Прощай, печаль - Франсуаза Саган 11 стр.


Неужели он обожал в ней именно то, что называли «выкрутасами Матильды»: ее мимолетные увлечения, ее вспышки гнева, ее недобросовестность, ее внезапные исчезновения – словом, все то, что, наверное, и стало причиной их разрыва? Неужели он полюбил бы ее, если бы она была женщиной верной, заслуживающей доверия, предпочитающей домашний очаг? Безо всякого сомнения, нет. Словно кретин, кретин, каким он и остался до сих пор, Матье всегда предпочитал, чтобы его соблазняли роковые женщины или маленькие стервы. Он тогда не знал, что настанет день, сегодняшний день, и он будет молить небо о том, чтобы у этих роковых женщин появилось сердце добрейшего сенбернара.

Слава тебе, Господи, в определенном смысле и в определенное время именно такой и была Матильда. За ней всегда тянулось жалобно блеющее стадо жертв любви. И не был ли он сам одним из многих? Вдруг ему показалось, что он вновь погрузился в исходное одиночество этого дня, в его бесконечный ужас. Он ощутил, как, подобно порыву ветра, на него нахлынули ужас, жестокость, объективная реальность предстоящих шести месяцев, на протяжении которых его тело будет разлагаться вопреки его воле, вопреки достижениям науки, вопреки его жажде жизни. Однако внутри сработал некий тормоз, и страх начал отступать. Быть может, страх подавило само присутствие Матильды?

Наверное, свыкнуться с мыслью о собственной смерти, о черном хаосе, о поджидающей вас «пустоте» можно лишь тогда, когда представишь себя любимым, достойным сострадания, знаменитым и оплакиваемым. Кем-то, кто был уважаем, что-то значил или выглядел значимым в чьих-то глазах. Но если человек был номером из безымянного списка, неизвестным, тенью, которая не могла ни на кого произвести впечатления, которая никогда не могла заставить быстрее биться сердце другого, которая ни у кого не оставила нежного или горького воспоминания о себе, то эта анонимность, непереносимая еще при жизни, заканчивается в общей могиле – гигантской общей могиле обычных людей, обреченных на забвение, неинтересных, ничего собой не представляющих; и вот тогда-то смерть становится не просто невыносимой, а еще и унизительной. Последнее унижение…Смерть казалась Матье невыносимой в течение всего дня, не только потому, что он увидел себя в образе человека довольно заурядного, но, скорее, потому, что никто не смотрел на него как на существо родное и необходимое. По прошествии десяти лет никто, кроме Матильды, не мог засвидетельствовать, до какой степени Матье был привлекательным, до какой степени он привлекателен сейчас и как она будет скорбеть о нем. Как будет следовать за ним в последние месяцы его жизни, шаг за шагом, будет заботиться о нем, утешать его, радовать его, будет, независимо от его состояния, обращаться с ним как с «Любовником с большой буквы», блистательным и широкоплечим, победительным, мужественным и в то же время юным, как тот Матье, которого она любила эти несколько месяцев – если не его самого, то эту любовь к нему.

Получалось, будто весь максимализм его юности, который мало-помалу подавлялся, уничтожался, во всяком случае, сводился к минимуму самим ходом повседневной жизни, возродился с ревом и криком в тот самый момент, когда стало ясно, что смерть близка. И то, что было терпимо при жизни, обернувшейся долгим разочарованием для излишне сентиментальных людей, свелось к единственному реальному крику, звучащему от рождения до смерти. Тем не менее крик в прямом смысле стихает и, к счастью, в момент смерти, и, к счастью, в больницах, где человек одурманен таблетками. Доказательством является то, что теперь редко повторяют последние слова, прекрасные слова, остроты умирающих, которые когда-то волновали и очаровывали оставшихся в живых.

– А он не появится, этот твой… твой англичанин? – осторожно спросил Матье, обретший наконец почву под ногами.

Тут легкая улыбка осветила губы Матильды, и впервые за весь день он ощутил, что может быть кому-то приятен.

– Понедельники и вторники он проводит в Лондоне.

– И ты полагаешь, что он позволит тебе заниматься мною и утешать меня?

– Полагаю, что да, безусловно. Я ведь тебя любила, ты меня любил, мы достаточно долго любили, чтобы не покидать друг друга теперь, – проговорила Матильда, бередя рукой шевелюру Матье с доверчивостью, особенно трогательной оттого, что не она, а он подумал, что теперь он полностью вверялся ей, именно он надеялся на нее и тем самым, возможно, портил ей жизнь.

О, как ему повезло, что он опять встретился с Матильдой! У него было так тревожно на душе, он сомневался в ней, в столь нежданной любви, ворвавшейся в его дурацкую жизнь… Вот опять у него слезы на глазах, но на этот раз он действительно попробовал сдержаться. Однако, не говоря ни слова, Матильда сама их утерла рукавом домашнего платья, и выглядело это до того естественно, будто она ежедневно только тем и занималась, что утирала слезы благодарности сорокалетнему мужчине, игроку в регби, воплощению мужественности, которому через шесть месяцев предстоит умереть.

Для дивана Матильды Матье оказался слишком крупным. Он вынужден был подогнуть колени, а поскольку на плече у него лежала голова Матильды, он оказался в неловком положении, по телу его пробежали судороги, которые мало-помалу перешли во вполне отчетливое физическое влечение. И, болтая о всякой всячине, они направились в спальню Матильды.

Он проследовал за ней или первым вошел в комнату, погруженную в полумрак, где на ковре горела лампа, излучающая теплый свет, как в их квартире десять лет назад. И он разделся – быстро, как делал это тогда, – в ванной, оборудованной по-современному, более практичной, но зато менее изысканной, чем прежняя. Парфюмерия и косметика в избытке, засушенные цветы, мохнатые салфеточки, разбросанные тут и там, картинки, полосатые халаты, которые Матье тотчас же мысленно обозвал бесполыми. Он так же быстро вылез из-под душа, как и встал под него, задел что-то по дороге, ибо тут было теснее, чем на рю де Бельшасс. Тут, на этой самой рю де Турнон, везде было теснее, чем в «их» квартире. Не менее изысканно или не менее соблазнительно, просто все здесь было уже, чем там. В распахнутом стенном шкафу Матильды он поискал домашний халат – обычно она там их развешивала, – но не нашел. Висел только один, на стенном крючке, со следами косметики на воротнике. Стало ясно, что мужской халат забрал с собой англичанин, и это доказывало, что Матильда говорила правду: жила она только с ним. Цинично-внимательная, она больше не держала у себя халатов и зубных щеток для новых, неожиданных любовников. Этот англичанин сделал невозможным их появление, точно так же, как Матье в прошлом, в разгар их связи, на пике чувственности, делал подобное невообразимым. Так продолжалось год; благословенный год, пробудившийся сейчас эхом счастливых воспоминаний, нежной слаженностью, теплой шелковистостью шеи Матильды, готовой в любую секунду принять лоб Матье, воротом халата, слегка запачканным пудрой, запачканным, как жизнь Матильды, как его собственная жизнь, отмеченная на протяжении всего этого дня предстоящей смертью и отсутствием крика, всякого крика, а также отказом признать неизбежность скорой смерти человеком, бросающим вызов Богу и врачам, человеком, склонившимся над картой и изучающим маршрут полета в Манилу, где можно было бы поискать какого-нибудь факира, кого-нибудь, кто просто-напросто отвел бы от него смерть. Никто не трезвонит во весь голос о надвигающейся смерти; но, быть может, он первый, кто принимает ее как факт и кто объявляет о ней как о неизбежном? Кто же осмелится, кто посмеет (за исключением набитого дурака Гобера) опровергать случившееся?

Он уселся на краю ванны, опустив руки между колен. Ему захотелось расплакаться, прижавшись к Матильде, которая утешила бы его в печали. Печали естественной, животной, инстинктивной. Печали чувственной, как в том фильме, где человек и обезьяна, точнее, мальчик… или, еще точнее, человеческий детеныш и обезьяна встречаются в джунглях и прячутся там ото всех, а потом обезьяна оказывается при смерти, и человеческий детеныш берет ее на руки и всем видом своим показывает, как он ее любит, издавая при этом смешные, звериные выкрики, а в это время обезьяна смотрит на него и своим потерянным взглядом и детским постаныванием показывает, что умирает. Тут мальчик заливается слезами. Показывает своему другу, что тоже страдает, жалея и его, и себя, оплакивает их нежность друг к другу. Обезьяна умирает, держа мальчика за руку, и тотчас же человеческий малютка оставляет труп и бросается на поиски виновника смерти обезьяны, чтобы его убить, он посвящает себя исключительно мести, словно хочет позабыть мертвую обезьяну, своего друга и воспитателя. В этом человеческом малыше есть некая смесь нежности и свирепости, как у Матильды. Она станет для Матье всем: будет ему сострадать, будет агонизировать вместе с ним, закроет ему глаза. В определенном смысле он умрет не один. Но стоит Матильде закрыть ему глаза, как тотчас же она вернется к своему англичанину или набросится на врача, который заставил его страдать или попытался оставить его наедине со страданием. Матильда его любила; она утешит его, когда настанет самое малоприятное и наиболее отвратительное. Она будет оберегать его до самого конца. Однако успокоится она гораздо быстрее, чем Элен, ибо та не вынесет его вида «в таком состоянии», «из уважения к нему», в общем, всего того, что нанесет ущерб его гордости, его мужественности и т. д. Элен, к примеру, не вынесет его перехода в мир смерти, а его от одной этой мысли бросает в дрожь (увы, отыскивать охотничье ружье надо было гораздо раньше!). Те же лицемерные выходки, что и у Сони, которая не сможет вынести вида «своего драгоценного, своего прекрасного возлюбленного в таком состоянии». Да, она будет не в состоянии! Да, она не вынесет! Она любила его слишком чувственно. Зачем подавлять эти воспоминания ему, который отдал все в этом смысле. По правде говоря, во всех смыслах. «Вы прекрасно знаете, профессор…» А он ее слушал. К счастью, у него была Матильда, которую он безоглядно любил, которую он во всех отношениях заставил страдать и перед которой он опускается на колени. Он проскользнул в незнакомую постель – чужой для него континент, если не считать запаха духов из прошлого, – куда вместе с ним в объятиях Матильды скользнуло настоящее. И он замер, не испытывая ни волнения, ни желания, стыдясь своего спокойствия, которое устраивало и ее, судя по тому, как она обняла его за шею, прижалась к его груди, как почти скрутила его, подогнув и поджав колени, как прислонилась щекой к его щеке, не прикоснувшись к губам, и спокойно гладила его волосы. Эту руку, по-матерински обращающуюся с ним, он знавал иной, очень ловкой, но она не пыталась напомнить ему о прошлом, пробудить его от столь странного паралича. Особенно странного от того, что он десять лет ждал этого момента… И вовсе не расплывшаяся талия, чуть сплюснутая грудь или потяжелевший подбородок сдерживали его. Напротив, они должны были возбудить Матье. Он мог бы часами целовать этот жесткий затылок, эти легкие подушечки беззащитных грудей, материнские бедра – материнские, хотя матерью она никогда не была, из-за мужчин, разумеется, из-за нежности к этим быстро взрослеющим детям, которые так боятся старости, из-за этих тщеславных юношей (которых ей то и дело приходилось выгонять за дверь, невзирая на их смятение), из-за странных и соблазнительных личностей, так одержимых своей сексуальностью и так тоскующих по маме, из-за этих детей, не желающих смиряться с неизбежностью старости; Матильда, по правде говоря, не успевала превратить в отцов никого из тех, с кем занималась любовью.

Все это Матье смутно осознавал, блаженствуя на груди Матильды, в объятиях Матильды-защитницы, вбирая в себя всю ее энергию и тепло, а также наслаждаясь ее благосклонностью к себе. Ночь романтической, яростной, чувственной встречи, крики, признания, объяснения, слезы, все то, что он стократно представлял себе в качестве единственного оправдания своих прошлых страданий и сожалений, вся эта романтика любовной связи – с этим, оказывается, покончено. Здесь и сейчас. Благодаря столь безупречной нежности бывшей любовницы к нему – к нему, которого она бросила, благодаря столь безоговорочной его уверенности в ней – в ней, которая его оставила. Итог, или мораль, истории их отношений, оказался столь же запутанным, как и все остальное. Он уступил обстоятельствам и заснул. Он решил, что видит сон, и он действительно увидел сон. Ему пригрезилось, что он вышел на поиски наслаждения. Ему пригрезилось, что он любит некую незнакомку. Ему пригрезилось, что он потерял сознание и скончался на больничной койке. Ему пригрезилось, что он ожил и сильно помолодел. Ему пригрезилось, что кто-то, кого он нежно любит, трясет его за плечи. Эти грезы оказались правдой: Матильда, привстав на локтях, трогает его за шею, подбородок, правую щеку, придерживая его лицо левой рукой. Было темно. «Мой дорогой, сейчас девять вечера, – прошептала она. – Ты можешь и дальше спать, если хочешь. Но ты говорил об обеде…» Он улыбнулся, привстал, обнял Матильду за плечи и не сказал ни единого слова по поводу невинного характера встречи. Все было и так ясно. По крайней мере, он не свалится на улице, и его, стенающего, не доставят в больницу, по крайней мере, он через час не покончит жизнь самоубийством, по крайней мере, он не поедет невесть куда без Матильды…

– Мне бы хотелось… чтобы ты поехала со мной, – проговорил он. – В деревню или куда-нибудь еще… Неважно, куда. Туда, куда захочешь.

– Да, конечно, – с легкостью согласилась она. – Мы ведь об этом уже с тобой договорились. Просто предупреди меня за два-три дня, если это, скажем, Хельсинки или Дакар, чтобы я успела приодеться.

– А твой англичанин? – спросил он, глядя в сторону.

Он повязывал галстук, стоя к Матильде спиной и отмечая при этом ряд признаков нелегкой жизни. Нелегкой, но совместной. К примеру, кому принадлежит этот широкий свитер едкого сине-зеленого цвета: англичанину или Матильде? А этот деревенский дом, неизвестный Матье, на фотографии в рамке, и этот непромокаемый плащ, тонкий и шелковистый? Все принадлежит им двоим. В то время как он, Матье… Он, оплачивающий две квартиры, мог ли задать вопрос: кто купил ту или иную вещь и кому она принадлежит? И Элен, и Соня тут же объявили бы ее своей собственностью, вещью по вкусу, выбору, диктуемому обществом и его нравами, рекламой и уединением, всем тем, что связано, перепутано между собой.

– А твой англичанин это поймет? – спросил Матье.

– Он, конечно, не обрадуется, – медленно произнесла она, – но он меня любит и знает, что и я его тем не менее люблю. Нет… Нет. Впрочем, я от него буду все это скрывать, насколько возможно, – холодно добавила Матильда, поворачиваясь к Матье. – Правда, чистая правда никогда не была и никогда не будет нашим идолом. Не так ли?

И она расхохоталась. В одно мгновение к Матье вернулись черно-белые изображения прошлого; изображения, относящиеся к началу их любви, когда каждый из них пытался отделаться от своего тогдашнего партнера, чтобы соединиться. Они поклялись друг другу, что когда-нибудь расстанутся нежно, и происходило это то ли на рю де Варенн, то ли в музее Родена, где они устраивали тайные встречи, и в этом музее знаменитая статуя Родена «Поцелуй» сформировала, обострила их жажду друг друга, их еще не удовлетворенное желание. До чего смешно: эта скульптура до такой степени классическая, до такой степени пристойная, а с другой стороны, такая возбуждающая… Впрочем, когда люди охвачены первым порывом желания, что только их не возбуждает… Ведь каждый из них уже мысленно превратил желание в страсть, а может быть, через изумление, опасения и блаженство – в любовь… Да, «Поцелуй» Родена, столь безоглядный, столь страстный.

– Помнишь, – спросил Матье, – нашу статую? Он сидит, она тоже, не припомню, на чем. Он наклонился к ней, положив руку ей на бедро. Голова ее запрокинулась назад и вместе с тем повернута к нему; она уже витает где-то далеко. Матильда…

Она вновь позволила Родену вмешаться в свою частную жизнь. Над собою она видела лицо Матье, для которого она была всем и для которого она уже ничего не значила. Она позволяла ему сравнивать себя с молодыми любовницами, позволяла сводить воедино настоящее и прошлое, хотя это причиняло боль и ей, и ему, и все это было окрашено грустью и нежным безразличием к тому, кому суждено умереть через шесть месяцев и кого больше не любят. Что касается Матье, то он задавал себе безо всякой радости вопрос, всегда ли Матильда была такой шумной и такой красноречивой. Вопрос безрадостный и невеселый, но преисполненный нежности.

Глава 9

Вопреки обычному поведению мужчин, приходящих домой позже обычного или побывавших у любовницы, Матье позвонил в парадную дверь, имея целью поразить Элен, запустить ей «блоху в ухо», тем самым упростив задачу, а именно, проинформировать супругу о предстоящем вдовстве.

Странно, но он испытывал определенную неловкость, даже угрызения совести по поводу того, что ему придется уведомить о столь неприятных вещах женщину, которая его больше не любила и которая ему об этом уже сказала. Как бы то ни было, раздавшийся звонок был каким-то странным и невнятным – вроде хризантем для Сони, подумал он.

С другой стороны, если смотреть на вещи под более практическим углом зрения, ему ничего не остается, кроме как отдать ей ключи от ее квартиры. Ему там ничего не принадлежало (кроме номинальных прав арендатора), разве что курительный столик, установленный одним из их дружков-педерастов, или его личная комната, отделенная от комнаты Элен двумя ванными. Он никогда не чувствовал себя здесь «дома», во всяком случае, не более чем в любом случайном гостиничном номере, что, в сущности, не играло никакой роли, ибо он ощущал себя «дома», лишь находясь в других местах: в тех довольно немногочисленных семьях, где его любили очень, либо еще больше, либо по-другому. И таких мест было наперечет: у родителей, у бабушки, на рю Кольбер, когда он был студентом (то была первая в его жизни комната, которую он выбрал и за которую платил сам). И, конечно, в квартире Матильды, где долгое время он жил как на вулкане, однако вулкан этот на него не рычал. Ошибка. Ошибка… Увы, это было ошибкой.

Поджидая у двери, Матье подумал, что на этой «площади» он никогда не чувствовал себя «дома», но Элен он никогда не скажет об этом. Более того, сегодня вечером он вообще ничего Элен не скажет. Возможно, завтра утром, если он окажется в состоянии. Завтра утром или завтра вечером. Сегодня он чересчур ошеломлен, оглушен собственными эмоциями, чужими ответами и реакциями на происшедшее, причем собственные ощущения были ему не совсем понятны. Заговорить его заставила случайность, случайность и усталость. Отворяя дверь, Элен бросила на него хмурый взгляд поверх глубокого декольте, означавшего, что они обедают вне дома, а он опаздывает. Инстинктивно он посмотрел на часы: было не просто больше девяти, было без четверти десять.

– Ты опоздал, – сказала Элен, в голосе ее прозвучали одновременно усталость, высокомерие, сожаление, упреки – все, что ей хотелось продемонстрировать, чтобы поставить его на место, обычно ей это удавалось.

О, нет! Только не сегодня, подумал Матье, не испытывающий никакого чувства вины. Тем хуже: она узнает, что стала или становится вдовой, чуть раньше. Сама виновата. Самым трудным в общении с Элен было то, что она никогда не считалась с его настроениями. Для того чтобы ее действительно что-то взволновало, ей нужна была завязка драмы, первый акт, второй плюс назидательный финал с оценкой главных действующих лиц, их неправоты или благоразумия. Неправым был, конечно, Матье, а разумно вела себя только Элен. Ей было необходимо урегулировать все конфликты прежде, чем предать их забвению.

– И вовсе я не опоздал, – проговорил Матье. – Я совсем не опоздал.

– Ты что, принял приглашение на другой обед, не тот, куда нас позвали супруги Жаси? Кстати, припоминаю, что ты согласился прийти к ним еще три недели назад. Более того, я позавчера встретилась с его супругой, и она мне сказала: «До двенадцатого!» Ну, так что?

– А что, сегодня двенадцатое? – спросил Матье, внезапно заинтересовавшись происходящим. – И какой день недели – четверг?

– Сегодня вторник, двенадцатое, – уточнила Элен после секундного замешательства. – А в чем дело? Ты побывал на другом обеде?

– Нет, но тогда завтра была бы пятница, да еще тринадцатое число, это меня и забавляет, – ответил Матье и уселся на банкетке у входа, где их застала ссора. Первоначальное желание пощадить Элен улетучилось, как только речь зашла об обеде с супругами Жаси, которых и в добром-то здравии вынести было невозможно.

Назад Дальше