У тебя всегда все было гладко и складно. Папа, мама. Друзья родителей. Дни рождения с шоколадным тортом. Пожарная машинка под елкой.

Он кивнул.

– Ага, все было здорово. Только папа ушел молодым. И мама пахала как лошадь. И гости все закончились – сил у нее не было. И пожарные машины с шоколадными зайцами тоже.

Катька расплакалась.

– Да разве я про это? Я про другое! Про грязь и сплошное вранье. – И, хлопнув дверью, вышла из комнаты.

Васильев думал иногда про свою семейную жизнь – в те моменты, когда отчего-то становилось особенно тоскливо и муторно. Вечный вопрос – зачем? Зачем он тогда поторопился? Тогда – когда не мог еще все ответственно и грамотно оценить. Зачем они столько лет вместе? Была ли любовь? Есть ли любовь? И если нет – то что их держит вместе? Дочь – и только? Убогая квартира в ненавистных и далеких Химках? Трусость, привычка, леность… Смог бы он жить без Кати? И если да – зачем тогда они вместе? Он заботится о ней, наверное, скучает. Волнуется. Переживает, когда она болеет или грустит. Он привык к ней, как привыкают друг к другу люди за долгие годы брака. Как привыкают к своей чашке, подушке или сорту сыра. Наверное, удачного брака… но… Почему эти вечные сомнения, вечная рефлексия, непреходящее недовольство? Кризис среднего возраста? Переоценка ценностей? Или просто его дурацкий характер – вечно и во всем сомневаться? И вечно искать причины для «тяжких дум»? Ведь и он не сахар – хмурый молчун, педант и зануда. Не слишком хороший добытчик. И Катька не мед – вечно сведенные брови, приступы гнева и тоски. Правда, о материальном – ни-ни. Ни одного попрека, что могли бы жить лучше.

Честная девочка, но – хмурая. Недаром остроумная дочь прозвала ее «мама-осень».

Васильев смотрел на незнакомых и чужих женщин, с интересом и удовольствием подмечая их прелести – неизвестное манило. Сравнивал с женой. Но – как-то несильно, не откровенно, слегка. Можно было бы. Если бы да кабы…

А можно и нет. Во всяком случае, никаких усилий он не делал. Ни разу! А о чем это говорит? Да ни о чем. Лентяй и не бабник по натуре – только и всего. Предложили бы – не отказался, а так….

Ну, и где эта любовь? Или – это нормально? После одиннадцати лет брака? А у кого по-другому?

В общем, жили… Иногда тужили – не без этого. А в целом….

Нормально в целом. Нор-маль-но!

* * *

Дядя Аркадий объявился внезапно – под Новый год, хотя обычно появлялся весной и осенью. А тут позвонил и объявил о приезде. Сказал – форс-мажор.

Катька забеспокоилась, заволновалась и поехала на вокзал.

Привезла его на такси и шепнула в дверях:

– Что-то не то. Точно. Еле добрались, одышка и бледность такая…

Васильев кинул взгляд на гостя:

– Устал. С дороги. Возраст, Кать. Ты что, не понимаешь? Возраст!

Та вздохнула и побежала хлопотать: чайник, обед, плед и подушку на диван – прилечь после дороги.

Дядя Аркадий прилег – что само по себе было необычно. Обычно он был легок, возбужден – по-хорошему болтлив и очень голоден.

А тут… лег и заснул. Катька смотрела на него и хлюпала носом, шептала:

– Посмотри, как он похудел! И цвет лица – просто пепельный какой-то. И нос… Посмотри – нос заострился!

Васильев махнул рукой.

– Не придумывай!

А все это было чистой правдой. Плох был дядя Аркадий, очень плох… Как говорится – на лице написано.

Потом, когда тот проснулся, они долго ужинали и даже выпили «по сто грамм», как всегда. Он по-прежнему шутил, остроумничал, заигрывал «с девочками», делая цветистые и неловкие комплименты, но довольно быстро сломался и, извинившись, смущенно «отпросился» на покой.

Катька, не зажигая света, стояла на кухне и задумчиво смотрела в окно.

– Плохи дела, Вов. Чувствую – очень плохи. А ведь он, – всхлипнула она, – единственное, что у меня осталось из той жизни! Понимаешь?

Васильев ободряюще погладил жену по плечу.

Утром поехали в институт Герцена – дядя Аркадий признался, что приехал по этому поводу. Диагноз поставили, разумеется, дома, в Одессе.

– Надежд почти не оставили, – он жалко улыбнулся и развел все еще пухлыми ручками, – но… попробовать-то надо! Да и деньги, слава богу, есть – грустно вздохнул он, – хотя… Даже жалко их тратить, – тут он улыбнулся, – на это. – Губы у него задрожали. – Ей-богу, жалко. Все бы – вам. И на дело! Квартиру бы поменяли, машину купили.

Катька заверещала и расплакалась. В общем, двинулись…

Все было плохо. И даже очень плохо. Пока Катька одевала дядьку, Васильев пошел в ординаторскую говорить с врачом. Тот был предельно краток, все подтвердил и определил сроки – месяца два от силы. Ну, если повезет, полгода. Пробовать что-то можно, но смысла нет – только мучить. Пусть доживает «красиво» – ест, пьет, ходит в театры и рестораны. Жаль – не лето. Можно было бы на море. Он, говорят, бывший одессит?

– Бывших одесситов не бывает, – глухо откликнулась Катька, возникшая на пороге ординаторской.

Дядю Аркадия забрали, разумеется, к себе. Варька была срочно отправлена к бабке. Катька взяла отпуск и неотлучно находилась при дяде. Все привозилось с рынка – свежайший творог, деревенские яйца, парная телятина, гранаты, помидоры.

– Бывших одесситов не бывает, – глухо откликнулась Катька, возникшая на пороге ординаторской.

Дядю Аркадия забрали, разумеется, к себе. Варька была срочно отправлена к бабке. Катька взяла отпуск и неотлучно находилась при дяде. Все привозилось с рынка – свежайший творог, деревенские яйца, парная телятина, гранаты, помидоры.

А ему однажды захотелось селедки и пива… Катькину диетическую стряпню дядя Аркадий жевал обреченно – не хотел обижать хозяйку.

Один раз поехали в театр – на втором действии он уснул. Как-то раз отправились в ресторан – заказали улиток и лангустинов. Он ел, приговаривая, что раки и омуль – ни в какое сравнение.

Немного выпил белого вина. Включили телевизор – шел какой-то старый фильм. Дядя Аркадий смотрел и блаженно улыбался… Пока сон не победил его.

Он то и дело причитал, что «принес им столько хлопот, что совесть мучает». И зачем, мол, только «приперся, старый дурак»! Корил себя, просто уничтожал. Катька читала ему вслух О’Генри. А Васильев играл с ним в шахматы.

Дядя Аркадий плакал и смеялся. Каждый вечер спрашивал:

– Ну я молодцом? На троечку или выше?

Еще они подолгу разговаривали с Катькой, вспоминая «старую жизнь», Одессу, Новосибирск, родню. Он помнил все Катькины детские «примочки и прибамбасы». И еще… он все время говорил про Лилечку – Катькину мать и его, васильевскую, «малознакомую» тещу.

Катька держала дядю Аркадия за руку и смахивала слезы.

Как-то вечером он сказал:

– Завтра разбери баулы, Катюнь, – и кивнул на свой большой, дорогой светлой кожи неразобранный чемодан. – Завтра, – тихо повторил он и закрыл глаза.

Умер дядя Аркадий в два часа ночи. Так тихо, что они не заметили. По дороге в туалет Васильев подошел к его кровати и наклонился к нему. Было так тихо, что он сразу все понял. Измученную жену решил не будить до утра, до рассвета размышляя: а правильно ли он поступил? И вообще – можно так поступить? Или – ни в какие ворота?

Утром начались обычные хлопоты – врач, констатация, справки, похоронный агент.

После похорон они вспомнили про чемодан.

Жена долго не решалась его открыть. Открыли на десятый день. Книги, которые дядя Аркадий считал самыми ценными, – впрочем, так оно и было. Кое-какое золотишко – не много, но видно, что очень старинное. Катька сказала, что все это – от его матери. А еще жемчужные бусы, чуть мутные, розоватые, очень длинные. Пара серег с мелкими бриллиантами, кольцо с темным овальным изумрудом. Кошелечек, вышитый мелким, кое-где утерянным жемчугом по черному бархату. Золотая пудреница, еще сохранившая прелый цветочный запах. И серебряный портсигар с золоченым орнаментом и дарственной надписью, Катька сказала, что это – его отца, известного одесского фотографа Шпитцера. Еще был помутневший небольшой серебряный стаканчик с какими-то незнакомыми полустертыми буквами. Катька объяснила, что стакан ритуальный. Ну, то есть молитвенный.

– В каком смысле? – не понял Васильев.

Она принялась бестолково объяснять, что по пятницам в стакан наливали красное вино и что-то читали нараспев.

– Наверное, молитву, – предположила она.

Еще в чемодане обнаружились три сберкнижки на предъявителя – с такой суммой, что они растерянно уставились друг на друга и долго молчали. Там хватало на все: на просторную кооперативную квартиру, новую машину, на поездки и прочую приятную чепуху и не чепуху, которая способна украсить, освежить и облагородить человеческую жизнь.

Всё. Ах да! И два кожаных альбома с фотографиями. Катька села их рассматривать, а Васильев заспешил по делам. Да и что ему до чужих семейных портретов? Какое дело? Такое времяпрепровождение его никогда не привлекало. Про эти альбомы он вскоре забыл, а жена убрала их куда-то. Точнее, не «куда-то», а в ящик Варькиного письменного стола – другого места просто не было.

В ту зиму им вообще досталось – пневмония у Варьки, перелом ноги у мамы, неприятности на работе – новый шеф и новые правила. Васильев даже подумывал искать что-то другое, но – было не до того. Не до поисков работы уж точно. Да, кстати, Аркашины деньги они почему-то не тратили. Катька молчала, а Васильеву было и вовсе неловко даже спрашивать ее об этом.

Он поразился тогда своей, как он считал, неловкой жене. Она успевала все: с утра к Варьке в больницу с термосом супа, днем к маме. Там она вставала к плите, прибиралась и выводила маму на улицу. Вечером опять к дочери. Он, разумеется, помогал. Но какая там помощь от мужчины? Тем паче от такого неуклюжего, как он.

А от Кати – на удивление – ни жалобы, ни попрека. Даже задумчиво сказала однажды:

– А может, нам снова съехаться? Маме ведь теперь совсем тяжело будет…

Васильев пожал плечами.

– Ну это уж как вы сами решите. – И слегка сдрейфил, вспоминая былое.

Но мама шла на поправку, гипс сняли, и она постепенно приходила в себя. С Катькой они теперь ворковали часами. Причем жена с телефоном уединялась в комнате и, когда он входил, делала «страшные» глаза и махала рукой:

– Выйди!

Он качал головой и недоуменно вздыхал – новости! Впрочем, так оно точно лучше, чем по-другому. По-старому. Мать теперь называла невестку Катечкой и покупала с пенсии «по телевизору», в недавно появившихся «магазинах на диване» дурацкие, дорогие и ненужные подарки – паровую щетку или агрегат для мойки окон. Или нелепые в своей пошлости ювелирные украшения.

Аркашины альбомы он открыл спустя полтора года – когда наконец все устаканилось и они готовились к переезду в трехкомнатную квартиру в двух минутах ходьбы от матери.

Он паковал вещи и наткнулся на эти альбомы. И… «ушел» на несколько часов – благо никого не было дома.

То, что он увидел, потрясло его, проняло и придавило. На всех фотографиях была она. Его невзрачная теща. Та самая, воробьиной породы. Та, что не заметишь в толпе и не сразу признаешь при встрече. Но… Нет! Это была не она. От той сухонькой, бледной, серой «невзрачницы» не осталось и следа.

Там была женщина. Алмаз прекрасной и бесценной огранки. Звезда, княгиня, царица.

Грета Гарбо, Марлен Дитрих, Любовь Орлова. Звезда всех времен и – без времени. Она сидела, полулежала, стояла. На ней были шляпы, накидки, боа и меха. Она кокетничала, грустила, задумчиво смотрела в непонятный и таинственный, известный только ей мир. Внутрь себя. Вокруг – недоуменно. Почему я – здесь, рядом с вами? В этом жестоком и примитивном мире? И почему вы, простые смертные, рядом со мной? Имеете ли вы право на это? Она была загадочна, красива, нереальна и даже невозможна на этой бренной земле.

О таких мечтали подростки в липких и тревожных пубертатных снах. И немощные старики – наивно приукрашивая «свои все еще возможности» и питавшиеся только давними – сладкими, полустертыми – путаными воспоминаниями. На таких любовались и вполне зрелые и крепкие, полные сил и желаний мужчины.

Васильев был ошарашен и потрясен – неужели это она? Как же он, неловкий слепец, не сумел ее разглядеть? Сопляк, мальчишка.

Да нет, жена говорила, что мать никогда не считалась красавицей – никогда. Никогда и никто не посмотрел ей вслед, не покраснел и не присвистнул. Никто, включая отца, не отмечал ее прелести и привлекательности. Никто, кроме неповоротливого, неловкого, пучеглазого, смешного Аркаши.

Того, кто возвеличил ее, вознес, выдумал, сотворил и – облек в плоть! И еще любил – всю свою жизнь. Для него она была всегда единственной, недосягаемой и неповторимой. Прелестной, кокетливой, волнующей красавицей, мимо таких не проходят, ими восхищаются всю жизнь самые пылкие мужчины.

Выходит, он был пылким, этот смешной и кургузый толстячок? Смешно как-то… Но то, что он был романтик, восторженный Сирано, разухабистый Дон Жуан, одержимо верный Дон Кихот, – определенно. И еще – он был гений. Гений в своем деле. Художник, творец, сказочник. Он придумал ее, создал и поклонялся ей до самых последних дней.

Господи! Бред. Несчастный и одинокий, никому не нужный уродец. Хотя богат, известен – неужто бы не нашлось хоть одной, которая разделила бы с ним жизнь? Да наверняка! У безногих инвалидов есть жены и любовницы. А тут – кристалл, человек отменных качеств, достойный, порядочный, умный. Остряк и «смешила». Богач – по советским меркам.

Да хоровод бы плясал вокруг него, ей-богу! Хотя внешне, конечно… Страшила из «Изумрудного города» – так называла его маленькая и острая на язык Варька.

Да не во внешности дело. Чушь! Для мужика – уж тем более.

Васильев вспомнил соседа Витька – инвалида, одноногого пьяницу, к тому же с сухой рукой, с хитрым прищуренным глазом.

– Все бабы – мои! – уверял Витек, сплевывая густую табачную слюну. И правда – много лет за Витька бились жена и любовница, насмерть бились, до крови. А он стоял и лыбился, глядя, как две молодые, вполне симпатичные тетки молотят друг друга, вырывая клоки пергидрольных волос.

Назад Дальше