Полина Прекрасная (сборник) - Муравьева Ирина Лазаревна 11 стр.


– Я не помню…

Она в самом деле не помнила. И люди, и их разговоры, и жизнь всех этих людей словно бы перестали ее занимать. Болело внутри все сильнее и жестче, болело и не отпускало, болело и как-то в вагоне метро, когда поезд вдруг остановился во тьме и стоял, и люди тихонечко переминались, а те, кто читал, перестали читать, и женщины все, словно их научили, схватили кто что: сумку, шарфик, перчатки – и начали ими обмахивать горло, потом кто-то с места вскочил и прижался лицом возбужденным к стеклу, за котором была чернота, как бывает в аду, – так вот: в эти десять минут ожиданья, пока все в вагоне, как куры, тянули из воротников свои жалкие шеи и воздух ловили сухими губами, хотя его было вполне предостаточно, Полина подумала, что если это и есть ее смерть, то уж лучше скорее. А только лишь поезд, вздохнув, глухо скрипнул своими суставами и полетел, и люди все заулыбались от счастья, она ощутила глухую тоску.

Теперь бы сказали, конечно, «депрессия». Но в те времена (до развала Союза!) никто толком этого не понимал, и думали так, как и я сейчас думаю: любовь, вот и все.

Но… наденешь с руки своей правой перчатку на левую руку, а может быть, с левой наденешь ее же на правую руку, пока ты об этом стихов не напишешь и их не прочтешь, и тебе не захлопают, не станет ни легче и ни веселее. Конечно, искусство – целитель страданья. Но наша Полина стихов не писала, никто ей не хлопал, никто не ваял ее крутобедрое, белое тело, не пела она в микрофон вечерами и не выплывала в составе ансамбля столь плавно, что даже подол сарафана почти не дрожал от бесшумных движений. Поэтому не было ей облегченья ни в чем и ни с кем. Просто не было. Точка.

В среду, в одиннадцать часов утра, прозвучала в исполнении Вадима Мулермана песня «Магаданские снегурочки», и сотни три человек, случайно уцелевших на магаданских приисках, хмельных, совсем старых и к жизни не годных, послали привычно на все те же буквы певца, впрочем, вовсе и не виноватого, который с большим вдохновеньем пропел такие слова по центральному радио:

Та часть населения столицы, которую именуют «интеллигенцией», давно уже не обращающая внимания ни на русские сапоги, ни на нерусские, поскольку к одиннадцати часам утра из московских магазинов исчезало абсолютно все, сметенное, как ураганом, провинцией, доставленной ночью большими автобусами, – та именно часть населенья столицы, напрасно проведшая целое утро в пустых магазинах, вернулась обратно, в места для культурной работы.

И в нашем НИИ стало много народу. А там, где народ, там всегда происшествия.

В четверть двенадцатого дверь библиотеки отворилась, и с перекошенным лицом ворвалась в эту библиотеку начальница лаборатории Татьяна Федюлина:

– Дашевский обжегся! Пойдем! Ты поможешь!

Полина побежала за ней к лифту, чувствуя, как от страха у нее подкашиваются ноги, а руки становятся словно куски нетающего магаданского льда.

Костя Дашевский, совершенно бескровный, с закушенной нижней губой, сидел на топчане, а вокруг суетились лаборантки. Самое дикое во всей этой картине было то, что брюки с Кости Дашевского были сняты, и он сидел в синих семейных трусах. Лаборантки загораживали его от Полины, и в первую минуту она увидела только его чудесное родное лицо, хотя и успела заметить, что Костя сидит в одних синих трусах.

– Азотную пролил! Плеснул на колено! Успели схватить, а то кость бы прожег! Такси уже вызвали. Ты бы с ним съездила, ну, в Склиф или, может быть, в Первую Градскую. Съездишь?

– Да, съезжу, – сказала Полина.

Минут через десять Константин Дашевский, в спортивных чужих шароварах, с Полиной, вцепившейся в руку ему, уже сели в такси, и оно очень медленно, как будто бы было слепым, поползло сквозь мокрые хлопья московского снега.

– Прости, что тебя потревожили. Глупо… – шепнул он сквозь зубы.

Она хотела напомнить ему, что несколько недель назад он спас ее, пьяную и непотребную, но и вспоминать не хотелось об этом. По бледным щекам нашей милой Полины опять поползли неуместные слезы.

– А знаешь, меня ведь никто так не любит, – сказал ей Дашевский. – Вот не ожидал…

– Ты не беспокойся, не думай об этом, – сказала Полина.

В приемном отделении Склифосовского пришлось подождать почти час. Потом их вызвали, и Полина решительно вошла прямо в кабинет, где был доктор, и, когда ее спросили, кем ей доводится пострадавший, сказала с обычной ненужною честностью:

– Никем.

Ногу перевязали и сделали укол от столбняка. Велели пить антибиотики и недели две-три не покидать дома, поскольку ноге нужен полный покой.

По-прежнему под руку они спустились на лифте в вестибюль, вышли, крепко прижимаясь к друг другу, на улицу, и трудно было поверить, глядя на них, что Полина никем не доводится этому юноше.

Гм, гм, читатель благородный! Здорова ль ваша вся семья? Я просто хочу заметить, – очень быстро, разумеется, хочу заметить, потому что понимаю, насколько сейчас те, которые читают историю про прекрасную Полину и любимого ею молодого биолога Дашевского, – насколько они захвачены ходом этой истории и не захотят отвлечься на постороннее их любопытству лирическое мое отступление, но не горячитесь и ВСЕ прочитайте. Иначе вы сами, свою, кстати, жизнь запутаете и в ней не разберетесь. Не просто ведь так сочиняю, ведь людям. Помочь ведь желаю, а не из корысти. Тем более не для наживы. Ни-ни! Так вот, я о чем? О людской нашей близости. Бывает, живет человек долго-долго с каким-то другим человеком и лыка не вяжет. (Я иносказательно. В смысле, не любит.) А тот человек ему – муж. Или даже – жена. Ведь это же просто смертельные узы! А он, бедный, смотрит холодною ночью в лицо близлежащего, не понимая: зачем это здесь? То есть эти вот руки и этот вот рот, и чужое дыхание? И вскочит он, жалкий, и бросится в кухню, а если богатый, так сядет в джакузи, нальет себе полную чашку ликеру (ну, это кто как, можно и не ликеру!) и плачет, и слезы его прожигают паркет или новый персидский ковер. Бывает еще даже хуже, сложнее: душа твоя ноет и ноет, как будто вчера покусали ее комары. Но ты и причины-то не понимаешь: жена вроде нравится – баба как баба, а если о муже ведем разговор, то муж тоже вроде как муж: не гуляет, духи купил к празднику, сбегал на рынок, но, Господи, Господи! Что же со мной? (Я не о себе. Это иносказательно!) И вдруг ты увидишь в вагоне метро какую-то женщину или мужчину и вздрогнешь, как будто тебя подожгли. Стоишь и дышать забываешь. О боги! О, боги мои! (как сказал бы Булгаков). Да что же мне делать? Ведь я выхожу! Ведь «Новослободская»! Ведь «Парк культуры»! Ведь там же мой дом, и там дети мои!

Короче: все было, и все повторится.

Не с нас началось и не нами закончится.

Теперь о Полине. Полине, которой нигде никогда не давали проходу, которую все вожделели, алкали, которой писали любовные письма уже в третьем классе весьма средней школы! Уж ей ли печалиться? Именно ей.

С того момента, как она после лечебного Института имени Склифософского высадила Дашевского из такси у самого его дома и как только он вылез, неловко перенося через гребешок потемневшего снега свою только что перебинтованную ногу, к нему бросилась маленькая, похожая на него девочка в пестренькой шубке, и он ее обнял, застыло все это в зрачках у Полины: скисающий снег, и веселая шубка, и руки его на головке с помпоном. Она попросила таксиста скорее мотор завести и скорее уехать. На девочку и ненаглядного даже и не оглянулась.

Прошло три недели. Внутри все болело по-прежнему сильно, но внешне Полина вошла снова в форму. Купила в «Ядране» две пары сережек и кофту в полоску у Тани Федюлиной. Той не подошла, потому что полнила.

– Полина, – сказала однажды Федюлина, – ну что бы тебе просто замуж не выйти? Сыграем красивую свадьбу, богатую. Попляшем, напьемся, надарим подарков. Ну, хочешь, я жемчуг тебе подарю? Ей-богу, не жалко! Любовь вот случилась недавно с японцем. Такая любовь, что боялась: помру! Так он этот жемчуг мне дал на прощанье. Надеть не могу, потому что Федюлин. Сама понимаешь… А он пропадает. Ему нужна теплая кожа, забота.

– Японцу?

– При чем здесь японец?

– Кому же?

– Японскому жемчугу!

– Мне тоже нужно.

– Так я и сказала: давай выходи!

– Нет, ты отрави меня, Танечка, а? Полно у тебя там ведь всяких составов… Попробуй сначала на мне – что покрепче, потом со свекровью в два счета управишься.

– Вот дура-то, Господи! Дура безмозглая!

– А я не шучу. Мне и правда так хочется: заснуть и чтобы никогда не проснуться.

– В психушку уложим тебя, вот и все! – внезапно охрипшим, напуганным голосом сказала Татьяна Федюлина. – Раз-два! При-едет машина, на окнах решетки, завяжут тебе за спиной белы ручки и будут лечить, чтоб ты не забывалась!

Она отвернулась в сердцах от Полины.

– Ведь это же каждая может сказать: «Люблю, не могу, помираю, прощайте!» Однако все терпят. Друзья есть, работа. А ты распустилась, Полина, ты просто без гордости женщина! Без самолюбия! Он завтра появится, этот кобель. Прости, не хотела тебе говорить: ведь он к этой, к Кате своей, переехал.

– Откуда ты знаешь?

– Он сам мне сказал! Хотел, чтобы я с ним поныла: «Ах, что ты! Ах, доченьку жалко! Ах, что ты наделал!»

Полина закрыла лицо рукавом.

– Полина!

– Не надо!

И вышла.

И все же! При всех рукавах и рыданьях! С последнею произношу прямотой: всегда и во всем виновата лишь женщина. Соблазны, обманы – все это от женщины. Когда говорят мне, что женщина может пожертвовать жизнью во чье-то там благо, я сразу глаза опускаю, краснею. Мне стыдно. Не верю я этим рассказам.

И что это значит: пожертвовать жизнью? Ты жизнь не на рынке купил по дешевке, она, кстати, и не твоя, эта жизнь.

А вы посмотрите: супружние пары. Ведь кто кем подмят? Кто кого повторяет? Не женщина мужа! О, нет! Никогда. Всегда только муж – дорогую избранницу. Они как-то даже и напоминают своих этих жен. И зады у них бабьи. И все интересы: купить да продать. И все разговоры вокруг бабьей жизни. А что они вдруг полюбили готовить? Кого ни спроси: «Мой на кухне, готовит!», «А мой засолил огурцы на всю зиму!», «А мой пасху сделал, испек куличи!».

Ведь это же просто… недоразуменье! Иди на охоту! Иди на врага! На Чудское озеро, под Ватерлоо! И зад твой покажется меньше в доспехе! И голос твой станет отчасти железным! Пролей свою кровь за права и свободу! Хоть брызни кровинкой-то! Нет, не желают. Пустой разговор. Ну, пеки куличи.

А женщины? О! Тут другая история. Тут сила другая, тут хватка другая. Все избы сгорели, все лошади встали, а женщина скачет, и скачет, и скачет. И ни на бегу ее не остановишь, и ни на скаку. Лучше и не пытайтесь.

Вырвавшись от Татьяны Федюлиной, да так неловко, что круглым плечом зацепила за угол какого-то шкафа (плечо разболелось!), Полина сначала решила, что завтра она на работу не выйдет. Забилась туда же, куда забивалась: под энциклопедию. И вдруг ее словно ударило током. Какая там Катя! Зачем ему Катя! Ведь он же стоял, умолял ее, ждал с кудрями, покрытыми свежей росою! Ведь это над ними, как шелковый полог, с резною листвой, серебристой и черной, от тяжести желтых налившихся ягод, прогнулась лоза! А ведь как он приподнял в ладонях своих ее белые груди и как зашептал: «О моя голубица!» И чтобы теперь вдруг отдать его Кате? Да ты только выгляни, подлая Катя! Да я тебя всю на кусочки порву!

Полина почти задохнулась от ужаса. Ее словно больше и не было прежней. Была одна ярость с лицом то ли ведьмы, а то ли совсем без лица. И эту безликую темную ярость несло в себе жаркое тело Полины, которое сразу же ожесточилось, покрылось колючими, злыми мурашками, и все, кто заметил, как это тело летало по лестнице и не держалось при этом отнюдь за перила, рискуя сломать свою нежную шею, – все эти, сотрудники младшие, старшие, средние, заметивши, очень недоумевали.

Не спрашивайте меня, что она сделала, как она выглядела (а может быть, даже и так, как обычно!), но только через двое суток после того, как начальница лаборатории Татьяна сообщила ей, что Константин Дашевский, оставивши дочь и жену, переехал к зазнобе по имени Катя, всего через двое коротеньких суток Полина и этот же самый Дашевский стояли в промерзшей кабинке, где прежде висел телефон, и вовсю целовались. Они целовались раскаленными губами, впивались друг в друга, потом, оторвавшись, дыхание переводили и – снова. Темно было очень, шел снег, было трудно среди темноты различить, где тут, скажем, глаза, а где нос, но они узнавали по блеску во тьме, что глаза – вот они, и даже когда ты, целуя, смыкаешь дрожащие веки, то блеск твоих глаз проходит сквозь эту тончайшую кожу. Еще хорошо, что Полина (не эта, к которой привык благородный читатель, а хищная ведьма Полина!) сказала:

– Ты, Костя, мне вовсе ничем не обязан.

И камень свалился с души у биолога. Поскольку он, честно сказать, растерялся: какие же все они классные бабы! И новая – Катя, и прежняя – Нина, и эта, еще поновей даже Кати, – Полина Алферова.

Но Нина звонила и трубки бросала, а Катя просила скорее жениться, Полина одна ничего не просила, одна не звонила, не вешала трубку, а просто лицо подставляла губам, и губы ее были слаще малины. А нацеловавшись, они расходились: Дашевский бежал к своей Кате, Полина – к заждавшейся маме, и каждый из них горел целый вечер и целую ночь от этих невинных, простых поцелуев.

Спросите меня: был ли план у Полины? Отвечу вам как на духу: я не знаю. Наверное, был, только не у Полины, а так, как бывает всегда: у судьбы.

Судьба не торопится, хлынет, отступит и снова нахлынет, и снова отступит, а снег все идет и идет с вышины, и лица людей коченеют от холода.

Мадина Петровна сидела в квартире соседки Тамары. На мягком Тамарином желтом диване. Вчера та сама позвонила, спросила:

– Не хочешь зайти? Можно кофе попить.

Приглашение это означало, что капризная и избалованная Тамара, усы на которой чернели, как уголь (хотя были и небольшими усами!), хотела ей что-то сказать.

Мадина Петровна пришла, разумеется. Куря и повсюду роняя свой пепел, Тамара глотнула из крохотной чашечки.

– Ну, не ожидала! – сказала Тамара. Глаза ее вспыхнули и покраснели. – Ай, девка, тихоня! А что? Так и нужно! Вот только…

И вдруг помрачнела, погасла.

– Тамарочка? Что? Говори!

– Я не знаю, – вдруг громко сказала Тамара. – Сейчас полнолуние, не угадаешь. Посмотрим попозже.

– Когда?

– Через месяц. А лучше попозже.

И вырез халата скребнула ногтем.

Надо сказать, что в том НИИ, где работали Полина, Татьяна, начальница, Костя Дашевский, работали разные люди еще. Среди всех работающих находилась и некая Кира Безродная. Она появлялась не слишком уж часто, и тут же ее окружали сотрудницы, чтобы обсудить, в чем одета Безродная. На ней были очень хорошие вещи и, главное, новые. Каждый раз новые. И все оттого, что родной Кирин папа, живущий под той же невзрачной фамилией, с ногтей молодых был ученым членкором. И жизнь его дочки единственной, Киры, была не похожа на жизнь остальных. Испортил он ей баловством сперва детство, потом сразу юность. Теперь Кире стукнуло двадцать четыре, а папа Безродный все не унимался.

И тут вдруг случилось, что этого папу с женою, когда-то родившею Киру, зовут в город Цюрих на целое лето. А Цюрих вам не Переделкино. Это – чужая земля и чужие народы. Сперва папа думал, что и не отпустят, поскольку уж очень лететь далеко. К тому же его берегут здесь, на Родине. Но непредсказуемы судьбы людские. Его отпустили без всякого шума. И папа уехал, и мама с ним вместе. А Кира осталась. И дача осталась. На три этажа. На даче удобства – не как у людей, во дворе, а внутри. Не надо бежать с фонарем, не зная, куда ты бежишь, добежишь ли и кто там. Продукты привозит шофер. И есть повар. Но можно без повара, можно самим. Короче, есть дача со множеством комнат.

Поскольку зима была словно не русской, а квелой какой-то (наверное, как в Лондоне!), то лето пришло неожиданно быстро: в начале апреля цветы распустились. А уж в день рожденья Владимира Ленина такая жара наступила, как будто мы все не в России живем, а в Израиле. Спасались кто где. И вот тут эта Кира сказала: «Давайте поедем на дачу».

Полина поехала с Таней Федюлиной и Таниным мужем Давидом Федюлиным на новой машине Давида Федюлина. Давид вел машину и все улыбался: доволен был тем, как работает двигатель.

Татьяна сказала, что он уже там. С той самой своею любовницей Катей. Полина решила: как будет, так будет. Посмотрим, как ляжет теперь ее карта. Она выжидала и не торопилась. Хотя поцелуи уж месяц как кончились. Светло слишком стало. Погода – как летом. Зима их спасала туманом и темью. Они словно оба теряли рассудок.

– Полина, – сказал он однажды. – Полина! Я так не могу.

А весь телефон-автомат был облеплен сияющим снегом, и губы горели.

– Я так не могу, – повторил он. – Полина! Ведь я же не турок какой-то в гареме!

– При чем здесь гарем? Почему ты не турок? – шептала она прямо в губы губами.

– Полина! – И он застонал. – Ты пойми! Я бросил жену, чтобы жить теперь с Катей. Наташеньку бросил. Полина! Ты слышишь?

– Какую Наташеньку? – Снова прижалась к губам его жадным, и оба замолкли. – Ведь я ничего, ничего не прошу…

– Но я ненавижу себя, – прошептал он. – Я только смотрю на часы: поскорей бы! Нырнуть с тобой в эту проклятую будку и сразу забыть обо всем! Обо всем! А как же они?

– Кто?

– Наташенька, Нина. И Катя, конечно. Она меня ждет. Ведь я к ней ушел, я семью свою бросил! А тут словно мне ничего и не нужно! Стоять с тобой так вот хоть целую жизнь…

– Давай простоим…

– Не могу! Если Катя узнает, что я… Нет, Полина! Ужасно! Я что? Сексуальный маньяк?

Назад Дальше