Умножающий печаль - Георгий Вайнер 9 стр.


— По-моему, приехали, — вздохнул устало Серебровский.

Как они это делают

В Центре радиотелеперехвата «Бетимпекс» два инженера-оператора перед огромным монитором с картой Москвы что-то объясняют Николаю Иванычу.

— Радиомаяк, вмонтированный в трубку, по-видимому, частично поврежден. Сигнал нестабильный. Наши пеленгаторы не берут его во всем диапазоне, — говорит один из них, скорее всего старший.

— Из-за этого мы не можем точно локализовать источник… Радиус допускаемого приближения — два-три километра, — уточняет второй.

— Ни хрена себе — допускаемое приближение! — сердито мотает головой Николай Иваныч. — Ты-то сам понимаешь, что такое в Москве два-три километра? Десятки улиц и переулков! Тысячи домов…

Он смотрит на карту города, где в юго-западной части пульсирующим очажком гаснет-вспыхивает затухающий, потом набирающий снова силу мерцания огонек.

— Ну, вы, Маркони глоданые, какие мне даете позиции? — с досадой спрашивает Николай Иваныч.

— Четыре машины с пеленгаторами уже вышли в радиозону. Если в телефончике батарею не замкнет совсем, мы за сутки-двое дадим точную дислокацию объекта, — заверяет старший.

Кот Бойко: райское яблочко

Я перевернулся с боку на бок и мгновенно проснулся, услышав, что Лора тихонько всхлипывает. Комната серебристо-серо освещена экраном невыключенного компьютера.

— Что? Что случилось?

— Ничего-ничего, — быстро вытерла Лора слезы краем простыни. — Спи, спи! Тебе показалось…

— Ни фига себе! Показалось! — Я сел на постели, притянул ее к себе. — Девушка с побледневшим лицом, вся в рыдальческих слезах уже бежит к пруду, а мне, видите ли, показалось! Ну-ка, давай колись! Разоружись перед партией!

— Не обращай внимания! — Она уткнулась мне в грудь и, по-детски сдерживая слезы, сопли, слюни, сопела. — Это от радости! Чисто нервное! Знаешь, бабы не потому дуры, что дуры, а дуры потому, что бабы…

Я поцеловал ее, прижал к себе теснее, тихонько сказал:

— Все понял! А теперь говори — в чем дело?

— В шляпе! — оттолкнула меня Лора. — Подумала о том, как ты сбежишь завтра, — так стало себя жалко! Жди тебя снова три года…

— А ты собираешься ждать? — строго спросил я.

— Не знаю… Наверное… А чего делать?

— Вообще-то лучше не жди. Плюнь…

Вот смешная девка. Полная дурочка. Как я могу ей объяснить, что ни с одной женщиной я не способен прожить целую жизнь вместе, не про меня такая судьба. Вообще-то существовала одна женщина, с которой я мог, наверное, вместе состариться и умереть в один день. Но так вышло, что она меня бросила. Стариться будем теперь врозь. Остается вместе умереть.

Как раз вот в тот черный период в моей жизни мы и сыскались с Лорой.

Забавно все получилось. Приехал я к приятелю Толику Куранде на дачу.

Когда-то мы с ним вместе за сборную страны выступали, почти в одно время вылетели. Парень он был замечательный — шестипудовый кусок доброго, веселого и пьяного красавца мудака. На гражданке себя искать не стал, не напрягался, сильно выпивал и все время врал и хвастал. Подобрала его крутая баба — директорша промтоварной оптовой базы, лихая дамочка со звеняще-визжащим именем Зина Зиброва. Взяла его на полное содержание, от всех обязанностей освободила, а знакомым говорила, что держит для женского здоровья собственного чемпиона.

На мой вкус, бабенка она была вполне противная — нежная, жеманная, мелкая, а ряшка у нее размером была, как у актера Депардье. Для своего женского здоровья и, наверное, чтобы Толик, шальной Куранда, ее не бросил, свое личико величиной с коровью морду Зина держала в холе и ласке, будто любимое животное выхаживала и растила.

Сроду бы, конечно, не поехал я на их долбаный день рождения, если бы Толик раз пять не позвонил. Неудобно, да и на душе такая мерзкая желтая гадость, как на зассанной кошками черной лестнице. Черт с ним, поеду! Вручу подарок, выпью по-быстрому и отвалю. Как говорит мой друг карточный шулер Иоська Кацап, пришел на поминки, быстро всех поздравил — и сразу же за зеленый стол!

Пора была осенняя, ноябрь, предзимок. Пока доехал до Опалихи, продрог сильно — сломалась в машине к едренефене печка. Потом разыскивал их дачу, огромное каменное сооружение, будто построенное из остатков сталинского метро, — совсем стемнело. Продрог как бобик. Дождь со снегом хлещет, это называется осадки — холодная грязь с неба, тьма и ужас. Вошел в дом, озверелый от холода и досады, что приехал сюда, от злобы на себя, на бросившую меня Марину, на Толика и хрупкую его подругу с крупнорогатой молочной рожей — хочу всех убить!

А там гулянье дымит коромысленно.

Елки-палки! Кого там только нет — Ноев ковчег, на который зажуковали посадочные билеты для чистых, а потом по блату и за взятки продали их только нечистым. Стойбище индейцев-делаваров еврейской и кавказской национальностей. Блатные, деловые, жуковатые, нужники, начальники, фирмачи, славянские бандиты, платные телки — «зондерши», эмигранты, прибывшие из Штатов за контрибуцией… Сказочный зверинец! Спектакль Ануя «Бал воров»!

Поднесли мне с порога штрафную, потом вторую, третью — загудело, зашумело весело, ну, расправил орелик крылья — понесло меня. Огляделся я с высоты птичьего полета — вон она, у стены стоит — Лора! Смотрит на меня во все глаза, и такое на лице ее восхищение и такой восторг встречи написаны, что я даже засмеялся. По-моему, на меня никто никогда не смотрел вот так.

Шагнул я к ней, а она рванулась навстречу, будто я на танец ее приглашал. Спросила быстро:

— Вам что-нибудь нужно? Я с удовольствием вам подам…

Мне стало смешно. Я ее взял за руки и сказал:

— Дай один кисс! Поцелуй, значит, меня… Пожалуйста.

Она вспыхнула, засмеялась и говорит:

— Вообще я бы с удовольствием, но неприлично это как-то.

— А чего ж тут неприличного? — удивился я. — Мы ведь нравимся друг другу!

Она сказала:

— Да, вы мне очень нравитесь!

— И ты мне нравишься… Давай поцелуемся!

Я притянул ее, и она, умирая от восторга и смущения, прильнула ко мне, а вокруг бушевали гоморроидальный содом, галдеж и безобразие. Но я уже летел, подхватив ее на руки, и все вокруг отодвинулось, приглохло, размылось в очертаниях. Не отпуская от себя, спросил ее:

— Тебя как зовут?

— Лора Теслимовка.

Я засмеялся:

— Это не фамилия, а сорт райских яблок.

И в поцелуе ее был вкус яблок — упругий, нежный, дикий, вкус простой и вечный.

— А ты что здесь делаешь?

— Я племянница Зинаиды Васильевны, хозяйки.

— У-у, значит, ты человек важный!

Тут Зиночка Зиброва, хозяечка наша, промтоварно-продовольственно-торговая дама, возникла из гостевой толпы, похожей на кипящую помойку, и строго сказала:

— Ну-ка, Лора, займись делом! Принеси студень из подвала. А ты, Кот, иди к гостям, все заждались…

Я сам видел, честное слово, как в Америке таким племенным молочно-товарным коровам ставят на морду тавро-клеймо-пробу — как там это называется? Зиночка, зараза моя звонко-заливисто-звенящая. На твою морду пробы негде ставить. Отстань.

Лора высвободилась из моих рук, пошла в подвал. У дверей обернулась и спросила хозяйку:

— Зинаида Васильевна, а где фонарь? Там свет не горит.

— У меня есть фонарь, — сказал я, обернулся к Зиночке Зибровой и посоветовал: — Ты лучше к Толику иди. А то он соскучится и уедет вместе со мной.

А сам догнал Лору, схватил за руку и потащил по лестнице вниз.

— А фонарь? — испуганно спрашивала Лора.

— Да есть фонарь, есть, — уверил я ее. — Свет зачем тебе? Я тебе все покажу…

Спустились в подвал, а там — густая осязаемая чернота, как в бочке с варом.

— Темно, — неуверенно сказала Лора.

Я прижал ее к себе и целовал ее долго и радостно.

— Нехорошо, Зинаида Васильевна очень рассердится. Давайте найдем студень и пойдем наверх.

— А где студень? — со смехом спрашивал я, потому что меня как-то очень смешило, что мы будем носить студень. Я уже был пьяный. Я ходил по темному подвалу, и куда бы я ни ступил, передо мной оказывалась Лора.

— Фонарь нужен, — сказала она робко.

Я достал зажигалку и стал чиркать.

Студня нигде не было видно.

— Студень! Холодец из Зинкиной морды! Ты куда девался? — орал я.

Зажигалка выпала из руки, погасла. Тогда я притянул к себе Лору и стал ее быстро раздевать. Она вяло сопротивлялась:

— Сейчас придет Зинаида Васильевна… Такой скандал будет!..

Я прислонил ее к чему-то твердому и запустил свои хищные цепкие грабки под юбку. Я всю ее видел в черноте, я обонял ее и осязал, как разобранное пополам яблоко. Я был весь — в ней, как счастливый, беззаботный червячок в сердцевине райского яблока.

Лора блаженно вскрикивала и бормотала:

— Ой, нехорошо, нас там все ждут!

— Ой, нехорошо, нас там все ждут!

А я, корыстный червяк-подселенец, блаженно сопел и деловито успокаивал:

— Ничего, дождутся… Дождутся они своего студня…

Не было тьмы, подвального запаха пыли, духоты, а только свежий нежный запах зеленых лесных яблок. Что-то гремело под ногами, чавкало и хлюпало, мы топтались на чем-то податливо-мягком.

А потом я отпал от нее, и в подвале вдруг вспыхнул электрический свет — это, видимо, Зинулька, зловещая зануда, решила меня выкурить-высветить из подвала. Я огляделся и увидел, что стою в огромном жестяном блюде — противне со студнем. Весь этот студень от страсти я истоптал в тяжелый бульон, и брызги его вперемешку с лохмотьями мяса заплескали и облепили мои шикарные брюки до пояса. Наверное, слон, кончив соитие, заливает себя и подругу таким количеством густой комковатой мясистой спермы с ломтиками лимона.

Я озабоченно спросил:

— Лора, ты не знаешь — студень был говяжий или свиной?

— Говяжий. А что?

— Слава Богу! Я боялся, чтобы ты не забеременела от меня свиньей.

Лора стала нервно смеяться:

— Ты им хочешь подать студень на своих штанах?

— Убьют! Они, гости наверху, — люди страшные. Нам с этим деликатесом появляться там нельзя. Пошли отсюда через боковую дверь.

Она испугалась, удивилась, обрадовалась:

— Куда?

— Ко мне. Будем жить в моей машине. Хуже, чем с теткой Зиной, тебе не будет…

Я встал, пошел на кухню, достал из холодильника водку, нацедил добрый стаканчик, хлопнул, закусил огурцом и вернулся к огорченной подруге с важным заявлением:

— Слушай, Лора! Раньше в моей жизни было много ошибок и заблуждений…

Она с надеждой и интересом взглянула на меня.

— И самая горькая в том, — торжественно возвестил я, — что я, как всякий видный коммунист — а я был очень видный, отовсюду видный коммунист, — был вне лона церкви…

В глазах Лоры возникло опасливое подозрение, но я не дал окрепнуть ему, а бросился на колени и страстно сообщил:

— А ведь нас когда еще Владимир Ильич Ленин учил: жизнь есть объективная реальность, данная нам в ощущение Богом…

Лора осторожно сказала:

— Ну, если уж Ильич пошел в ход — не к добру, наверное, исповедь…

— И не права ты! — строго остановил я ее. — Потому что как только мы, демократы, победили тоталитарный режим, так сразу же мы, видные коммунисты, первыми вернулись в это самое лоно. Так сказать, вкусили наконец благодать полной грудью.

Лора со вздохом махнула рукой:

— Раньше на железнодорожных станциях стояли таблички в конце платформы — «закрой поддувало»…

— Твоя душевная черствость, Лора, и твоя грубость, Лора, не помешают мне сказать тебе, Лора, все, что накипело в моей страждущей религиозной душе, Лора!

— Трепач, проходимец и уголовник, — забыв о недавних слезах, улыбнулась Лора.

— Неверие — мука и смертный грех темных духом. Это мне поп, мой сокамерник отец Владимир, сказал. Святой человек, за веру пострадал — пьяный въехал в храм на мотороллере, старосту задавил. Итак, подбивая бабки в моей сердечной исповеди, торжественно обещаю… Как истинно верующий пионер…

— Обещаешь, как будто грозишься, — засмеялась Лора.

Я выдержал страшную паузу, потом отчаянным шепотом возгласил:

— Вот тебе святой истинный крест — никуда не убегу! — Я тяжело вздохнул и смирно завершил: — В смысле — пока не убегу…

— В каком смысле — пока? — заинтересовалась Лора.

От громадности данного обещания я неуверенно поерзал и рассудительно предположил:

— Кто его знает? Может, пока ты меня не выгонишь… Впрочем, и выгонишь — не уйду. Мне все равно идти некуда. Буду тут с тобой мучиться, с наслаждением…

Александр Серебровский: мучение

Марина извивалась, кричала и плакала от сладкой муки, раскачивалась и падала мне на грудь, взвивалась и с хриплым стоном счастья впечатывала меня в себя, и в судороге наслаждения впивалась мне в шею зубами, и боль становилась все острее — я чувствовал, что она прокусит мне горло, я захлебнусь собственной кровью, я не мог этого больше терпеть — физическая мука стерла удовольствие…

Закричал, оттолкнул ее — руки повисли в пустоте. Потрогал осторожно горло — золотой крестик сбился на цепочке и уткнулся в ямку на шее, давил резко и больно, как острый гвоздь…

Поправил крест на цепи, поцеловал его, разжал пальцы, и упал он мне на грудь — тяжелый, теплый, — как ангельская слеза сострадания.

Повернулся на бок — пусто рядом со мной. У Марины своя спальня. Мы не спим вместе. Довольно давно.

Я не могу. Не получается больше. Дикость какая-то! Все врачи мира не могут уговорить или заставить моего маленького дружка. Он, послушник подсознания, молча и неумолимо воюет с моей волей, с моими желаниями, с моей личностью.

Врачи долдонят одно и то же: вы совершенно здоровы, вы молоды, у вас нет никаких органических поражений или отклонений. Просто у вас стойкое хроническое нервное перенапряжение, вы живете в режиме непрерывного дистресса, вам нужен покой, разрядка и отвлечение.

Мое гнусное подсознание сильнее всех их знаний, исследований, препаратов и процедур.

Когда я смотрю в бегающие глаза сексопатолога, когда слушаю утешающую буркотящую скороговорку психотерапевта — весь этот жалобный, нищенский, побирушечий бред профессорской обслуги, я понимаю с горечью и гордостью: не руководители, не управители, не помощники они моему маленькому дружку, живущему в монашеской черной аскезе и отшельничестве. Мое могучее, отвратительное подсознание оказалось сильнее меня самого и наказало меня по-страшному.

Импотенция? Ха-ха! Бессилие? Лом вам в горло! А может быть, это не наказание? В том смысле, что не задумывалось как возмездие, а просто — баланс сил? Может быть, изначально задумано, что римский папа не должен трахать баб?

Но Кароль Войтыла, когда стал Иоанном Павлом, был уже старым хреном. А мне тридцать шесть лет. И я не могу уйти в отпуск, чтобы отдохнуть, — никогда, ни на один день. Я разряжаюсь, только переключив свое внимание с одной кошмарной проблемы на другую — еще более невыносимую. Я отвлекаюсь от своих забот только затем, чтобы положить в свой карман чужие.

Я — Мидас, строящий золотой свод мира. Большая тягота, большая власть, большой кайф. Интересно, обрадовались бы или огорчились легионы людей, зависящих от меня, если бы им довелось узнать, что не я им хозяин и распорядитель их судеб, а мой маленький дружок, одинокий и бессильный, отдавший меня самого во власть могучей черной тьмы бушующих во мне ураганных стрессов и ужасных страстей.

Наверное, обрадовались: они — рабы. И я — раб. Мидас — царь, который знает о своем рабстве. Никто не догадывается об этом. Врачи не в счет, они не игроки, а интерьер, часть декорации жизни, неживая природа. Они верят, что это болезнь чрезмерного душевного утомления.

А я знаю, что это не состояние надпочечников, простаты, яичек и всей остальной мочеполовой требухи — это свойство моей души, которую ученые дураки называют подсознанием.

Бедные живут в счастливом заблуждении, что за деньги покупается власть.

Деньги платят за небольшую власть. За настоящую власть принимается только одна плата — душой.

Об этом знаю я. И Марина, без которой я не могу жить, которую я люблю мучительной острой ненавистью, ибо по кошмарной прихоти судьбы она и есть неумолимо-жестокий мытарь, взимающий с меня безмерно тяжелую плату душой за ту власть, что я имею, за ту жизнь, которую я веду.

Я могу в этом мире все — не могу только заставить ее кричать от наслаждения. Со мной.

Все! Все! Все!

Я проснулся. Конец пытке ночного отдыха — обморока, липкого кошмара, бессилия перед провокациями моей души, заполняющей темноту и безволие страшными снами об ушедшем навсегда счастье, которое, может быть, и было смыслом радостного животного существования меня — молодого, бедного, алчного, полного никогда не сбывающимися мечтами.

Все! Все!

Встаю. День начался. Сейчас — в гимнастический зал, и гон по электрическому бесконечному тротуару беговой дорожки, силовые машины, неподъемные блоки — до горячего истового пота, до сильной, глубокой задышки, пока не придет Серега, невыспавшийся, помятый, и недовольно спросит:

— Ну что ты так рвешься наверх? Что ты так напрягаешься?

— Времени нет, — тяжело отдуваясь, отвечу я.

— О чем ты говоришь? Ты же молодой еще!

— Уф-ф! — брошу я гири. — В нашей сонной отчизне молодость — всегда или льгота для лентяев, или стыдный порок для достигателей…

— Ты думаешь, в мире по-другому?

— Мир, Серега, это не только пространство. Это — время… Царь Александр Филиппыч Македонский к тридцати трем годам завоевал полмира и умер. Иисус Христос в этом возрасте создал Новый Завет, был распят и вознесся. А наш былинный герой Илья Муромец только слез с печи и пошел опохмеляться. А мне уже больше годков натикало…

Назад Дальше