Не договорив фразы, царственный юноша быстро отошел к окну и остановился возле своей прекрасной сестры, все еще неподвижно глядевшей на готских воинов, толпящихся на террасе. Аталарих молча обнял сестру за талию и, приложив свою бледную щеку к ее розовой щеке, упрямо отвернулся от матери.
Матасунта, казалось, не сразу заметила близость брата, углубленная в свои мысли. Но внезапно ее синие глаза вспыхнули загадочным огнем, а розовые губки прошептали чуть слышно:
— Аталарих, скажи мне, кто этот воин?.. Вот тот, в стальном шлеме и темно-синем плаще телохранителя?
— Это граф Витихис, победитель гепидов… Храбрый воин и верный друг. Я знаю его давно и люблю как родного… — и юноша продолжал шепотом рассказывать о подвигах молодого воина во время только что оконченного похода к границам империи.
Матасунта молча слушала, наклонив свою прекрасную златокудрую головку, но ее сказочные глаза разгорались таинственным синим огнем, под влиянием какого-то непонятного волнения.
Цетегус и Кассиодор с недоумением глядели на правительницу.
— Оставьте его, друзья мои, — со вздохом отвечала мать Аталариха. — Если он сказал «не хочу», то никакая сила не заставит его изменить принятое решение. Он подпишет в другой раз, когда…
Амаласунта не договорила. Дзойная ковровая занавеска, отделявшая спальню Теодорика от приемной, шевельнулась и в дверях показался греческий врач Эльпидий. Вполголоса объяснил он, что больной только что проснулся, выслал его из комнаты, желая остаться наедине со своим старым оруженосцем, Гильдебрандом, ни на минуту не покидавшим своего господина.
VI
Спальня Теодорика поражала той бьющей в глаза роскошью, которой отличались постройки последних императоров. При них благородная простота греческого искусства была вытеснена невероятным богатством, собранным завоевателями со всего света.
Яркая мозаика стен и потолка изображала победы древних римлян и поэтические легенды языческого времени, на мраморном полу чередовались сложные узоры из драгоценных камней: оникса, агата и яшмы.
Странной казалась посреди всей этой роскоши постель Теодорика, из неотесанного дуба, покрытого звериными шкурами и грубым солдатским плащом. Только вышитое золотом пурпурное покрывало, наброшенное на ноги больного, да великолепная львиная шкура с массивными золотыми лапами — подарок короля африканских вандалов — выдавали высокий сан хозяина спальни. Вся же остальная меблировка, утварь и одежды, разбросанные по комнате, были грубы и просты и могли бы принадлежать любому германскому воину. К одной из малахитовых колонн, поддерживавших раззолоченные своды, прислонен был тяжелый боевой щит Теодорика и длинный обоюдоострый германский меч, который уже многие годы не вынимался из ножен героем, усмирившим Италию.
У изголовья постели, грустно понурившись, стоял могучий старик Гильдебранд, внимательно вглядываясь в черты лица своего повелителя, повернувшегося к нему.
Чуть-чуть поседевшие волосы Великого Теодорика сохранили дивную, светло-каштановую окраску. Только на висках, там, где короткие вьющиеся кудри казались вытертыми под тяжестью тяжелого стального шлема, выделялись две-три серебряные нити. Высокий лоб мыслителя, сверкающие почти невероятным блеском глаза и гордый изгиб орлиного профиля отличали в нем героя-завоевателя, но мягкость очертаний пурпурного рта, ясно видимого между длинными, зо-лотисто-русыми усами и бородой, и чарующая прелесть улыбки говорили о великодушном сердце.
Долго не спускал больной монарх своих синих глаз с верного оруженосца, пытливо и грустно вглядывавшегося в бледное, утомленное лицо своего ученика, друга и государя.
Внезапно протянув руку, Теодорик проговорил спокойно и ласково:
— Пора проститься, старый друг…
Услышав эти слова, маститый воин как подкошенный упал на колени у постели больного, с глухим рыданием прижимая к своей богатырской груди исхудалую руку больного.
Ласково положил Теодорик другую руку на плечо своего верного оруженосца.
— Полно, старый друг, не заставляй меня тратить последние силы, утешая того, кто долгие годы находил утешение для мальчика, юноши и мужа… Лучше взгляни мне в глаза, старый товарищ, и скажи мне правду… Ты один лгать не умеешь… Ты не солжешь своему королю, другу и сыну в этот прощальный час… Не правда ли?
Старый оруженосец не шевельнулся, только голубые глаза его затуманились непривычными слезами и поднялись на больного монарха. Но, видно, этот светлый взгляд сказал Теодорику все, что он хотел знать, так как император тихо промолвил:
— Благодарю тебя, Гильдебранд… Послушай же, сын Хильдунга, что мне нужно узнать от тебя… Не верю я греческим врачам, лживым и обманчивым, как и их наука. Ты же получил от дедов и прадедов дар узнавать болезни и лечить их травами и корнями. Скажи же мне правду, старый верный друг. Я знаю, что смерть уже завладела мной… и давно уже… Я не знаю, когда закроются мои глаза под ее всемогущей рукой. Сегодня ночью, или еще раньше? .
Орлиный взгляд героя, не утративший ни своего блеска, ни своей проницательности, остановился на старом воине, и каждый, кто увидел бы этот взгляд, понял невозможность скрыть что-либо от этого человека.
Но старый Гильдебранд и не хотел лгать своему господину. И хотя его голос и звучал бесконечной печалью, но слова срывались твердо и спокойно с его уст.
— Ты прав, сын Амалунгов, великий вождь готов, повелитель Италии… Рука смерти коснулась тебя… Ты не увидишь солнечного восхода…
— Благодарю за правду, старый друг… Греческий врач, которого я спрашивал перед тобой, уверял меня, что впереди еще два или три дня… Теперь я знаю, что каждая минута дорога, и могу спокойно приготовиться к смерти…
— Ты хочешь позвать христианских священников? — спросил старый оруженосец, нахмурив брови, и выражение злобного недоверия промелькнуло в его печальных глазах.
Умирающий отрицательно покачал головой.
— Нет, Гильдебранд… Теперь я уже не нуждаюсь в них.
— Отдых подкрепил тебя, государь. Душа твоя проснулась от тяжелого сна, смущавшего твой покой. Слава тебе, король готов. Ты умрешь, как подобает сыну великого Теомара, внуку Божественного Амалунга.
Теодорик усмехнулся:
— Я знаю, тебе неприятны были попы у постели твоего короля. И ты был прав, друг мой… Они не могли помочь мне, когда я искал помощи.
— Кто же помог тебе победить снедающую тебя печаль-тоску?.. Кто вернул спокойствие герою, оставляющему этот мир для иного, лучшего?
— Мне помог Господь Бог Вседержитель и… моя собственная совесть, оправдавшая меня… Выслушай мое признание, Гильдебранд. Тебе одному доверяю я то, что всю жизнь, терзало меня, что, быть может, привело к безвременной могиле твоего государя… То, чего никогда не узнает моя дочь и мой верный Кассиодор. Это будет доказательством любви и уважения твоего ученика и друга… Но прежде всего скажи мне, правда ли, что италийцы говорят, будто бы тоска, овладевшая мной, вызвана была раскаянием в казни Боэция и Симаха?..
Старик молча кивнул своей седой головой.
— Ну, а ты сам веришь ли этим рассказам?
— Нет, государь, никогда не поверю я, чтобы ты стал терзаться из-за изменников и предателей. Их казнь была заслуженной карой и справедливым делом… А в таких делах люди твоего закала не раскаиваются…
— Ты прав, Гильдебранд… Хотя этих изменников можно было бы и пощадить, так как их злая воля не успела принести плоды. Других я бы, конечно, простил в подобном случае, но этих людей я считал своими друзьями… Их измена огорчила меня… Они хотели украсть мою корону и продать ее византийским куклам. Моей дружбе они предпочли деньги Юстина и Юстиниана, коронованных лицемеров, недостойных трона… О, нет, я не сожалею о смерти изменников. Они не заслуживают моей жалости… Одно презрение осталось в моей душе к этим змеям, согретым на моей груди… Ты это знал, мой старый друг… Но чем же ты объяснил тоску, которую я не мог ни скрыть, ни преодолеть, и которую греческие врачи называли болезнью.
— Государь, твой наследник еще почти дитя. Ты же окружен врагами… Твоя железная рука справлялась с изменой, но сможет ли твой внук выдержать тяжесть твоей короны?..
Подвижное лицо Теодорика омрачилось.
— Ты снова прав, мой верный слуга, — торжественно проговорил он, положив руку на плечо своего старого оруженосца. — Я всегда сознавал непрочность моего престола, даже тогда, когда принимал послов с гордостью победителя… Ослабей я на минуту, и власть моя пошатнулась бы… Вот почему я молчал, скрывая сомнения и колебания, и только в глубине дворца, закрыв двери и окна моей спальни, я позволял себе вздохнуть… иногда. Ты же, как и все остальные, считал меня ослепленным гордостью и тщеславием…
Гильдебранд низко опустил голову перед умирающим героем.
— В тебе живет мудрость германского народа… Я же был глупцом, не понимавшим твоего величия.
— Ты ненавидел италийцев так же необоснованно, как я доверял им…
Теодорик замолчал. Тяжелый вздох поднял его могучую грудь.
— К чему терзать себя подобными мыслями, государь? — произнес Гильдебранд.
— Не мешай мне высказаться хоть перед смертью, старик. Хоть теперь дай сделаться человеком и сбросить с души страшную тяжесть вечного притворства… Тяжело смертному, невыносимо тяжело, стоять выше всех, чувствовать себя предметом обожания… «Не делай себе изваяния и никакого изображения», сказал Господь. К этим словам я бы мог прибавить другие: «Горе человеку, ставшему кумиром». Верь мне, старый друг, нет худшего испытания на земле, как чувствовать себя земным Богом. Бывают минуты, когда жалкий земной Бог рад был бы сменить венец и престол на слово сочувствия, на дружеское рукопожатие. Сорок лет тащил я крест свой, и только теперь, при виде избавительницы-смерти, позволяю себе застонать под его тяжестью… А между тем я давно знаю, всегда знал, что государство, созданное мной, непрочно, что оно осуждено на гибель, быть может, благодаря моему охлаждению к италийцам. Теперь я вижу ясно, в чем была моя ошибка. Побежденного народа нельзя равнять с победителями, как нельзя оставить в жизых раненого медведя. Завоеванное племя никогда не простит унижений от своих завоевателей и рано или поздно постарается кровью смыть позор своего поражения… Что же, да будет воля Божья над моими готами, как над всей вселенной… Ничто в этом мире не вечно. Не вечна и моя империя готов италийских… И если виной погибели ее было великодушие и доброта к побежденным, то за эту вину простит не только Бог на небеси, но и потомство моего народа…
— Ты прав, государь… Твое имя останется священным для всех германских племен, как образец рыцарской отваги и благородного прямодушия.
Умирающий король грустно улыбнулся.
— О, если бы это была правда, мой верный старый друг… Если бы моя совесть не говорила другого в эти последние дни, когда моя душа, оставшаяся юной, бодрой и сильной, тщетно боролась с износившимся и одряхлелым телом. Это была последняя борьба, Гильдебранд, и последнее мое поражение… И знаешь ли, кто победил меня в последние дни страшного бессилия и мрачного уныния?.. Простая тень, призрак, воспоминание… называй как хочешь моего великого соперника, единственного врага, которого я принужден был уважать против воли и… желания. Теперь, как тридцать лет назад… Неумолимая совесть нашептывала мне все тот же страшный вопрос: что, если власть готов погибнет навсегда, если язык их станет чужим в Италии, если исчезнет воспоминание о них и их победах, что, если все это случится по твоей вине, Теодорик?.. В наказание за твою измену последнему достойному сопернику твоему, король готов…
Старый оруженосец с удивлением поднял глаза на своего короля.
— О ком ты говоришь, государь?.. Чья тень преследует тебя, лишая покоя?..
Больной закрыл лицо руками и прошептал едва слышно:
— Не мог позабыть великана-славянина.
— Одоакр!.. — вскрикнул Гильдебранд и поник своей седой головой.
Несколько минут продолжалось тяжелое молчание.
Наконец Теодорик опустил руки и заговорил глухо и отрывисто, точно против воли, припоминая тяжелое прошлое.
— И ты опустил голову при этом имени, старый друг… Ты помнишь ужасный день последней расправы… Моя рука нанесла смертельную рану величайшему герою нашего времени… И не в честном бою. Изменой убит был мой гость, в моем доме, за моим столом… Кровь его окрасила хлеб, который мы только что разделили по-братски… горячая струя брызнула мне в лицо и взгляд его застыл, полный ненависти и презрения… Да, старик… презрения… Он один в подлунном мире имеет право презирать Теодорика… И он вернулся на землю, откуда — не знаю, но он вернулся, чтобы еще раз бросить мне в лицо свое презрение… Шесть недель назад, в тихую лунную ночь, увидел я окровавленную тень у моего изголовья, там, где теперь стоишь ты… Могильным холодом пахнуло мне в лицо от лика загробного жителя. Но я выдержал его взгляд и узнал его… Из могучей груди струилась кровь, как в тот день, когда мой меч вонзился в нее… Но теперь бледные губы шевелились и я слышал глухой замогильный голос, который возвестил мне: «Царь царствующих не прощает предательств… И твое царство погибнет, в искупление твоей измены. Народ заплатит долг своего государя. Таков закон, его же не прейдеши…» Сердце мое охватил холод смерти, и я понял, что такое страх…
Бледное лицо больного помертвело. Широко раскрытыми орлиными глазами глядел он перед собой.
И снова воцарилось мрачное молчание, прерываемое только хриплым дыханием умирающего монарха. Через несколько минут старый оруженосец упрямо тряхнул седыми кудрями и вымолвил решительным голосом:
— Выслушай меня, государь… Я вижу, ты терзаешься, подобно женщине, из-за нескольких капель пролитой тобою крови. Но вспомни, сколько сотен людей убил ты своей рукой, сколько сотен тысяч врагов истребил твой народ по твоему приказу. Вспомни, как мы завоевывали Италию в тридцати семи сражениях… По колена в крови шли мы вперед от далеких Альп вплоть до Равенны… Вспомни, наконец, как сложились обстоятельства… Целые годы боролся славянский зубр с германским медведем, и сломить этого зубра было трудней, чем покорить полмира… Наконец Равенна сдалась — не силе оружия, а голоду… Сдалась по договору. И ты честно протянул руку бывшему врагу, называя его другом и братом. Он же… Вспомни, государь, тот день, когда тебе передали, что побежденный Одоакр готовился снова начать борьбу, что в ту же ночь должно было начаться избиение готов… Что было делать?.. Открыто спросить у врага о его намерениях?.. Но если он задумал измену, так и признался бы в ней?.. Ты понял, что двум медведям не ужиться в одной берлоге и спас себя и народ свой… Смерть этого человека была необходима для нас всех. Пока он был жив, о мире не могло быть и речи. Мир же был нужен не только тебе, но и твоему народу, и даже этой несчастной Италии, истерзанной бесконечными войнами… О, государь, поверь мне… Если убийство Одоакра и было преступлением, то ты загладил его целой жизнью подвигов. Ты пощадил всех сообщников своего врага и обогатил его семью и друзей. Ты спас два народа и стал отцом для обоих. Спроси своих италийцев… Они тоже скажут. Под твоей властью росло и крепло благополучие Италии и сила готов… Что же значит смерть одного человека в сравнении с жизнью двух народов? Будь я на твоем месте, я бы трижды убил каждого, мешающего воплотить твои великие и благотворные замыслы…
Старик замолчал, сверкая глазами. Но больной монарх печально покачал головой.
— Все, что ты говорил, старый друг, я и сам повторял себе сотни раз, не находя утешения… Ты был бы прав, если бы Одоакр был таким же человеком, как и другие. Но он был неизмеримо выше… Я убил его… из зависти… из страха… Да, старик, к чему скрывать настоящие мои побуждения. Теперь я понимаю, что заставило меня поднять руку на великого славянина… Я боялся новой борьбы с этим героем, сознавая страшную потребность в этой борьбе. И это сознание терзало меня денно и нощно. Ничто не могло отогнать разгневанную тень от моего изголовья. Тщетно присылал мне Кассиодор христианских епископов и священников… Они видели мое раскаяние и простили мне мой грех… Но легче мне от этого не стало… Не умею я прятаться от ответственности под сенью креста, и не понятно мне, почему мое преступление может быть омыто кровью неповинного Бога, погибшего на кресте…
Старый оруженосец радостно поднял голову.
— Ты прав, государь… Сто раз прав. Я тоже никогда не мог поверить россказням христианских священников. Наши старые Боги куда проще и понятней, чем их непорочный агнец… Скажи же мне, сын и государь мой, ты все еще веришь в Тора и Одина?..
Слабая улыбка скользнула по бледным губам больного.
— Неисправимый язычник… — тихо прошептал он. — Нет, Гильдебранд, Один не смог бы утешить меня, быть может, потому, что вера в его светлую Валгаллу давно уже угасла в моей груди. Меня спасла от отчаяния вера в высшую справедливость, управляющую миром… Выслушай меня внимательно, старик, и постарайся понять смысл моих слов… Чем больше вдумывался я в то, что происходит на земле, тем сильней убеждался в том, что единый Всемогущий Творец неба и земли не может быть несправедливым… Не может Он карать целый народ за преступления монарха. За мои поступки отвечаю я один. Быть может, дети и внуки мои, до седьмого поколения, как учат нас евреи… Но народ мой, мои готы, в моем преступлении не повинны и за меня не пострадают, ибо Бог не может допустить несправедливости… Додумавшись до этой истины, я успокоился, сказав себе: да будет воля Божья надо мной и родом Амалунгов. Если же мои готы погибнут, потому что так суждено Господом, так они погибнут за свою вину, а не за мое преступление. Поняв это, я смело глянул в глаза тени Одоакра и сказал ей «уйди»… И вторично побежденный враг повиновался и оставил меня… Но борьба с ним подорвала мои последние силы… Место удалившегося призрака заняла смерть… Но ее я не боялся на тридцати семи полях сражений, не побоюсь и теперь… Тебе не придется стыдиться за своего ученика, старый друг. Он сумеет умереть по-королевски. Я хотел только проститься с тобой особо и дать тебе последнее доказательство любви и доверия. Теперь ты знаешь тайники моей души и сможешь сказать моим готам, что последнею мыслью их государя была забота о них… Тебе же за целую жизнь любви и верности я не могу дать ничего большего, чем доверие твоего короля… Обними же меня, старый друг… и поцелуемся… в последний раз…