Музыканты объявили перерыв. Стал резче гомон.
Подойдя к стойке с целью размяться и желанием очередной порции хлебного, Андрей сказал Вове:
– Поставь что-нибудь такое, что играли их отцы. Если есть, конечно. И посчитай мне сыр – пусть Люба принесёт.
Обратный путь к столу он проложил петлёй, чтобы продлить разминку и засвидетельствовать почтение.
– Привет, Норушкин, – сказал темнила Левкин, не отворяя створок, как будто внутри него кто-то умер и он боялся, что посторонний увидит труп и обвинит его в убийстве. При этом в своих текстах он описывал подсмотренный в глазок мир подробно, как имущество должника.
Норушкин привет принял.
– Братушка! Ёлы-палы... – троекратно облобызал Андрея большой и мягкий, как диван, Шагин.
Андрей ответно обнял Митю, и руки его за спиной Шагина не сошлись.
– И ты тут, бестия! Небось, гадаешь, как построить небо на земле? – стремительно подал ладонь Коровин.
– Что делать, если у меня под мышками растут перья, – сказал Андрей, – рудименты крыл ангельских.
– Все мы ангелы, – рот Коровина, словно жёваной газетой, был набит буквами алфавита, – а чуть копнёшь – лопату мыть надо.
– Дюшка, здравствуй, – не замечая тревоги на лице одной из «пионерок», приветливо махнул рукой Григорьев – хиппи второго (или, поди, уже третьего) призыва, охотник колесить стоном по глобусу. В действительности ему было нехорошо: днём он съел на ходу два беляша, которые текли у него по пальцам, и теперь в животе Григорьева рокотало/пучилось/зрело светопреставление. Впрочем, всё могло и обойтись, застыть, как неподвижно клокочущий мрамор.
Норушкин здравствовать обещал.
– Андрей, садись, – сказал Секацкий, похожий на аскета-пустынника, которого одолевают бесы. Он, кажется, не слишком дорожил дуэтом с аспиранткой.
– Сейчас, – сказал Андрей, – сигареты заберу, – и вышел из петли к своему столику.
Он и в самом деле собрался пересесть к Секацкому, но тут Тараканов поставил музыку, которая пригвоздила Норушкина к стулу.
И вправду, музыка была как гвоздь – по меньшей мере добрая стодвадцатка, – который входит в доску с пением. Это был старый концерт Ильченко, записанный на сэйшене прямо из зала. Примерно году в восьмидесятом. В нынешние времена запись, надо думать, поскоблили на цифровой машинке/технике/аппаратуре и штампанули на CD, поскольку звук был довольно чистым.
Когда-то, ещё юнцом-старшеклассником, Андрей знал песни из этого концерта наизусть. Но это было давно. Это было плохо забытое старое. И вот теперь это плохо забытое старое навалилось на него тяжело и густо, как вещий сон, который нет сил разгадать, как зима, которая сеет снег, чтобы в мире было не так, как всегда, а немного светлее, но при этом походя бьёт на лету синицу в сердце.
Мягким малорусским горлом Ильченко пел недозрелые слова, но пел отменно, и их зелёная кислинка пробирала Андрея до мозжечка:
В этих краях, на века околдованный,
Я колокольню сложу
И в небесах, словно я окольцованный,
Колокол я привяжу.
И потом мощно, звонко, раскатисто:
Бей, колокол,
Бей, колокол,
Бей, колокол,
Бей!
И ещё раз так же, но иначе – с иными голосовыми переливами/модуляциями.
«Что за чёрт? – незавершённо подумал Норушкин. – Ведь даже не на эзоповой фене свищет, а почти открытым текстом... Откуда ему знать про небеса эти подземельные? Выходит, и у него своя чёртова башня? Только, видать, не такой убойной силы, не так туго заряд забит – рыхлее, что ли, задушевнее...»
А Ильченко тем временем дразнил:
Я поднимусь в эту синь поднебесную,
Колокол трону рукой.
Всё, что не выплакать, всё, что не высказать,
Вызвонит колокол мой.
И опять по-хозяйски велел колоколу бить.
– Ну, ты звони, – хмельно буркнул под нос Андрей, – а я погожу пока...
Секацкий махал от своего столика рукой, но зря – Норушкин не видел. Он ничего вокруг не видел, потому что смотрел и думал внутрь себя.
9
Повеял сквозной зефир и надул Любу. В руках она несла большую тарелку с сыром.
На тарелке было всего понемногу: сыры влажные, рассольные, сыры мягкие, с гнильцой, сыры сычужные, острые, сладкие и пикантные и даже какой-то зеленоватый сыр, нашпигованный грецкими орехами. Всё это дело было переложено порезанным на ремни болгарским перцем. Венчала натюрморт, как нос – лицо, опаловая кисточка винограда.
Андрей оторопело принял стопку одним махом и закусил ломтиком сулугуни.
И тут откуда-то сбоку появился Вова с «крышей».
10
«Крышу» звали Герасим, хотя по паспорту имя Герасима было Иван, а фамилия – Тургенев. Учитывая недавнее всеобщее среднее и специфику среды, трансформация закономерная. Муму он не стал, должно быть, только в силу личного авторитета, который снискал благодаря сообразительности и знатным бойцовским качествам.
Герасим был на редкость хорошо сложен, как будто папа сделал/замесил его логарифмической линейкой. При этом он словно бы являл собой напор тьмы, ярость подземных сил, от которой по швам трещит хлипкая плёнка цивилизации, – люди такого типа невыносимы в нормальной жизни, но на войне они незаменимы.
Как часто водится, в братву Герасима кинуло из спорта – был он из того, первого ещё призыва мастеров восточного мордобоя, сэнсэи которого в своё время по Указу отчалили на зону. Будучи человеком средних лет, благополучно, без психических травм пережившим смутную пору желторотой гиперсексуальности, Герасим беспредела не уважал, потому и «крыша», где он числился в верховодах, слыла совестливой, держалась понятий и кровь (чужую) мешками не проливала, хотя совсем без крови, разумеется, не получалось. Да и формы бандитизма потихоньку менялись – теперь Герасим вполне официально входил в совет директоров какой-то сомнительной асфальтовой корпорации «Тракт», что, несомненно, придавало его образу даже некоторую респектабельность. Более того – Герасим был не чужд культуре. В прошлом он пару раз встречался на татами с профессором философии Грякаловым (оба имели чёрные пояса) и, одержав победу в первом спарринге, был бит во втором, что заставило его впредь без предубеждения относиться к идее просвещения и не держать всех, говорящих без запинки слово «деконструктивизм», поголовно за лохов и фраеров.
Ну и наконец, совладелица «Либерии» и компаньонка Вовы Тараканова, неотразимая внешне, но непоколебимая, как Гром-камень, внутри, Мила Казалис, имела счастье быть некогда предметом школьных вожделений Герасима, что оказалось достаточным поводом для совершенно исключительного положения арт-кафе «Либерия» под сенью собственной «крыши»: Герасим не брал с заведения мзду. Не брал ни в каком виде, прикрывал от наездов абсолютно бескорыстно, что в собственных глазах Герасима резко поднимало его MQ (показатель нравственного коэффициента). Поднимало настолько, что определённо выводило из отрицательной величины. Он просто здесь порою отдыхал, послушивая музычку и почитывая свежераспечатанные листочки, предложенные Милой Казалис к чашке кофе, – очередные сочинения Секацкого, где тот ловко толковал о неизбежности братвы и положительной роли бандитизма в деле становления цивилизованного рынка. (Эти, равно как и другие, статьи Секацкого Левкин тёпленькими подвешивал в сетевой журнал polit.ru, откуда Мила на забаву Герасиму их и сдёргивала.)
– Братан, свободно? – Пальцем в платиновой печатке с камушком и вензелем «ИТ» Герасим указал на пустой стул.
– Вова, – дерзко игнорируя палец, сказал Андрей, – ты знаешь, каким было последнее желание верховного правителя России Александра Васильевича Колчака?
– А что, он тоже из Норушкиных?
– Нет, Вова, он из Колчаков, – не поддался на провокацию Андрей. – Он просил, чтобы при расстреле его не ставили к стенке вместе с китайцем – палачом иркутской тюрьмы. Он просил избавить его от этого позора и расстрелять отдельно.
– И что?
– Их расстреляли вместе.
– Тогда мы присядем.
– Ты что, братан, обидеть хочешь? – натурально удивился Герасим.
– Гера, ты на него не наезжай, – сказал Тараканов. – У него знаешь, какой тейп навороченный? Один дедок Наполеону хвост накрутил, а другой – вообще герой нашего времени.
– Вова, ты проявляешь скрытые комплексы, – сказал Норушкин.
– Это он и есть, – Тараканов по-прежнему обращался к Герасиму, – тот самый, который русский бунт будит, гневу народному спать не даёт.
– Что же ты, братан, в натуре, сыр всухомятку рубаешь? – добродушно порадел Герасим. – Принеси-ка нам, Вовчик, чёрного «Джонни Вокера». И мясного чего-нибудь. Типа, горячего.
Вова мигом доставил штоф «Гуляки Джонни» и две стопки – себе и Герасиму. После чего, приплясывая, умотал на кухню.
Вова мигом доставил штоф «Гуляки Джонни» и две стопки – себе и Герасиму. После чего, приплясывая, умотал на кухню.
Крупная рука с набитыми мозолями и белой «гайкой» на указательном пальце легла на квадратную бутыль.
Соломенного цвета самогон из клетчатой Шотландии потёк, играя бликами, по стопкам – Андрею и Герасиму.
Ты в жаркий полдень сядь в тени
И от дороги в стороне, —
густо, сочно выводил Ильченко, —
У родника передохни
И дай прохладной влаги мне.
– За что пьём? – спросил Норушкин.
– Дед мой в сорок четвёртом Ригу брал, – сказал Герасим. – Типа, танкистом был. Командиром, в натуре. Ему пулей сонную артерию пробило, так он дырку пальцем заткнул и сам дошёл до медсанбата. Так что, слышь, – за экипаж машины боевой.
– Годится, – согласился Андрей. Выпили. Закусили сычужным пикантным – кажется, «Эмменталем».
Герасим открутил от кисти восковую виноградину.
– Скажи, братан, а гнев народный ты как, конкретно будишь или фуфлово – на кого Бог пошлёт?
– Ничего я не бужу, – увяз зубами в сыре Андрей.
– Ты брось, братан, вола вертеть. Я тебе не фраер ушастый. А предки как будили?
– Кто ж их знает – их и спрашивайте.
– Не ссы, мы сырки глотать умеем. Спросим. Всех построим и спросим.
– Шкловский тоже в броневом дивизионе служил, – вспомнил почему-то Норушкин. – Ему Корнилов на Румынском фронте лично Георгиевский крест вручил. Он ещё потом в бензобаки броневиков гетмана Скоропадского сахар насыпал, чтобы жиклёры засрать. – Андрей вытянул из пачки сигарету. – А некогда в городке Шклове учительствовал и прислуживал в поповском доме крещёный еврей Богданко, принявший после имя Дмитрий, но известный больше как Тушинский вор. Ему в Калуге татарин Пётр Урусов голову сабелькой оттяпал, так что она в церкви на отпевании отдельно от тела лежала. – Норушкин глубоко затянулся. – А при матушке Екатерине, до старости не знавшей вина, а пившей одну лишь варёную воду, известны были фальшивые ассигнации шкловской работы. Их фабриковали в Шклове графы Зановичи, родом далматы, вместе с карлами генерал-лейтенанта Зорича. Их Потёмкину ростовщик Давидка Мовша сдал. Потёмкин мазурикам хвосты и накрутил. А вас, собственно, как зовут?
– Герасим я, – удивился невежеству собеседника Герасим. – Я Шкловского твоего с Потёмкиным вместе на болту поперёк резьбы вертел, кто бы они по понятиям ни были.
– И что, Герасим, подобно Орфею и другим великим героям древности, вы, чтобы построить моих предков, готовы спуститься в преисподнюю?
– Ты, братан, не умничай, надо будет – спущусь. Закон такой: если маза пошла или/или – без базара выбирай смерть. Это не западло, – продемонстрировал знание самурайских предписаний Герасим. – А потом, я ж тебя пробивал: дядя у тебя есть. Не дубарь пока, хотя и на больницу пашет.
– Когда тебя сразят на поле боя, – выудил Андрей в ответ из хмельной памяти максиму Ямамото Цунетомо, – ты должен следить за тем, чтобы тело твоё было обращено лицом к врагу.
– Грамотно сказал, братан.
Тут с приборами, завёрнутыми в салфетки, и двумя тарелками с дымящимися лангетами и золотистой картошкой-фри возле стола образовался Тараканов. Поставив тарелки перед Герасимом и Норушкиным, Вова отправил поднос на стойку, а сам сел за стол.
– Спасибо тебе, Вова, – желчно поблагодарил Норушкин. В словах его читалось внятно: «Ну ты и сволочь, Вова, ну ты и гондон штопаный!»
– Не за что. Сейчас Люба хлеб, минералку и красную капусту принесёт, – нарочито не замечая яда, вертел на столе пустую стопку Тараканов. – Очень, Андрюша, твои истории Гере понравились. Успех необычайный...
Герасим, однако, виски Тараканову не налил, а вместо этого сказал Норушкину с досадой:
– Жаль Вовчика с нами нет.
– Почему это? – опешил Тараканов.
– Потому что шёл бы ты на хер и не лез в чужой базар.
Вова обиженно, но гордо, как шуганутый с налёжанного места кот, удалился за стойку.
Люба и вправду принесла хлеб, бутылку «Полюстрово» с двумя высокими стаканами и маринованную красную капусту в фаянсовой плошке.
Герасим налил.
– Я тебе дело предлагаю. Слышь, типа, компаньонами будем.
– А что, собственно, вы от меня хотите?
– Давай на «ты», братан, – дружески предложил Герасим.
– Давай.
– Мне Аттилу завалить надо. Совсем он, падла, борзой стал.
– Какого Аттилу?
– Ну сказал! Ну прямо в поддых! Да Коляна Шадрунова, пахана рамбовцев. Погоняло у него – Аттила.
– Ну так вали. Я-то при чём? Лучше бы ливизовской взял...
– Нельзя. Мне пойла дешевле пятидесяти баксов за фуфырь по ранжиру не положено. Братва не поймёт.
– Соболезную.
– Ты, братан, погоди. Ты, типа, меня слушай. На-ка вот, минералкой запей. Аттила – авторитет конкретный, и команда у него реальная. Если я его закажу – рано или поздно об этом разнюхают. Тогда – кранты. По понятиям нас уже не развести. Такая молотильня пойдёт – Куликово поле, блин, бой Руслана с головой. А если ты на него гнев народный сольёшь – это ж другое дело. Мы ж тогда с тобой такой участок расчистим, мы ж под себя такую территорию загребём...
– Герасим, ты дурак?
– Фильтруй базар, – набычился Герасим. – Как компаньон компаньона предупреждаю.
– Ты сам Божий дар с профитролями не путай. Представь только, что братва свои дрязга не калашами, а водородной бомбой утрясать будет. Это ж беспредел полный. Мозги наморщи – тут такой участок расчистится, что...
– Ни барыг, ни братвы не останется, – смекнул Герасим.
– Ни нас с тобой, компаньонов.
– Да, братан, это не по понятиям.
Снова заиграла живая музыка: снятый один в один, как по канону писанная икона, Боб Марли – «I Shot The Sheriff».
Герасим налил в стопки виски и внезапно хохотнул в лангет.
– Ты что? – удивился Норушкин.
– Да представил, блин, как бригадир на стрелку тереть с водородной бомбой в багажнике катит!
– Живое воображение. Только в нашем случае, мне кажется, ещё смешнее будет. Всю страну размазать можно. Не в миг, конечно, а постепенно, со смаком...
– Ну, давай, типа, за бронетанковые войска, – поднял стопку Герасим.
Выпили. Принялись за лангет.
– И что, никак там с настройкой не поиграть? – спросил Герасим. – Чтобы наводку скорректировать?
– Да где там-то? – не выдержал Андрей.
– В Побудкине твоём, братан. Мне ж Вовчик пересказывал.
Андрей задумался.
– Бесполезно. Когда Господь сотворял Россию, он о такой мелкой гниде, как рамбовцы, не думал.
– Так ты, может, не знаешь просто, как там управляться нужно?
– Откуда ж мне знать? Из чёртовой башни назад никто не выходил. Не нашлось для них Вергилия. Или этого, как его – Тересия. Или нет, это вроде была тень Антиклеи...
– Надо же, сколько у тебя в репе мусора скопилось.
– И не говори. Никак бачок не вынести.
Герасим «наморщил мозги», после чего снова наполнил стопки.
– Стало быть, ты Аттилу валить не будешь?
– Нет, не буду. Вычёркивай меня из компаньонов.
– Ладно, братан, – Герасим ткнул пальцем в сцену, – как тот волосатый поёт: вольному воля, упёртому – пуля.
– Он не о том поёт. Он поёт, что готов отсидеть, если виновен.
– О том, братан, о том. А что ты Вовчику про аборигенов лепил, которые, типа, Побудкино твоё пасут?
– Народились такие церберы...
– Может, они в этом деле лучше тебя секут?
– Вряд ли. Их служба – чёртову башню от залётных сторожить.
– А какой им расчёт?
– А никакого. Трансформация психики в систему рефлексов. Они ведь под Норушкиными без малого тысячу лет жили. Инстинкт.
– Что-то вы, Норушкины, за тысячу лет не очень расплодились.
– Группа риска. Высокая смертность по мужской линии.
– И что, твои церберы никого к Побудкину на пушечный выстрел не подпускают?
– Почему? Подпускают. И стреляют. Герасим помолчал.
– Давай-ка рассказывай, что знаешь.
– Это запросто. – Андрей залпом выпил виски. – Слушай:
Я не чинил зла людям.
Я не наносил ущерба скоту.
Я не совершал греха в месте Истины.
Я не творил дурного.
Имя моё не коснулось слуха кормчего священной ладьи.
Я не кощунствовал.
Я не поднимал руку на слабого.
Я не делал мерзкого перед богами.
Я не угнетал раба перед лицом его господина.
Я не был причиною слёз.
Я не убивал.
Я не приказывал убивать.
Я никому не причинял страданий.
Я не истощал припасы в храмах.
Я не портил хлебы богов.
Я не присваивал хлебы умерших.
Я не совершал прелюбодеяния.
Я не сквернословил.
Я не прибавлял к мере веса и не убавлял от неё.
Я не давил на гирю.
Я не плутовал с отвесом.
Я не отнимал молока от уст детей.
Я не сгонял овец и коз с пастбища их.
Я не ловил в силки птицу богов.
Я не ловил рыбу богов в прудах её.
Я не останавливал воду в пору её.
Я не преграждал путь бегущей воде.